Новая Польша 2/2004

ЕЩЕ РАЗ О ПЕТЕРБУРГСКИХ КАРЬЕРАХ ПОЛЯКОВ

Недавний юбилей 300-летия Санкт-Петербурга, имевший широкий резонанс и в Польше, вывел на свет проблему участия и реальных заслуг представителей нашего народа в развитии Северной Пальмиры. В отличие от других народов, смело выставлявших свои действительные, а иногда и выдуманные заслуги на этом поприще, поляки ввиду очевидного исторического контекста оказались в куда более трудном положении: все-таки наши предки были сынами народа, завоеванного Российской империей и несколько раз восстававшего в то самое время, когда все более многочисленные его представители активно и с немалым успехом действовали и творили в столице династии Романовых.

Некоторое время назад тему «Поляки на службе у москалей» уже поднял широко обсуждавшийся одноименный труд серьезного краковского историка Анджея Хвальбы (вышедший в 1999 г.). Впрочем, что касается Петербурга, эта весьма ценная монография приносит не слишком много нового в сравнении с классической монографией Людвика Базылёва «Поляки в Петербурге», которая посвящена истории петербургской Полонии до 1917 г. и пользуется заслуженной славой у историков, но, увы, вышла уже 20 лет назад*.

Начало XIX столетия видело немало замечательных карьер, сделанных поляками на берегах Невы, причем не в политике, где пример князя Адама Ежи Чарторыского [в русской традиции Чарторыйского. — Здесь и далее в квадратных скобках примечания переводчика] остается скорее изолированным.

Говоря об этой эпохе, следует все-таки упомянуть хотя бы две незаурядных карьеры: живописца Александра Орловского и композитора Юзефа Козловского. Орловский, ученик Норблина** и участник восстания Костюшко, пользуясь покровительством вел. кн. Константина Павловича, достиг в Петербурге (или, как говорит Телимена в оригинале «Пана Тадеуша», «в Петербурку») немалых высот, став, в частности, членом Академии Художеств. Свидетельство Адама Мицкевича о том, что художник «тосковал по родине, / Постоянно любил вспоминать времена своей молодости, / Восхвалял всё в Польше: землю, небо, леса»***, хоть и вложено в уста Телимены, имеет свое значение, тем более что его подтверждают произведения художника. Верно, что «никогда он не писал польских пейзажей», но он и не был пейзажистом, зато оставил серию картин, изображающих эпизоды восстания Костюшко, галерею аппетитнейших польских типов (недавно прошла выставка его рисунков в петербургском Мраморном Дворце, том самом, где по милости своего покровителя художник прожил без малого тридцать лет). О том, что наш соотечественник не ограничивался русскими темами, свидетельствует также отменный анекдот о портрете его кисти, для которого князь Константин, желая произвести впечатление на обожаемую Хелену Любомирскую, позировал в сермяге косиньера [крестьянина из тех, что участвовали в восстании Костюшко, вооружась косами], причем в профиль: по мнению страстно влюбленного цесаревича, курносый нос, унаследованный от императора Павла I, должен был несколько уподобить его изображение... образу Тадеуша Костюшко.

Не менее красочная карьера выпала на долю Козловского: этот домашний учитель музыки Михала Клеофаса Огинского — создателя знаменитого своим настроением полонеза «Прощание с родиной», наемник в русской армии, капельмейстер князя Потемкина занял высокий пост «директора музыки театров Петербурга» и приобрел огромную популярность. Козловский, композиторская карьера которого пришлась на петербургский период, оставил множество сочинений, всеми признан одним из виднейших представителей русского классицизма и в литературе предмета последовательно именуется Осипом Ивановичем. Вполне ли обрусел автор первого российского гимна «Гром победы, раздавайся» (нотабене полонеза)? Пожалуй, нет, раз он написал так много сочинений, лежащих в польской музыкальной традиции, сочинил «Реквием», исполненный на похоронах Станислава Августа Понятовского (возможно, по заказу самого монарха!) и вместе с Адамом Мицкевичем сложил музыку к «Думке гетмана Косинского» (на слова Богдана Залеского). Козловский также поддерживал отношения с другими представителями польской музыкальной культуры на берегах Невы: Марией Шимановской, братьями Михаилом и Матвеем Виельгорскими, наконец — со своим бывшим учеником Огинским, которому, кстати, помогал издавать его партитуры****.

Не похоже также, чтобы по мнению наших соотечественников перестала быть полькой или хотя бы стала чужда национальному делу первая «пианистка их Императорских Величеств» Мария Шимановская, несмотря на то что умерла она в Петербурге в блеске славы и почестей летом 1831 г. — в то самое время, когда фельдмаршал Иван Паскевич (кстати, в его венах текла немалая доля польской крови) рвался к Варшаве. Вероятно, тут не без влияния остается как то почтение, которое испытывал к ней сам Мицкевич, так и женитьба великого поэта на ее дочери Целине, однако решающее значение принадлежит заслуженной славе пианистки (ею восхищались, в частности, Бетховен, Паганини, Мейербер) и значительной популярности ее сочинений — например, не подлежит сомнению влияние ее творчества на молодого Шопена: Шимановская как-никак была предтечей фортепьянной мазурки.

Картина петербургских карьер польских музыкантов была бы неполна без упоминания о тех, кто был и остается гордостью нашей национальной культуры, — великих скрипачей Кароля Юзефа Липского и Генрика Венявского, придворных царских виртуозов (первый из них, достойный конкурент самого Паганини, использовал титул «первого скрипача императора всея Руси при королевско-польском дворе»); больших успехов добился и другой придворный скрипач — Аполинарий Контский, который, вернувшись в Варшаву, учредил там Музыкальный институт (1862).

Карьера Венявского в контексте наших рассуждений заслуживает тем большего внимания, что частично она совпала с восстанием 1863 г.: в то самое время, когда царские войска добивали последние партии повстанцев, а усмирению вторила под диктовку Михаила Каткова антипольски настроенная русская печать, наш виртуоз получил от восторженных московских меломанов скрипку Страдивари (14 апр. 1864); добавим, что несколько раньше, в марте 1863 го, в Москве впервые исполнялся его 2 й скрипичный концерт ре минор (соч.22), а дирижировал уже тогда известный своей полонофобией Рихард Вагнер. При этом известно, что Венявский не мог быть равнодушен к восстанию хотя бы потому, что в нем принял участие его брат Юлиан (благодаря поддержке вел. кн. Николая Николаевича, бывшего наместника Царства Польского, композитор добился для него амнистии).

Поведение артиста во время восстания отнюдь не оказало отрицательного влияния на его популярность у поляков: когда после почти десятилетнего перерыва Венявский наконец приехал в Варшаву (апр.-май 1870), то и публика, и критика принимали его с восторгом. Парадоксально, но следующее варшавское турне (1872) привело к его разрыву с царским двором: предлогом стало бесцеремонное поведение наместника Берга, ответная резкость самого артиста и отданный ему приказ покинуть город. Симптоматично что, давая 26 июня 1872 г. в Петербурге прощальный концерт, скрипач выбрал самый что ни на есть польский репертуар: в программе были, в частности, сочинения Монюшко, кончину которого незадолго до этого оплакала вся Польша. Восемь лет спустя похороны самого Венявского стали в Варшаве большой национальной манифестацией: число участников погребального шествия оценивали в сорок тысяч.

Надежды на придворную карьеру питал и Монюшко, желавший получить должность придворного капельмейстера; правда, своей цели он не достиг, но заслужил признание петербургских музыкальных кругов и с большим успехом представил там свои патриотические сочинения. Не менее энергично добивался милостей царя и учитель Шопена композитор Юзеф Эльснер: в 1838 г., всего несколько лет спустя после восстания, он даже совершил паломничество в Петербург, чтобы вручить Николаю I посвященную ему ораторию «Рassio Domini Jesu Christi».

Примеры блестящих музыкальных карьер поляков в Петербурге можно умножать: на сцене Мариинского театра много лет блистала Аделаида Скопская-Больская, среди танцовщиков вызывали восторг Матильда Кшесинская и Вацлав Нижинский (о его забытой принадлежности к полякам прямо заставляет вспомнить его «Дневник»). Напомним, что Феликс Кшесинский, отец прима-балерины и сам замечательный танцовщик и хореограф, несмотря на царские милости сохранил глубокую связь с родиной: когда этот петербургский почетный гражданин скончался (1905), тело покойного в согласии с его последней волей перевезли в родную Варшаву и похоронили на кладбище Повонзки.

Обобщая, мы видим, что карьера в Петербурге не только не подвергала художника остракизму его соотечественников, но еще и добавляла ему славы и популярности.

Чтобы не быть односторонними, напомним все-таки хотя бы один из тех примеров, когда видные польские артисты, имевшие в Петербурге серьезный успех, из патриотических побуждений отвергали выгодные предложения императорского двора. А такие примеры бывали. Знаменитая певица Янина Королевич-Вайда во время своих триумфальных петербургских гастролей в 1906 г. — между прочим, она тогда пела в столице империи «Гальку» по-польски! — получила предложение постоянного ангажемента в императорской опере, со сказочным по тем временам жалованьем в 60 тыс. рублей, и отвергла предложение через час после того, как оно было сделано. Примадонне хватило времени на размышление, пока она ехала по зимней Большой Морской... в кибитке:

«Мороз хлестал меня по лицу, а в мыслях пролетали тысячи картин всех бедствий нашего народа: восстание, на рассказах о котором я воспитывалась, пятеро двоюродных братьев моей матери, Терашкевичей, расстрелянных казаками, три года, отсиженные отцом в варшавской Цитадели (...) А я сегодня могла бы начать выступления в царском театре, где мне предписали бы петь «Жизнь за царя»! (...) Я подумала, что отец перевернулся бы в гробу!» — пишет певица в воспоминаниях «Искусство и жизнь».

Иногда бывает нелегко с точностью взвесить соображения, руководившие нашими патриотически настроенными артистами: постоянный ангажемент в императорской опере — нет, а участие в сезонах итальянской труппы в Одессе, выступления в Киеве и Харькове — да, несмотря на отвращение, которое возбудили у певицы эксцессы «черной сотни». Добавим еще удовлетворение от присутствия на спектакле вел. кн. Николая Николаевича, лестных рецензий в «Новом времени» и выступлений с Шаляпиным, восторги по поводу русской публики и одновременно весьма критическое отношение к петербургским полякам: к некоей панне Юркевич, варшавянке, вышедшей замуж за пристава (пристав, правда, вполне заслужил неприязнь, объявляя своим польским гостям: «Польского языка терпеть не могу...» [по-русски в тексте]), к редакции «Края» и Эразму Плицу, хотя тот принял ее крайне радушно. И все-таки картина была бы неполной, если не упомянуть воспоминания певицы о теплой встрече с прогрессивным студенчеством, устроенной польскими студентами, которые подружились с примадонной и ее мужем.

Нехватка места не позволяет столь же широко рассмотреть другие круги, например, ученых, правоведов, писателей, журналистов, хозяйственных деятелей, — целесообразным кажется все-таки посвятить внимание полякам-военнослужащим. Помня о нешуточном числе карьер, иногда завершавшихся генеральским чином (об этом документально свидетельствует число «польских» портретов в галерее героев Отечественной войны 1812 года в Зимнем дворце, где мы видим, например, Адама Чаплица, мелкого шляхтича с Могилевщины, который прославился, в частности, захватом в плен под Слонимом целого полка улан литовской гвардии Наполеона, и Адама Ожаровского, сына казненного в 1794 г. тарговицкого коронного гетмана), мы не можем абстрагироваться от весьма сложного контекста службы наших соотечественников в армиях держав-захватчиц, особенно в первые годы после крушения I Речи Посполитой. Прежде чем поспешно выносить приговоры, следует помнить, например, о достойном поведении Владислава Браницкого (сына тарговичанина***** Ксаверия Браницкого), который в 1828 г. защищал обвиняемых перед Сеймовым судом.

Тема военной службы поляков в русской армии заслуживает внимания еще и по другой причине: участие многих подававших надежды офицеров в польском восстании 1863 г. — доказательство действительного существования идеи валленродизма******. Заметим, что особое место в ее осуществлении досталось воспитанникам петербургских военных школ, участникам конспиративного Кружка польских офицеров. Основатель этой организации Зигмунт (Сигизмунд) Сераковский, офицер Академии Генерального штаба, имевший ряд наград, протеже военного министра Николая Сухозанета, поднял восстание в Литве. Зигмунт Падлевский, выпускник Артиллерийской академии — в окрестностях Плоцка. Другой член той же подпольной организации, Ярослав Домбровский, выпускник Академии Генерального штаба, был арестован в 1862 г., еще до начала восстания. Наряду с этими общеизвестными именами надо упомянуть не только их товарищей по петербургской организации — Михала Крука-Гейденрейха Людвика Топора-Зверздовского, Яна Савицкого, — но и тех, чья дорога к восстанию была совсем иной.

Ромуальд Траугутт, последний диктатор восстания, прошел венгерскую кампанию 1848-1849 гг. под командованием Паскевича, участвовал в обороне Севастополя, за что получил ордена и продвижение по службе. Он преподавал в петербургском Военном гальвано-техническом институте, а выходя в отставку в 1861 г. (по семейным обстоятельствам) уже был подполковником. К восстанию он присоединился только в апреле 1863 г., под нажимом соседей.

Еще более поразительный пример — Юзеф Хауке-Боссак, потомок генерала Мауриция Боссака, убитого подхорунжими в «ноябрьскую ночь», — кстати офицера с огромными заслугами в Отечественной войне. Трудно найти больший парадокс, чем история «Босака»: воспитанник Пажеского корпуса, представитель рода, пользовавшегося милостями царского двора и через гессенский княжеский дом породнившегося чуть ли не со всеми династиями Европы, офицер, делавший блистательную карьеру на Кавказе, где, будучи полковником, он самостоятельно командовал тактическими соединениями, друг великих князей, — Хауке-Боссак присоединился к обреченному на поражение восстанию и даже некоторое время с успехом отражал атаки русских войск, чтобы в конце концов, уйдя после поражения за границу, стать живым воплощением польского борца «за вашу и нашу свободу». Когда Юзеф Хауке-Боссак в 1871 г. пал от прусской пули под Дижоном, командуя французскими частями, он, говорят, был одет в красную рубаху гарибальдийца и кавказскую бурку, а на боку у него была сабля, подаренная в знак уважения одним из великих князей.

У всех вышеупомянутых офицеров-повстанцев был в жизни свой петербургский период, и все они своим решением засвидетельствовали, что благо отечества для них — высший закон. Героическая гибель Траугутта, Сераковского и Падлевского стала важной частью национального мифа — это широко отражено не только в иконографии, но и в популярной литературе. Их службу в русской армии трудно было замалчивать, учитывая общественные эмоции, которые возбуждал вынесенный бывшим русским офицерам (здесь речь идет о двух первых) приговор к позорной смертной казни через повешенье.

Не подлежит сомнению, что службу в армии держав-захватчиц немалая часть патриотов рассматривала как обучение военному ремеслу, которое когда-нибудь пойдет на пользу национальному делу (в частях Польши под прусским и австрийским владычеством так смотрели даже на службу в пожарной охране и т.п.); опыт 1918 года доказал, что это отнюдь не иллюзия!

Таким образом, отношение польского общества к «полякам на службе у москалей» в ряде случаев трудно назвать отрицательным: кому пришло бы в голову назвать ренегатами, например, бывших офицеров российского флота, особенно во II Речи Посполитой?

Благодаря чарующим мемуарным очеркам Кароля Ольгерда Борхардта в памяти многих поколений его читателей бытуют образы создателей польского торгового флота, воспитателей его замечательных кадров, в особенности капитанов Мамерта Станкевича («Значит, капитан») и Константы Мацеевича («Мацая»). При чтении этих воспоминаний невольно и совершенно ясно осознаешь: хотя и случалось, что некоторые языковые трудности бывших царских офицеров порождали расхожие анекдоты, их компетентность и образование пользовалась уважением (кáк, например, импонировали молодым офицерам навыки Станкевича, вынесенные из корпуса гардемаринов!), а вдобавок никто и не думал сомневаться в их принадлежности к польской нации и искреннем патриотизме. Аналогичные мнения о «православных» офицерах сухопутных войск тоже не были редкостью во II Речи Посполитой — несмотря на растущий культ легионерских кадров: достаточно вспомнить хотя бы проникнутые теплой иронией, но и нескрываемой симпатией воспоминания Мельхиора Ваньковича о встречах с генералом Люцианом Зелиговским.

Наконец, попытаемся ответить на вопрос, был ли образ Петербурга, в особенности у поляков на родине, таким односторонне негативным, подчиненным господству видений Мицкевича из III части «Дзядов» и упрочившимся благодаря декларациям вроде приводимых в статье Януша Тазбира мнений Юзефа Игнация Крашевского и Марии Домбровской (во втором случае мнение выражено устами Барбары Нехтиц)?

Серьезные сомнения в такой категорической позиции возникают во время чтения воспоминаний Ярослава Ивашкевича о его петербургской экспедиции: писатель прибыл на берега Невы в возрасте 77 лет и отправился искать образы, почерпнутые из чтения времен своей юности, т.е. времен русской гимназии, русского университета и русской консерватории. Он искал их, в частности, среди голубых драпировок в ложе Мариинского театра, видевших братьев Решке и Вацлава Нижинского — великих артистов, родом поляков. Волнение, которое он испытал во время этих ностальгических странствий, Ивашкевич был способен сравнить лишь с одним эпизодом своей жизни: впечатлением от первого пребывания в Кракове, где «все, что знал из рассказов с самого раннего детства, столь же внезапно ложилось на свое место». Это не фразы, годящиеся для стереотипа зловещего города-молоха, «воздвигнутого бесами», — нет, это скорее встреча с чем-то так хорошо знакомым, что почти уже родным.

Благодаря своему очевидному европейскому характеру и многочисленности польской колонии, наконец, благодаря роли католической Церкви, Петербург представал перед нашими предками как город почти что польский. Симптоматично, что совершенно иначе они видели Москву — историческую колыбель русской государственности, традиционно воспринимаемую как символ «восточного варварства» и столица прирожденного врага.

Оценивая немалое участие поляков в строительстве и развитии Петербурга с перспективы столетий, мы не можем забывать, что и во времена разделенной Польши достижения таких людей, как Кербедзь и Пшеницкий, Перетякович, Кричинский, Сальмонович и десятки других замечательных архитекторов, воздвигнувших в Петербурге сони прекрасных зданий, должны были пользоваться признанием современников. Не забудем, что накопленные там состояния нередко служили не только делу упрочения польского духа в самом Петербурге (вспомним хотя бы деятельность Товарищества благотворительности, которое, в частности, субсидировало воспитательное заведение ксендза Антония Малецкого, вместе с польскими школами, щедрыми дарами по завещанию Кербедзей и Вавельбергов), но и на территории русской части Польши: достаточно вспомнить заслуги Евгении Кербедзь перед Варшавой.

Высказываемое иногда расхожее мнение, согласно которому карьера или даже просто служба в столице Российской империи часто приводила к русификации (особенно после восстания 1863 г.) требует серьезных поправок: польский дух и язык сохранялись во многих кругах, не имеющих ничего общего с гетто; случались, и нередко, отступничества, но существовал постоянный и массовый приток поляков, общение с которыми помогало корениться в национальной культуре. Достаточно заглянуть в недавно изданные воспоминания Анджея Вежбицкого «Живой Левиафан», чтобы оценить размах и интенсивность жизни Полонии, особенно среди студенчества. Добавим, что можно найти много оговорок по поводу самого главного и влиятельного периодического издания Полонии в Санкт-Петербурге — еженедельника «Край», можно критиковать его за угодничество, за политическую программу, основанную на лояльности к империи, однако нельзя обойти его огромные заслуги в культивировании национальной культуры, распространении науки, наконец, в том, что польские подданные Российской империи поддерживали постоянную связь с поляками в других державах-захватчицах, так как «Край» постоянно печатал корреспонденции из Галиции, Силезии и Великопольши. С этой точки зрения деятельность Эразма Плица и Владимира Спасовича заслуживает признания: журнал фактически играл роль культурной платформы для граждан бывшей Речи Посполитой, а в моменты большей свободы неукоснительно писал о памятных датах и великих юбилеях польской истории. Его действительное значение в деле сохранения польского национального самосознания, причем и в периоды усиленной русификации, трудно переоценить.

Это видели современники, в том числе и те жители русской части Польши, кто недолюбливал «карьеристов с берегов Невы», и раздавалось немало голосов, восхвалявших достижения петербургской Полонии. Когда всего лишь за год до начала I Мировой войны публицист варшавского еженедельника «Свят» Войцех Барановский писал, что «существование польской колонии на берегах Невы — это одна из страниц большой книги нашего скитальчества», хвалебная окраска этих слов не оставляла и тени сомнения.

Тем труднее согласиться с приведенным у Януша Тазбира мнением крупнейшего знатока проблематики Людвика Базылёва о том, что петербургские поляки «почти всегда отличались лояльностью к правительству. Обязанности свои они выполняли честно и добросовестно, «работали производительно, заслуживая похвалу, получали ордена, поднимались по т.н. табели о рангах. Говорили, писали и действовали по-русски с утра до ночи»». Однако оказывается, что достаточно продолжить цитату, и эта картина — как и взгляды Базылева, последовательно развитые им в своей монументальной монографии, — приобретет совершенно противоположное значение: «Навещавшим их приезжим из Польши иногда могло казаться, что путь к полной русификации расстилается как самый изысканный ковер. Обычно дело обстояло как раз наоборот. Никто не забыл язык, никто не забыл свою национальную принадлежность, польским учреждениям помогали деньгами (иногда это были буквально огромные суммы), дарами по завещанию, влиянием, сотрудничеством. Умирать желали в Польше — не всем было дано это счастье. Почти все вернулись, когда кончилось невозвратимое прошлое, и вновь по мере возможностей служили своим трудом и знаниями возрожденной Речи Посполитой».

Я глубоко убежден, что именно это, очень эмоциональное, но точно и многажды документированное высказывание замечательного ученого лучше всего передает характер того обширного и увлекательного явления, которое мы условно называем «петербургскими карьерами поляков».