Новая Польша 7-8/2018

Речь Посполитая сарматская 2.0

Откуда это движение вспять? Почему власти ведут нас против объединенной Европы? Откуда этот страх дальнейшей интеграции и вообще изменений в Брюсселе, если известно, что в нынешней переходной и в значительной мере случайной форме Евросоюз ожидает, возможно, дальнейший распад?

Если мы начинаем объяснять, что это потому, что Ярослав Качинский и его окружение не понимают, как устроен мир, внешнюю политику подчиняют внутренним партийным играм, а усугубляет все личная мстительность премьера, то мы пройдем мимо самой, возможно, острой польской проблемы, даже не коснувшись ее. Появилась она не с приходом к власти «Права и справедливости», у нее давние источники, во многом она нам навредила, мы неоднократно считали ее искорененной или, по крайней мере, усыпленной, и только перемена правительства в 2015 году обнажила ее разрушительную силу.
Поэтому давайте поставим вопрос немного по-другому: почему мы постоянно расходимся с современностью? Почему суверенность и независимость мы понимаем главным образом как покрикивание о них да ярмарочное переодевание в национальную символику? Почему мы никак не можем понять, что патриотизм в независимом государстве — это прежде всего выполнение непростых гражданских обязательств? Почему из польской традиции мы выбираем проигранные восстания и самое бессмысленное из них — борьбу «отверженных солдат», а не то, что мы сумели построить и отстоять? Почему выбор национальных реквизитов нас скорее разделяет, чем объединяет, служа главным образом самовосхвалению и становясь критерием оценки лояльности по отношению к нам?
И откуда, наконец, этот ископаемый клерикализм с Христом-Королем во главе государства вместо христианской рефлексии над человеком и его родиной, к которой тщетно призывал нас поляк Иоанн Павел II? Ведь от его величия остались только гигантские памятники да запыленные, потому что все реже открываемые, тексты. Почему, наконец, многие из нас считают, что миф Смоленска более важный и поворотный, чем легенда «Солидарности»?

Патриотизм поражения
Вероятно, над нами тяготеет проклятие потерянного XIX века. Когда другие — счастливые — европейские народы строили свои исправно функционирующие государства, когда там зарождались современные общества, мы безуспешно боролись за главное — за свободу. Когда другие в лабораториях и фабриках осуществляли промышленную революцию, мы поднимали тщетные революции за независимость. Единственное, что объединяло поляков, силой разделенных между тремя разными государствами, был язык и вероисповедание. Именно поэтому Костел стал учреждением не столько религиозным, сколько национально-освободительным. С таким сознанием и таким отставанием мы вступили в независимость, счастливо обретенную в 1918 году. Трудно удивляться тому, что воспевание национального мученичества и культ проигранных восстаний сделался корнем польского патриотизма.
Но в межвоенное двадцатилетие мы сделали очень мало, чтобы превратить его в патриотизм независимого и исправно функционирующего государства. Героями провозгласили последних живых участников Январского восстания 1863–1864 гг. — самого бессмысленного, изначально обреченного на поражение. Еще у Ноябрьского в 1830 г. были какие-то призрачные шансы, у Январского — никаких. О единственных успешных восстаниях, которые легли в основании вновь обретенной независимости — Великопольском и Силезском, — постарались как можно скорее забыть, поскольку их предводители не принадлежали к лагерю Пилсудского. В качестве строительного материала патриотизма остались Легионы и победная война с большевиками. Историческое обращение к наиболее крупному польскому достижению, каким была опережающая Европу польско-литовская шляхетская демократия, не очень приветствовалось, потому что два наиболее сильных политических лагеря межвоенного времени — эндеция* и санация* — к демократии относились прохладно. То, что об этом великом и в течение по меньшей мере двухсот лет успешно функционирующем демократическом эксперименте писал когда-то Иоахим Лелевель*, а в межвоенное двадцатилетие — Владислав Конопчинский*, осталось незамеченным. 

С этим мы вступили в период жестокой войны, которая снова потребовала от нас героизма. Послевоенная Народная Польша с самого начала была заражена ложью навязанного извне строя, фальшивой идеологией, ялтинским предательством, не говоря уже о катынской лжи и менее крупных фальсификациях. Достаточно было того, чтобы всё, что в ней говорится, считать лживой пропагандой. В том числе и попытку объективно оценить силы и более разумно посмотреть на трагедию Варшавского восстания. Если не было ответа на вопрос о том, почему бездействовали стоящие у ворот Варшавы советские войска, то и остальной вывод тоже казался ложью. Впрочем, послевоенные усилия построить новый, «социалистический» и более благоразумный патриотизм были не только заражены идеологией, но и оставались половинчатыми, потому что в ПНР-овской школе в головы молодежи вкладывали всё те же романтические стереотипы, что и до войны, а мысль о польско-литовской демократии была идеологически еще более неправильной. Этим пользовался Костел, укрепляющий свои позиции в качестве единственной не зараженной коммунизмом институции; впрочем, это именно он помог нам достойно пережить ночь военного положения и восьмидесятых годов.

Апатия и укорененные в поколениях стереотипы
Самые сильные упреки слышатся, однако, в адрес независимой Польши после перелома 1989 года. Когда наконец исчезла цензура и идеологические сервитуты, никто не взялся за современное общественное воспитание, либерально полагая, что правда сама себя защитит. Довершила всё апатия и укорененные в поколениях стереотипы. Два больших гражданских достижения Польши — шляхетскую демократию и «Солидарность» — не захотели или не сумели сделать строительным материалом патриотизма. Всем правительствам свободной Польши следует поставить «двойку» по гражданскому воспитанию. Словно по иронии, инициатором создания культа «отверженных солдат» стал сам президент Бронислав Коморовский. Это не означает, что герои тщетной и с самого начала обреченной борьбы с коммунизмом не заслуживают увековечения. Но пусть это будет увековечение в правде, без почерпнутого у Юзефа Мацкевича (прекрасный писатель, но вредный публицист) убеждения, что всё, что после войны не было стрельбой по коммунистам, заслуживает осуждения как подлый коллаборационизм. Если правы были только «отверженные», то изменой будет считаться демократическая оппозиция в ПНР, затем «Солидарность» и, наконец, «круглый стол».
Так что Ярослав Качинский пришел уже на готовое. Но — в отличие от предшественников — он проявляет поразительное усердие в деле общественного воспитания. Не только трагедия неудавшихся восстаний и «отверженных солдат» выдвигается сегодня на первый план, но и вся романтическая традиция XIX века, которая изображала Польшу «Христом народов», страдающим за грехи других наций, и теперь мы требуем компенсации за героическую защиту от турок, от Москвы, от большевизма, от «левацкой заразы», в конце концов. Этому служит союз «трона и алтаря», клерикализация государства (по-прежнему светского, согласно Конституции), втягивание в орбиту патриотического церемониала националистических и даже полуфашистских кругов, не принадлежащих к лагерю власти, но в этом отношении полезных ей. Этому служит поспешно проведенная реформа школы, истинная цель которой была не столько ликвидация гимназий, сколько внедрение программ, продвигающих именно эту модель косного патриотизма. Проходит всё больше времени, которое отделяет нас от войны, забываются ее ужасы, и это способствует восхвалению доблести солдат и повстанцев. Более того, позволяет беззаботно воспринимать войну как испытание национальных добродетелей, как мужское приключение, как бравую песню. А это уже создает наклонную плоскость, подталкивающую к трагическому повторению.
Однако, чтобы дать более полный ответ, надо пойти еще дальше и еще болезненнее в глубь польской души.

Барокко против ренессанса
Шляхетская демократия польско-литовской унии — это времена позднего средневековья и ренессанса; тогда она была сильна заботой своих граждан об «Общем Деле», была единственной европейской демократической державой в окружении деспотических монархий и умела неплохо с ними ладить. Она была демократическим экспериментом, опережающим на двести пятьдесят лет то, что начало проклевываться на Западе только в конце XVIII и в первой половине XIX века. Мы стали забывать, что эта демократия не ограничивалась выборами и сеймиками, а за два столетия до Монтескье осуществила разделение властей и имела конституцию, в роли которой с 1573 года выступали «Генриковы артикулы». Причин ее упадка было много: сокращение торговли зерном в Гданьске, а отсюда обеднение средней и мелкой шляхты, перевес магнатов, слабость городов и городского населения, усиление враждебно настроенных соседних государств и многое другое.
Этот упадок пришелся уже на период контрреформации и барокко. Ренессанс был терпимым, многоконфессиональным, либеральным. В искусстве он отличался скромностью и свободой, продолжая традиции античности. Ренессанс не ставил перед людьми высоких целей, но, даруя свободу, позволял им быть такими, какие они есть. На пьедестал он возвел не веру, а разум, смиряясь со всеми его недостатками. Он был глотком свежего воздуха, ворвавшегося в освященную веками, но уже немного затхлую атмосферу средневековья. Барокко — при всём его богатстве и великолепии — захлопнуло это на мгновение приоткрытое окно. Оно было искусством и мировоззрением контрреформации — могучим, богатым, динамичным, но вместе с тем угнетающим. В скульптуре, живописи, оформлении храмов барокко указывало единственный путь, которым следовало идти. Королевский проповедник Петр Скарга, считающийся бескомпромиссным критиком пороков шляхетского государства (памятник ему установлен на площади Марии Магдалины в Кракове), был сторонником абсолютизма и непримиримым врагом свободной мысли и религиозной терпимости.
Постепенный упадок демократии, а с нею и самого государства в барочной Речи Посполитой продолжался, и никто этого упадка не осознавал. Более того, всё это сопровождалось растущим самодовольством шляхетской нации, считавшей себя не только лучше остальных сословий, но и выше других представителей Европы. Магнат Лукаш Опалинский в середине XVII века, незадолго до шведского потопа, писал: «Мы живем в безопасности, не зная ни насилия, ни страха. Нас не грабит солдат, не угнетает сборщик податей, правитель не притесняет и не принуждает к повинности... Мы занимаемся Республикой, когда нам хочется». С таким самодовольством они срывали сеймы, купались в свободе, за которую уже давно принимали анархию. Не важно, какой ты гражданин, не важно, что за власть в твоем государстве, и имеешь ли ты на нее какое-то влияние, главное, что ты можешь кричать любые глупости, какие взбредут тебе в голову, что ты «ешь, пьешь и катаешься как сыр в масле». Драматичное отрезвление времен майской конституции — принятой, впрочем, обманным путем меньшинством тогдашней шляхты — пришло гораздо позже. Отсюда и разделы.

Мутный мессианизм, подшитый безудержным высокомерием
Этот наихудший в нашей истории период был воспет польским романтизмом XIX века и в последующее время вбивался в головы учеников. Это Мицкевич уже в «Песне филаретов» поднялся высоко над реальностью, призывая: «Но силы измеряйте Стремлением благим!»5*. Этот же национальный пророк поляков в III части «Дзядов» назвал Польшу «Христом народов», жестоко страдающим за грехи всех других. 

Но самую разрушительную роль сыграл Юлиуш Словацкий со своими поэмами или, скорее, эпическими стихотворениями «Генезис Духа» и «Король-Дух», которые больше напоминают длинные молитвы (именно такой подзаголовок носит «Генезис»), представляющие историю как шествие духов, восставших против Бога, но вместе с тем стремящихся к величию и правде. «Всемирный Дух» вселяется в самых выдающихся людей и толкает их на великие дела, порой кровавые и жестокие. Здесь наш пророк уже предвосхищает философию Ницше. Драму «Самуэль Зборовский» он напишет позднее, но заглавный герой становится для него примером такого воплощения. Спор представляющего государство канцлера Яна Замойского со Зборовским — это не спор Креона и Антигоны, потому что за Самуэлем нет никакой моральной правоты, а только гордое, дикое и ни с чем не считающееся своеволие. У Словацкого Замойский — тривиальный рационалист, а Зборовский — воплощение свободы. Король Баторий, приказывая по совету канцлера казнить Зборовского, казнит польскую свободу, казнит Мессию. Польская шляхта — это «сто тысяч Христов, на конях, штурмующих Новый Иерусалим». Польскость — это последняя и самая высокая стадия эволюции человека, через которую должны пройти все народы. Вот наша миссия и наш смысл! Мутный мессианизм, подшитый безудержным высокомерием.
Измученный проигранными восстаниями и страданием народа, польский романтизм XIX века высосал соки из сарматизма XVII столетия, напитался им, возвеличил его. Так возникла та «темная сторона» нашего романтизма, о которой проникновенно писала Мария Янион, хотя ее призыв остался напрасным. Так возник романтический, барочный и мессианский польский патриотизм, которому необходимы поляки, но совершенно не нужна Польша, потому что ее предназначение — очередная бойня, а ее действительность — смертельная борьба благородных призраков, как у Словацкого. Чем в Польше хуже, тем лучше для «Короля-Духа». К своему несчастью, «Солидарность» — уже с момента своего возникновения — апеллировала к этому мифу, прочно укрепившемуся за время военного положения. Немногочисленные голоса рассудка заглушил набожно-патриотический лязг.
Ярославу Мареку Рымкевичу не пришлось особо стараться, чтобы в своей книге сделать смутьяна Зборовского символом польскости: у него была для этого почва, подготовленная Ю. Словацким. Ведь его Зборовский не кто иной, как мифический «суверен», поступающий так, что ему заблагорассудится, лишь только почувствует в себе силу... Поэтому этот сарматский миф пытается теперь возвеличить политическая публицистика правого толка, видя лучшие традиции не в тех временах, когда польский ренессансный республиканизм был созидательным и демократическим, а в эпохе сарматизма, когда он стал закрытым, нетерпимым, клерикальным и бахвальствующим. Как писал один из ее нынешних представителей, «мы дорастем до роли истинно великих поляков — барских конфедератов, которые понимали, что бороться и умирать мы должны только в Окопах Святой Троицы».

Уже было
На извечный польский вопрос «Когда будет лучше?» я отвечаю выше, в подзаголовке. Ведь исторически на смену ренессансу приходит барокко, и не только в былые времена. После короткой ренессансной передышки, которая началась у нас в 1989 году — хотя в остальном мире значительно раньше, у нас снова наступило барокко. Снова контрреформация и не только в Польше, направленная против «посткоммунистического левачества», открытого соборного христианства, но и против «Солидарности» — той благороднейшей и достопамятной «Солидарности» 1980–1989 годов. Снова контрреформация во всём мире, направленная против либерализма, против свободного, толерантного общества, против плодотворного сотрудничества между людьми и государствами. Мало кто сохранил еще сегодня доверие к холодным, но рациональным процедурам, которыми жива либеральная демократия. Опять наступила эра харизматичных вождей, которые безошибочно укажут покорным массам единственно верный путь.
Когда «было лучше», мы не сделали ничего или очень мало, чтобы побороть уснувшего тогда сарматского дьявола, откормленного на романтической мистике, столь близкой польской душе. Теперь слишком поздно. Теперь он уже впрягся в колесницу премьера Качинского, чтобы повести всех нас — хотим мы того или нет — в выбранную им не столько обетованную землю, сколько темную пещеру прозябания в неспокойном мире, который подбирается всё ближе. В этом мире, зыбком ввиду непостоянства союзов и нестабильной экономики, на этом перекрестке Европы, где испокон веку грызлись вражеские армии, Польша может устоять — по его убеждению — только будучи закрытой, темной, ксенофобской страной, посконно католической (но не христианской), отвергающей всё, что исходит от вредного окружения. Потому этот дьявол так нужен премьеру, и он так о нем заботится. А барокко благоприятствует темноте, к сожалению…
Впрочем, кто и как может сегодня с ним бороться? Пойти против общественных настроений, против доминирующего типа патриотизма, против официально поддерживаемой и поощряемой историографии. Трудно будет из этого выйти, даже если «Право и справедливость» проиграет на выборах или — что порой случается с правящими партиями — запутается в собственных ногах. Мифы живут намного дольше, чем политики и их партии. Политики обретают власть, когда им удается перетянуть миф на свою сторону, сделать из него знамя, привлекающее растерянную толпу. Именно так и случилось. Это, однако, свидетельствует лишь об их оборотливости, но уж никак не о величии. Политик и его партия уйдут, а мифы будут жить еще очень долго. Возможно, они сослужат службу новому шарлатану, а может, со временем окажутся на свалке национальной истории. Остается верить, что так оно и будет, но для этого необходимо невероятное интеллектуальное усилие, да к тому же в условиях, менее благоприятных, чем когда бы то ни было.

Темноту вижу
В силу возраста и принадлежности к другой, по сравнению с сегодняшним барокко, эпохе, я считаю, что существует и другой, нежели предложенный партией ПИС, а именно — ренессансный — рецепт того, как выстоять в нестабильном мире. Надо оказаться в твердом ядре объединенного Европейского союза, слиться с ним политически, не утратив при этом национального сознания, языка и культуры — ведь никто, будучи в здравом уме, не собирается нас всего этого лишать. Сделать ставку на солидарность и сплоченность этого ядра и самому быть солидарным с ним. Это тоже рискованно, но не менее реально, чем картина, представляющаяся с улицы Новогродской в Варшаве*. Однако это путь против доминирующего сегодня сознания и милых польской душе мифов. Поэтому на вопрос о будущем я могу ответить только словами героя популярного некогда фильма «Новые амазонки или Сексмиссия», который боролся с фальшивым миром вокруг себя: «Я вижу темноту!»