Новая Польша 6/2010

ДНЕВНИК ОФИЦИАЛЬНОГО НЕМАРКСИСТА

Ян Юзеф Щепанский (1919-2003) — прозаик, репортер, эссеист, киносценарист и переводчик. Одна из самых интересных фигур польской послевоенной литературы. Автор, в частности, партизанских рассказов «Сапоги», романов «Польская осень», «Икар», «Остров», репортажа «Залив белых медведей», книги эссе «Перед неведомым трибуналом». Не поддаваясь политическому давлению, председательствовал в Союзе польских литераторов, оказавшись последним его председателем, — Союз был распущен во время военного положения. Об этом — его документальная книга «Председатель». Щепанский вел дневник в течение почти 60 лет, до самой смерти (2003, Краков). Первый том записок, опубликованный в конце 2009 г. в краковском «Выдавництве литерацком», рисует самый жестокий период сталинского террора, истоки ПНР.

Первый том «Дневников» Яна Юзефа Щепанского охватывает 1945-1956 годы. Это важный период в личной жизни писателя: женитьба, рождение детей, писание «в стол». И важный период в истории Польши: восстановление страны, воцарение коммунистов, ужасы сталинизма, аресты и процессы, всевластие цензуры, соцреализм в искусстве. Затем оттепель, надежды на перемены. Польский октябрь 56-го и запоздалый дебют писателя.

«Свое будущее я вижу только в пистельстве»

Щепанский вел записи почти ежедневно. Исторические события переплетаются в дневнике с повседневностью — обычной и необычной. Описание кроваво подавленных в Кракове в мае 1946 г. манифестаций в поддержку Миколайчика, председателя тогдашней крестьянской партии Стронництво людове («Вновь крики, свист, беготня, а потом неожиданно выстрелы»), соседствуют с картинами красот Татр; записи об аресте двоюродного брата — с замечаниями о французской кинокомедии и рассказом о новогодней складчине. В январе 1953 г. власти планировали национализацию «Тыгодника повшехного», по улицам Кракова маршировали войска, певшие по-русски песню с припевом «Мы польские солдаты», а Станислав Лем читал в Шегожалах шуточную «кукольную пьесу» (это, безусловно, недавно обнаруженный фарс «Корни. Многоактная др р рама», в финале которой появляется Сталин, «сверхчеловечески добрый, нечеловечески приветливый, гениально улыбающийся»). В один из мартовских дней 1956 г. — лыжная прогулка («в Касинце огромные сугробы»), а рядом — известие о смерти Берута в Москве с комментарием последующих обстоятельств («Я думал, будет большая панихида, а в Госиздате собрание по поводу длилось только 7 минут. Новый стиль»).

Работа над собой

Первые дневниковые записи сделаны в Кракове, после выхода Щепанского из леса, из партизанского отряда Армии Крайовой. Ему 26 лет, за плечами участие в сентябрьской кампании 1939 г., подполье, партизанский отряд в Келецком воеводстве (с июня 1944-го). Учебу на отделении иранистики Ягеллонского университета Щепанский считает недоразумением, даже «мошенничеством». «Я хотел расстаться с писательством, — пишет он 6 августа 1945 г., — но буду честным: только в нем я вижу свое будущее. Мне это фатально не удается, но в душе считаю себя писателем. И не хочу отступать».

Подобно герою романа Джозефа Конрада, он предъявляет к себе очень высокие требования. Намеревается работать над формированием своего характера, честности и воли — и дневник должен в этом помочь. Прав Томаш Фиалковский, утверждая, что записи первых послевоенных лет «воссоздают редкую картину последовательного самовоспитания Щепанского как человека — студента-ираниста, писателя, мужа и отца семейства, альпиниста, репортера и сценариста».

С самого начала дневник поражает удивительным благородством молодого человека, сознательной работой над собою, чуткостью совести. Ян Юзеф, сам недоедающий, упрекает себя, что не поделился хлебом с немецкими детьми в разрушенном Вроцлаве. Он сочувствует голодающим немцам: «...Невольно, потому что помню аресты, облавы, Освенцим, [краковскую тюрьму] Монтелупи — всё помню. Но сейчас я вижу только голодных людей».

Глаз репортера

Когда Щепанский оказался летом 1945 г. в Нижней Силезии, он опасался приобрести комплекс оккупанта, «комплекс „законного владельца”», который «возвращает то, что ему принадлежит» и т.п. Он проницательно замечает, что поляки в происходящих здесь процессах — это второстепенный фактор; они не решают ничего, «арендуют» этот кусочек победы. «Большевики выгнали поляков из Легницы. В газетах для берлинцев похваляются, что остановили польскую акцию по выселению, во всех спорных вопросах заступаются за немцев. Это факты. Русские — благодетели для всех. Нам дают Вроцлав и Гданьск, украинцам — Львов, литовцам — Вильно, немцам — надежду славно отыграться за наш счет».

Он пишет о русских, которые грабят и насилуют с чистой совестью, в открытую, как орда Тамерлана: кто награбит больше, тому повезло.

А поляки?

«У нас это выглядит не столь возвышенно. Тысячи „законных владельцев” в выцветших одежках с боязливыми ужимками снуют по развалинам складов, жилых домов, заполняя барахлом свои „мародерские котомки”».

Уже по этим двум предложениям можно узнать прирожденного репортера. В 50-е годы Щепанский будет писать репортажи из Новой Гуты, с завода легковых автомобилей в Жерани под Варшавой, о сиротском приюте в Кшешовице, о Никифоре Крыницком, — и почти все (за исключением «В цехах автозавода») окажутся для цензуры несъедобными. Благодаря дневникам что-то всё же сохранилось. Например, литературно крепкое описание встречи с Никифором:

„Маленький, оборванный, со сморщенным личиком, одно стекло в очках потрескалось звездочкой. Тыкая кисточкой в свой детский набор красок (анилиновые пуговки на картонке), а затем с педантичной тщательностью накладывая пятнышки на «картину», он не отрывает взгляда от работы, ему не нужна никакая натура, ничего вокруг. Кажется, что нет никакой связи между ним и миром. (...) Его восхищают тучи на одном из пейзажей Ван Гога, а «Охотники на снегу» Брейгеля вызывают радостный смех — там маленькие птички среди ветвей и микроскопические фигуры скользящих по льду людей. Долго комментировал быка из Альтамиры. Я попробовал рассказать ему о происхождении этой картинки. Из его ворчания понял только, что бык лучше коня, потому что коней забирали немцы, а на корове не попашешь — «больная... слабая». После второго просмотра репродукций сказал (насколько я его понял) нечто очень серьезное: «Я бы тоже так смог, если бы не был...» — и показал рукой на голову” (16 февраля 1951).

Запоздалый дебют

В те годы будущий автор «Икара» не имел шансов в ограниченной, изуродованной, отравленной соцреализмом, но все же существовавшей литературной жизни. Он был «классово чуждым элементом», подозрительным — интеллигент, сын довоенного юриста и дипломата Александра Щепанского, племянник эмигрантской писательницы Марии Кунцевич, офицер Армии Крайовой, женат на внучке поэтессы «Молодой Польши» Марыли Вольской, связан с кругом «Тыгодника повшехного». Издатели и редакторы литературных журналов относились к нему с опаской или недооценивали, зато цензура относилась со всей чуткостью. Писатель с такой фатальной биографией должен был преодолеть не одно препятствие, чтобы увидеть свою фамилию в печати. Но следующие друг за другом неприятности он принимал, в общем-то, с олимпийским спокойствием: «Сегодня должны были выйти „Сапоги” в „Тыгоднике”. Не вышли. Снова ожидание» (17 января 1947). «Госиздат вернул „Польскую осень”. Не напечатают. Кажется, потому, что публикуюсь в „Тыгоднике”» (24 декабря 1949). «Забрал „Польскую осень” у Гебетнера. Не собираются» (7 марта 1950).

Спустя годы Тадеуш Древновский напишет:

«Литературная карьера Щепанского началась сильно и ярко, но не без препятствий. Я имею в виду его запоздалый и болезненный дебют, который проходил в три этапа. Только в годы оттепели (1954-1956) вышли три книги нового автора: „Польская осень”, „Штаны Одиссея” и „Сапоги и другие рассказы”, — в очередности, обратной той, в которой были написаны. (...) Как у Боровского и Ружевича, в прозе Щепанского война обозначала самый глубокий кризис эпохи, всеобщий кризис ценностей» (Т.Древновский. Один перед неведомым трибуналом).

Дневник Щепанского содержит подробную историю этих перипетий с дебютом. Месяц за месяцем, год за годом. Мы найдем здесь также не одно описание мук неуверенности, болезненных метаний писателя, отверженного, начинающего сомневаться в себе, в своем таланте.

«Утром отдал Выке машинопись моего сборника. Забрал его от Ежи [Туровича], там дело выглядит безнадежным. Выка обещал толкнуть в „Чительник ”. Вчера вечером был момент ужасной хандры. Какого-то упадка. Меня полностью покинула смелость и вера в себя. Казалось, что я уже никогда не сумею писать и мой брак с Данусей не имеет смысла. Я усомнился во всем, было чувство, что и тут обманываюсь. К счастью, прошло. Постановил в течение недели подвергнуть себя взысканию, писательскому тренингу. То есть каждый день буду записывать, не заботясь о форме, какое-то одно наблюдение. Всё равно что» (16 сентября 1947).

Однако ни на какой компромисс, ни на какие соглашения с «народной властью» он не шел.

Двойное одиночество

А власти не оставляли его в покое. 27 июня 1947 г. Щепанский описывает «шесть часов тоски» — допрос проверочной комиссии в районной комендатуре.

«Они исходили из того, что я, конечно, фашист, который затаил свои взгляды. Понятно, что таких господ никак не переубедишь, что к фашизму питаешь еще большее отвращение, чем к марксизму. Есть только две полки. Ужасно неудобно жить в таком мире. В результате не признали моего офицерского звания».

Есть в дневнике несколько сдержанных записей о вызове в органы. Вот заметка в первый день Рождества 1952 года: «По возвращении из Касинки нашел повестку в милицию. Снова начинаются проблемы вроде тех, в 49-м году. Теперь удар направлен против меня лично (времена оккупации), хотя, безусловно, это в связи с „Тыгодником”. Рождество прошло в тени этой тучи».

Ян Юзеф Щепанский, несмотря на проблемы с публикацией произведений, был принят в секцию прозы Союза польских писателей. Он там единственный официальный немарксист. В дневнике отмечает, что ощущает «что-то вроде вежливого бойкота». Холод, усиливающийся с каждым днем. «Человек сидит на собрании, как заразный больной, — рядом пусто, глаза отворачивают с беспокойством» (1 апреля 1953). Только Анджей Киёвский украдкой («в уголке») заказывает ему репортаж для «Жича литерацкого».

Одиночество ощущает агностик Щепанский и среди тех, с кем многое его объединяет, — в католической среде «Тыгодника повшехного». Католики — его жена и родные («С этой религиозностью Дануси я должен очень серьезно считаться»). Было бы проще, будь он одним из них. Предпринимаются даже определенные попытки переубедить себя: «В последнее время меня всё больше мучит мое половинчатое или даже „четвертинчатое” отношение к религии. Я внушил себе, что верю в Бога, и думаю, что если что-то заслуживает веры, то разве что Бог, но не могу из этого извлечь никаких рациональных следствий» (21 мая 1951).

Изоляция, унижение, бедность. Но самое худшее его минует. Кто знает, не угодил бы он за решетку, окажись его дневник в руках госбезопасности. Записи о Конгрессе Западных земель во Вроцлаве ему уж точно не простили бы:

«Такой инфляции лозунгов и фраз не знала ни одна европейская эпоха и ни один режим. Выступления на месте проходили цензуру и последовательно доводились до идеала демагогического штампа. Все эпитеты утверждены, никакая тень критики или объективности не имеет права добавить каплю правды к ура-патриотизму. Все говорят (очень многословно) одно и то же. Овации и аплодисменты запланированы — нет и речи о каком-то непосредственном мышлении. Не обошлось без детей с цветами и красными платочками, обнимающих Личностей и попискивающих тоненькими голосами о „кровавых когтях империализма”. Самым отвратительным зрелищем были ксендзы, выхватывающие себе, на самом дне своего гетто, клочки иллюзорной „чести” состоять в какой-то комиссии. Всё это в атмосфере удручающей вульгарности, мерзости, грязи. Всё без малейшей связи с действительностью, видной сразу за дверьми зала заседаний» (22 сентября 1952).

Эти фрагменты дневника Щепанского напоминают «Дневники» Марии Домбровской с их убийственными описаниями польского сталинизма.

Убежища

Мир коммунистической фальши, тоскливой пээнэровской серости был Щепанскому чужд и отвратителен. К счастью, у автора «Польской осени» были свои убежища. Касинка — любимый деревянный дом в Бескидах. Альпинистские вылазки. Друзья — среди них Яцек Возняковский, Ежи Турович, Тадеуш Бжозовский, Владислав Дулемба, Станислав Лем. Счастливая семейная жизнь. Об этих своих убежищах автор дневника пишет, пожалуй, больше всего.

Следующие годы, после перелома 1956 го, принесли ему желанные дальние путешествия. О них пойдет речь во втором томе «Дневника».

Jan Jozef Szczepanski. Dziennik. T.I. 1945-1956. Krakow: Wyd. Literackie, 2009.

Публикуемая рецензия — несколько измененная редакция текста, помещенного в портале www.culture.pl.