Новая Польша 11/2017

Котлеты с крем-брюле

Герой Ольшевского нам как будто знаком по прозе Зощенко и романам Ильфа и Петрова. Однако Коваленко — это уже не зощенковский люмпен, он уже не будет кричать «Ложи взад!», а щедро поделится свалившимся на него счастьем с опрятной Нюркой, но это еще и не Остап Бендер, цинично и красиво преступающий нормы советского общежития. Коваленко — это пролетарий, который неудержимо рвётся к светлому будущему, он — плоть от плоти своей эпохи, ему близки и революционные лозунги (на митинге «хорошо было и по-советски»), и буржуйские радости жизни («Московская особая» действительно «особая»), он понимает и принимает историческую необходимость истребления «брата нашего, лагерника» и покорно становится под колесо истории, катящееся прямо на него (Какие тут сомнения! — не удивляется Коваленко, когда за ним приходят).
Именно искаженное, пропитанное советским духом, сознание отличает его от героев Зощенко и обаятельного сына турецкоподданного. Коваленко «боится, что отражение его пролетарской физиономии в начищенных сапогах искривленным получиться может». Это набравший пролетарского лоска и слегка обросший мещанским подкожным жирком Шариков из булгаковского «Собачьего сердца», охочий до комфорта и женского пола, нечистоплотный, идеологически подкованный, с животным фатализмом принимающий от судьбы как сосиски с черной икрой, так и высшую меру наказания.
Язык героя рассказа Ольшевского подчинен языку безграмотной эпохи, это смесь штампов и лозунгов с бюрократическим образом мышления: «Извини, товарищ, неприятный случай вышел, вроде неустойчивость проявил я; разреши, ликвидируем принятые обязательства, так сказать, по товарообмену, а пока приберут — присаживайся ко мне!» Эта речь полуграмотного снабженца звучит как-то не по-русски, но этот «советский сленг» хорошо нам знаком, на нем изъяснялись герои Платонова. Язык Коваленко — это язык homo soveticus, стремление которого к светлому будущему остановить невозможно. Ольшевский следует за этим языком, показывая абсурдность советского мира, нелепость своего героя, его тупую преданность идее. Ничего не придумывая, он выхватывает из реальной жизни эпизоды, характеризующие сущность эпохи. Ольшевский отстраненно и иронично рисует действительность, которую хорошо знал. Нелепый с сегодняшней точки зрения пафосный плакат: «Товарищ рабочий, берегите сердце, оно нужно Стране и Коммунизму — пользуйтесь лифтом!» — выражает экспрессию времени, однако пародийную пафосность этой псевдозаботы писатель тут же безжалостно сталкивает с реальным социализмом: «Очередной контроль оборудования — пользуйтесь лестницей».
Мир в сознании товарища Коваленко устроен гармонично, нет у него к нему никаких претензий ни тогда, когда кутит в столице рабочего класса, и все идет как по маслу, ни тогда, когда приходит за ним НКВД — «дальше дело известное». Именно эта будничность абсурда поражает. Вначале социалистический мир покорно прогибается перед пройдохой: и водки вдоволь, и проститутка из честных комсомолок как проводник по светлому будущему подвернулась, и директора важных предприятий удачно покушать зашли, и виноград в магазине, но лагерная тень прочно лежит на всем этом советско-мещанском великолепии («Тут тебе и электросвет, и цветы, и коврики, плюнуть даже некуда, не то что окурок бросить!»). Вот герой вдруг почувствовал укол ревности, что в метро вся «работа вольнонаемным составом проделана», вот оговорился «брат наш, лагерник», вот побоялся вслух ругнуться: «неизвестно где услышат и неприятность может быть», вот умело сблатовал швейцара и официанта. Уркачи, бытовички и честные комсомолки — это понятия одного ряда, как заказанные Нюркой одним духом котлета и крем-брюле, компот и шампанское.
Мир, который рисует Ольшевский, пропитан идеологией, которая предопределяет его судьбу, как пролетарский пот старшего рабочего завода Евдокимова, пропитав штурвал «Потемкина», обусловил его «революционное направление». Одновременно — это мир, в котором изначально все в чем-то виноваты и спешат оправдаться, предугадать обвинение, отвести удар. Не только персонажи стремятся соответствовать высоким советским стандартам и на всякий случай постоянно декларируют свою невинность — «саботажем мы до сих пор не занимались», «я прогулами заниматься не собираюсь» — даже сапоги в этом мире разделяют общее настроение, и когда «почувствовали, что не эксплуатация человека человеком их чистила, а честный труд, без прибавочной стоимости, заблестели, как никогда!». Без всякого трагизма, чрезвычайно лаконично, одним предложением, представлена в рассказе вся процедура следствия: «да как, да почему, а главное с кем в компании — в общем человек сорок завербовали». И конечно, Нюрка, скорую встречу с которой предвкушает главный герой, в их числе, и директор, и главный инженер, и завшлифцеха завода им. Петровского, и первый секретарь директора Госбанка, и сам директор, и жена директора, и бывший муж жены директора, зарплата которого «не соответствовала», и швейцар, и, конечно, официант, и вся артель чистильщиков обуви, и, видимо, интересные люди из вагона ресторана, и, возможно, Сеня, до Коваленко спавший на простынях роскошной гостиницы… Сорок человек село, потому что вал был на 0,1917 миллиметра короче, чем по проекту положено. Ошибка вышла идеологически значимая — 1917 год — год революции, вот и дело получилось громкое.