Новая Польша 12/2017

Контрабанда

Избранные стихотворные переводы

Jerzy Pomianowski, Kontrabanda. Wydawnictwo Austeria, Kraków — Budapeszt 2010

Предисловие
Присутствию слова «контрабанда» в заглавии этого сборника имеется несколько причин.
Первая очевидна: книгу составили стихотворения, которые в большинстве своем писались тайно, публикация и чтение которых годами находились под запретом. Почти всех авторов власть преследовала и обрекала на забвение. Осип Мандельштам умер, не доехав до Колымы, Мартынов и Смеляков отсидели свое, Анну Ахматову терзали и травили по личному распоряжению Сталина. Включенные в сборник стихи немецких иронистов из группы «Нойе Захлихкайт» швырял в огонь на берлинской Оперной площади рейхсминистр Геббельс.
И тем не менее — это не политические манифесты. Они не подходят для митингов, не пригодятся рэпперам из призрачного телевертепа. Это произведения, написанные лириками; даже покаянное стихотворение Бориса Слуцкого — личное признание. Авторы оставались верны простому принципу своей профессии: открывать нам собственную, частную картину мира. Или указывать на то, чтó мы, глядя со своей перспективы, проморгали, за повседневной банальностью не заметив поразительной или безобразной природы вещей. Потому эта их картина и отлична от общепринятой. И уж тем более — от спущенной сверху. Поэт не способен петь хором. Если гражданское общество отличие приемлет, то в странах, управляемых твердой рукой, оно слывет доказательством сопротивления, зародышем бунта. Мои немцы понесли наказание за то, что подвергали иронии порядок, русские — за то, что посмели отступить от навязанных тем и норм. Одно это делало контрабанду неизбежной.
Вторая причина видна, как на ладони: все эти стихи сегодня обречены на статус контрабанды, поскольку вышли из моды — с их регулярным метром, ритмичностью, рифмой или ассонансами. Согласен, я человек старомодный. Да, во мне укоренилось убеждение, что настоящее стихотворение — то, которое остается в памяти; а отсутствие рифмы и метра этому не способствует. Нет, я не разделяю поэзию на ту, что написана для глухонемых, и ту, которая адресована всем прочим; я твержу про себя строфы Шимборской — драгоценный белый стих — и повторяю ошеломляющие аллюзии Крыницкого. Но помню и слова Милоша о вольном стихе, ставшем дешевым пропуском в современность. За ее порогом остались «шарманщики» и «рифмовщики» с их старомодными бубенчиками. Так вот, скажу без обиняков: эти бубенчики, рифмы, каденции фраз, ритм и весь мелодический строй — никакие не украшения, а показатели собственно поэзии. Во-первых — потому что они делают ее язык отличным от разговорной речи. То есть вносят выразительность и ту искусственность, без которой не существует искусства. Во-вторых — потому что являются носителями смысла, который не способно удержать слово само по себе. От этого зависит нагрузка и лаконизм хорошего стихотворения, ибо сплав слова с этими звучными украшениями способен подсказать адресату гораздо больше содержания и возможных смыслов, чем он найдет в томах прозы. «Пан Тадеуш» был бы всего лишь историей провинциальной ссоры, не напиши его Мицкевич тринадцатисложником, в котором слышится шаг полонеза и звенят цимбалы Янкеля. Так позвольте же мне, господа и дамы, остаться при своей пагубной привычке читать и переводить стихи, которые прежде принято было наизусть шептать на ухо человеку для нас важному, как любила говорить Агнешка Осецкая.
Третья же причина — желание исподволь явить вашим ушам и глазам произведения меня поразившие, ошеломившие, а иной раз и позабавившие. Существует своего рода инстинкт, известный терпеливым читателям, к касте которых я отношу и себя. Он заключается в тяге к существу, сумевшему написать слова, которые способны продемонстрировать, что человек может создать нечто совершенное. Мне несколько раз довелось встретить таких людей. Среди них, разумеется, есть и те, кто достиг совершенства лишь в области сказки, например, Сергей Михалков. Ведь — не забывайте об этом! — не тексты гимнов писал он, но сказки для взрослых.
Переводами завораживающих стихов из «Лирической домашней аптечки» Эрика Кестнера я дебютировал еще в довоенных «Шпильках», но встретить этого писателя мне было суждено лишь спустя четверть века, в Мюнхене, после всех тех лет, которые он прожил — лишенный права публиковаться, бесправный — чтобы стать свидетелем существования и поражения Третьего рейха.
Леонида Мартынова, автора поразительного «Лукоморья» мне удалось привлечь к работе над русской антологией польской поэзии. Наш Союз литераторов командировал бывшего репатрианта в Москву, чтобы найти переводчиков и позаботиться о верности переводов. Мартынов польского практически не знал, он вернулся от белых медведей без права проживания в крупных городах, а потому несколько недель ночевал — валетом — в моем номере в гостинице «Европа». Гостиницу вскоре переименовали (в рамках борьбы с космополитизмом) в «Армению». Антология не вышла, поскольку польский редактор не согласился изъять тексты поэтов-эмигрантов. Мартынов однако успел блестяще перевести «Зелень» Тувима, произведение, считающееся непереводимым. С тех пор он присылал мне рукописи потрясающих текстов, вроде «Цепей».
Клабунд умер в изгнании, в Швейцарии, однако родственники похоронили его в городе Кросно Оджаньске. С искренней горечью я вспоминаю послевоенную борьбу с городскими властями за сохранение надгробия этого недобитка немецкой свободы — гранит требовался для тротуаров.
Саша Межиров вернулся с фронта почти невредимым, хотя воевал в бездонных болотах под Тихвином. Его текст вы найдете здесь, поскольку это одно из немногих солдатских стихотворений без следа патриотической муштры.
С Анной Ахматовой я виделся дважды. Первый раз я сопровождал великую актрису Фаину Раневскую в путешествии завшивленным товарным вагоном из Душанбе в Ташкент. Горестно было прислушиваться к заботливым расспросам поклонницы и молчанию ее собеседницы в пыльном сквере перед азиатской ночлежкой. Стало лишь понятно — по осанке, повороту головы: передо мной королева в изгнании. Другое дело, что Ахматова была убеждена: каждый, кто любит ее стихи, обязан быть в нее влюблен. Стихи я уже знал.
Второй раз я встретил их автора в московском доме Софьи Толстой, внучки писателя и покровительницы дедовского музея в Ясной Поляне. Накануне состоялся смотр ленинградских поэтов в Доме Союзов, возле здания Совнаркома. Выступление Ахматовой, книги которой уже много лет отсутствовали в книжных магазинах, закончилось овацией, какой Москва не помнила со времен концертов Шаляпина. Нарастающий гром долгих аплодисментов, видимо, достиг ушей хозяев расположенного по соседству Кремля, так как уже через несколько дней появились разгромная статья Жданова и приговор, который на многие годы обрек прекраснейшую поэтессу шестого континента на унижения и нищету. Но пока что я сидел в светлой гостиной и отвечал на вопросы хозяйки и ее подруги. Вопросы касались Польши — головной боли для одной половины россиян и угрызений совести для другой. Анна Андреевна относилась ко второй. После того, как я решился прочитать вслух перевод ее пленительного «По неделе ни слова ни с кем не скажу…», она согласилась перевести кое-что для антологии. Я собирался навестить ее в Ленинграде, но уже на следующий день гром из Кремля отрезал Ахматову от людей, особенно иностранцев. Она оставила мне на память стихотворение («Один идет прямым путем...») — еще нигде не печатавшееся — и свою фотографию пятнадцатилетней давности.
Осипа Мандельштама уже не было в живых к тому времени, когда я оказался на шахте «Краснополье» на Донбассе. Однако в библиотечке лазарета я обнаружил его «Tristia». Фамилия автора была предусмотрительно вырезана со шмуцтитула. Я выучил книжечку наизусть. Именно «Цыганка» — стихотворение, открывающее «Контрабанду» — благодаря прекрасному исполнению Эвы Демарчик в краковской «Пивнице под баранами» стало самым известным в Польше стихотворением русской поэзии.


Издательство Аустерия
Краков — Будапешт 2010


Перевод Ирины Адельгейм