Новая Польша 4/2012

ЦАРСТВО ПОДЗЕМЕЛИЙ

Гробница находится около Сартеано. В самом городе есть археологический музей с хорошей коллекцией этрусского искусства, хотя мало кто приходит ее посмотреть. Не припомню, когда я узнал об открытии гробницы и когда в первый раз увидел цветные снимки украшающих ее рисунков. Скорее всего, в самом начале моих путешествий по Тоскане. Этруски тогда лишь начинали занимать мое воображение. Я видел их произведения в музеях между Флоренцией и Римом, читал о них у Стендаля, но в любом случае это был скорее обязательный урок, нежели избранное для души занятие, которое дает ощущение встречи с тем, что в самом деле со мной говорит.

В мрачных, обычно сырых ямах, выбитых в туфе или известняке, я с трудом различал следы человеческих рук, словно бы эти ниши и углубления, скрытые в лесах или разбросанные по холмам среди диких, пахнущих летним зноем кустарников, выжженной травы и шелестящих в ней ящериц были скорее необычными произведениями природы, расщелинами, дырами в земле, пусть даже великим, интересным, но всегда немым.

Я посещал их как мрачные и пустые пещеры. Мне не сопутствовали ни тень смерти, ни, тем более, отблеск древней культуры. Возможно, всё воспринималось бы иначе, если бы я тогда поехал в Тарквинию. Ибо что может быть столь прекрасно, как вид птиц, взмывающих в полет, или собравшихся на ловле рыбаков, или зайца, убегающего от преследующих охотников, или танцоров и музыкантов, сонма диких и домашних животных, написанных живым цветом, словно бы их рисовали на залитых солнцем стенах дворцов, а не в могилах, отданных во владение потусторонним силам.

Если бы я тогда добрался до Тарквинии, то, конечно, иначе смотрел бы и на ныряльщика из Пестума, на его прыжок в бесконечность, в небытие, в смерть. А у него ведь есть кузен — юноша, ныряющий в воду, с вытянутыми в прыжке руками и ногами, летящий вниз, прямой как стрела. Неизвестный этрусский художник нарисовал его на стене Гробницы охоты и рыбной ловли — возможно, самой красивой из сохранившихся до нашего времени. И я с грустью думаю, что о нем не написал Збигнев Херберт и что он не мог увидеть каменной могильной камеры, найденной в Пестуме. Поэтому среди суровой красоты дорических колонн, несравненно им описанной, не нашлось места для веселого разговора юношей, дружески глядящих друг на друга, собравшихся для общего музицирования.

У Херберта нет ныряльщика и демонов, украшающих усыпальницу возле Сартеано. Гробницу обнаружили слишком поздно, чтобы он мог включить ее в свои повествования, сочинить колоритную предысторию, представить ее так, чтобы она стала частью нашего мира. И всё же я не перестаю думать о Херберте, когда посещаю этрусские места Тосканы. Я пользуюсь его зарисовкой, помещенной рядом с греческими историями, почти что как картой, ведущей в прошлое, в давние столетия, видимые словно бы в тумане. И нахожу в них указание смотреть на этрусков в соответствии с рассказами древних хроникеров, часто наперекор навязываемому мнению об исчезнувших в историческом вихре безоружных поэтах повседневной жизни, сосредоточенных на удовольствиях представителях мирной цивилизации, уступившей силе римского оружия. Херберт называет их великими немыми, которым не повезло в истории. Из этрусского мира до нас дошли только лишь картины пиров, охоты и танцев. Даже смерть видится безмятежной, вплетенной в бесконечный карнавал. Этрусские рисунки — словно партитура, художническая запись звуков, столько в них музыки. Нельзя противиться ощущению, что через минуту мы услышим мелодию флейты, называемой авлосом. Как пишут историки искусства, здешние флейтисты «были большими мастерами игры на этом инструменте. Они умели извлекать из него столь прекрасные звуки, что их красоте покорялись не только люди, но и звери». Этруски были потомками древнего, мифического Марсия, состязавшегося с богом и игравшего так, что птицы падали на землю, словно сраженные молнией. И, подобно Марсию, они должны были подчиниться приговору более сильных, хотя и менее утонченных соперников. Они проиграли — и, возможно, именно поэтому заняли место в наших сердцах, обычно сочувствующих несправедливо побежденным. И стали также проводниками в путешествии по потустороннему миру. Путешественниками, отправившимися в дорогу без конца, далеко за горизонт. Смерть была для них, как утверждает Д.Г. Лоуренс, «приятным продолжением жизни. Они встречали ее празднично, надев украшения, драгоценности, в воздушных хитонах, с вином и флейтами, зовущими к танцам. Это был не экстаз, а чистая радость; небо, а не мука чистилища. Смертью продолжалась жизнь в ее полноте».

Лоуренс побывал в этрусских местах только однажды. В течение недели в 1927 году он путешествовал по ним со своим другом графом Брюстером, а позже писал о них уже очень больным, удивляясь утонченности и скромности могильного искусства этрусков. В своей несколько романтической интерпретации он противопоставлял их Римской империи. «Лоуренс восхищался этрусками, — замечает Хаксли, — так как они строили храмы, которые не устояли». Остались только углубления в земле, рассеянные среди полей асфоделей, словно умышленно высаженных здесь в честь смерти. На асфоделевых лугах он чувствовал себя свободным от адских картин Лондона, который он покинул, от описанных Элиотом картин, наполненных шумом, дымом и пылью. Слова об этрусках, без страха отправляющихся в иной мир, радостно приветствующих смерть, относятся, однако, более к самому Лоуренсу и его стремлениям, чем к древним хозяевам Тосканы. Дух этрусков нисходит неожиданно и может принять любой облик — хотя бы хозяина гостиницы, отведшего Лоуренсу и Брюстеру комнаты, отделенные только тонкой перегородкой, ибо, по его словам, «ночью нельзя быть одному, мы не должны чувствовать страха».

Этрусские урны, на века оставшиеся скульптурными визитками умерших, — это отчасти повозки, обеспечивающее безопасное путешествие души. Лоуренс писал о них с неустанным восхищением, что напоминает медитации о смерти Томаса Брауна. Этот врач и философ XVII века оставил своего рода трактат о практике кремации и захоронения в урнах, написанный в связи с раскопками в Норфолке. Браун — еще и герой «Колец Сатурна» В.Г. Зебальда. А его портрет (точнее, множество портретов в разных ракурсах) открывает и закрывает галерею фигур, призываемых Зебальдом, словно бы это был его автопортрет, один из лучших: «Он пробовал смотреть на земной быт, на ближайшие к нему вещи так же, как на сферы вселенной, — из внешней перспективы; более того — глазом созидателя. Чтобы вознестись на нужную для этого высоту, он располагал лишь единственным средством — опасной летучестью языка. (...) В его распоряжении была вся его ученость, безмерный запас цитат и имена всех предшествовавших ему авторитетов, он оперирует развернутыми метафорами и аналогиями и строит лабиринтные, иногда растянутые на две страницы конструкции предложений, пышность которых напоминала шествия или похоронные процессии. Хотя и не всегда — в частности, из-за этой колоссальной перегрузки — удается ему оторваться от земли, но если уж вместе с поклажей он взмывает витками прозы все выше и выше, как планерист, несомый токами воздуха, то даже современного читателя охватывает ощущение левитации». Из повести о Брауне Зебальд вытягивает также историю о шелкопрядах, как если бы нить, творимая этими насекомыми, безопасно вела его в неведомое. А в одной из работ Брауна имеется запись о старинном голландском обычае, предписывающем завешивать в доме умершего шелковой накидкой все зеркала, все изображения пейзажей и людей, «чтобы душу, покидающую тело, не задержало в последнем пути собственное отражение или случайный взгляд на образы навсегда оставляемой родины». Как близко это описание Зебальда к голландским запискам Херберта, к его апокрифам из «Натюрморта с удилами»...

Для многих современных писателей этруски стали едва ли не специалистами безмятежной смерти, учителями в трудном искусстве ухода. Они были не столько явлением, которое стóит описать, сколько опытом, с которым надо соотнести себя. И их искусство — вызов для нас, ибо, как писал Херберт, «урок этрусков — это урок высвобождения от эстетических предрассудков в пользу трудной для определения бескорыстной игры глаза с предметом».

Тосканский пейзаж помогает лучше понять уникальность этрусков. Даже их верования имеют свои истоки в здешней природе. Боги этрусков рождаются из борозды вспаханной земли, той самой, которая и сегодня преломляет свет в поле, открывая взору безграничность бронзового и серого. Боги этрусков напоминают о себе концертом молний. Гадание по молниям, их ритму и блеску было здешней специализаций. А у трехглавой змеи, нарисованной на стене гробницы под Сартеано, та же самая зеленовато-серая окраска и черные полосы по бокам, что и у змеи, греющейся в летний день на камне у тропинки. Еще минута — и у меня возникает впечатление, что среди этих пейзажей я увижу Харуна, этрусского демона с рыжими волосами, крючковатым носом и грозным лицом, управляющего квадригой, запряженной львами и грифонами. Это его образ запечатлен на стене гробницы, которую я осматриваю. Перед ним идет, словно в процессии, ангел тьмы, от которого осталась только ступня, аккуратно приподнимающаяся на пальцах, словно бы тело, которое на нее опиралось, и в самом деле принадлежало существу не из этого мира.

В гробницу пускают только раз в неделю, утром и вечером. Она меньше, чем я думал. Яркие, насыщенных тонов рисунки украшают только одну сторону коридора. Рисунки также в главном зале и на сложенном из обломков алебастровом саркофаге. Вот это специальное место сразу за останками умершего отведено двум мифическим созданиям с головой коня и рыбьим хвостом. Прекрасны также дельфины, размещенные в украшающем целое бордюре, идущем понизу, напоминающие фрески из дворцов Крита. Сразу за Харуном — пара мужчин, почти как в пестумской камере, дерзко пирующих в отблесках смерти. Неизвестно, пара ли это любовников или отец с сыном, погруженные в разговор об уходе. Возле них почти полностью стертая фигура слуги с сосудом для процеживания вина. В гробнице можно находиться только минуту, но этого достаточно, чтобы осознать необычайность этого места, открытого недавно, словно специально к моему прибытию. Если бы не сила фресок, живость рисунка, подбор цветов, среди которых ярко-красный, и почти золотистый желтый, и немного особо ценимого этрусками голубого, если бы не сила созданных изображений, гробница была бы для меня совершенно немой. Этрусские рисунки — вот что дает полет воображению.

За выходом, уже на лужайке, исчерченной бороздами, обозначающими вход в другие подземные помещения, открывается вид на обширную долину. Взгляд снова может радоваться богатству пространства, как если бы Харун вывел нас к свету, к картинам, на которые мы теперь смотрим из перспективы потустороннего.

Я усаживаюсь на деревянную скамейку и в полной тишине гляжу на открытый взгляду пейзаж. И возвращаюсь к замечаниям Ивашкевича о его поездках в Италию: «Находиться среди такой красоты, как здесь, причем безо всякого дела, даже без каких-либо разговоров, — это постепенно очищает психику от накопившегося мусора. (...) Слои грязи медленно сходят с души, но одновременно из глубины возникают очень интенсивные, давно засыпанные песком времени воспоминания. И под малейшим предлогом всплывают целые миры».