Новая Польша 12/2003

ПОЭТ «ТРЕТЬЕГО ВОЗРАСТА»

В сегодняшней польской поэзии произошла вещь беспрецедентная — выше всего ценятся и охотней всего читаются поэтические книги авторов, которые известны уже полвека, а то и дольше. Чрезвычайно активный Чеслав Милош родился в 1911 г., остальные замечательные поэты этой плеяды: Вислава Шимборская, Юлия Хартвиг, Тадеуш Ружевич, — пришли в мир в первой половине 1920 х. Не удивлюсь, если в общественном сознании сочинение стихов теперь скорее ассоциируется с олимпийской старостью, нежели с молодостью, скорее с личностями, относящимися к тому возрасту, который порой называют «третьим», чем с бунтующими юношами.

Ситуация необычная, она в корне отличается от той, что сложилась после 1918 г., когда дебютанты безраздельно властвовали над лирической сценой, а из старших поэтов остался один только Стафф, впрочем, тогда еще далекий от «третьего возраста»; даже Лесьмян, поэт, в котором потомком суждено было признать гения, годами пребывал на ничего не значащем втором плане.

Конечно, замечательные лирики, которые так давно публикуются, не затмили до конца поэтов среднего поколения. Дебютанты 1960 х, тогдашняя «новая волна», остаются на виду, и к этой группе, по природе своей не слишком определенной в возрастном отношении, присоединяются более молодые (упомянем великолепного Януша Шубера). Еще есть молодые поэты, их много, сотни, на слуху то одно имя, то другое, несколько критиков заботливо описывают их творчество. Однако пока это литература потенциальная или, выражаясь не столь изящно, некая туманность, в которой еще не выявились бесспорные корифеи, ибо не было дебютов под стать «Балладам и романсам» Мицкевича или первым книгам «скамандритов».

ПУТЬ К СОБСТВЕННОМУ ГОЛОСУ

Поэзия «третьего возраста» не сводится к именам упомянутых четырех выдающихся авторов, в известном смысле она развивается и расширяется. Доказательством пусть послужит новая книга стихов Анджея Мандальяна «Лоскут плащаницы». Мандальян, родившийся в 1926 г., дебютировал в 1951 м и прошел в литературе долгий путь. Он начинал как один из «прыщавых», писал бойкие пропагандистские стихи. Мне не хотелось бы попрекать ими поэта, хотя об одном стихотворении, которое стало знаменитым, я предпочел бы забыть. Как бы то ни было, первые произведения Мандальяна восторга не вызывают. Однако он сумел себя превзойти. Когда поэт заговорил собственным голосом, не навязанным политическим выбором, оказалось, что он — совсем другой. Не только в смысле идейном, хотя и тут его эволюция зашла далеко (в 80 е годы почти все, что он тогда писал, публиковалось в неподцензурной печати), но прежде всего — по самой поэтической материи. «Лоскут плащаницы» — без сомнения, лучшая его книга.

Книга лирики глубоко личной, рефлексивной, негромкой. Поэт говорит об экзистенциальной ситуации, о жизни и — прежде всего — о смерти самого близкого человека. Он записывает скорбные элегии, но собранные в книге стихотворения невозможно свести только к этой прекрасной поэтической форме, имеющей давние традиции не только в польской поэзии. Автор предъявляет счет своей жизни и своему положению в мире — мотив возвращается в разных стихах, а на первый план выходит в поэме «Запись», открывающей сборник. Этот текст и волнует, и озадачивает.

Слово «запись» имеет разные значения, здесь оно связано со всем, что ассоциируется с завещанием. А завещание — не только юридический, официальный текст, это поэтическая форма, которая — благодаря чудесному стихотворению Словацкого — имеет в польской литературе богатую традицию. В «Записи» Мандальян обращается к этой традиции, по сути все произведение — обращение к Словацкому, не только как автору «Завещания» и «Короля-Духа» (приводится памятная формула «Я — Гэр, я — армянин...»), но и как к создателю «Бенёвского». Этот свободно развернутый текст имеет некоторые черты поэмы с отступлениями. Они сосуществуют со стилизацией формы завещания. Поэма начинается так:

Пока умом и телом я здоров —

Ума и тела своего губитель —

Пока потомки не сказали: амен,

Спешу я волю записать свою... От слов

Мысль отречется, суд оспорит завещанье,

Но явится гражданских прав блюститель,

Стукач — последней воли исполнитель.

Традиция Словацкого здесь просто слышна, благодаря не только прямым и скрытым намекам, но и самому крою поэтической фразы и мелодии стиха. Судя по этой поэме и другим произведениям, из великих польских поэтов Мандальяну ближе всех именно Словацкий. Впрочем, он вспоминает и других классиков. К примеру, формула из цитируемого текста — «от слов мысль отречется» — через отрицание становится тонкой аллюзией к известным словам «Большой импровизации» Мицкевича. Поэзия Мандальяна тесно связана с традицией, что не означает, будто она состоит из ученых ссылок, — обращения к традиции всегда носят функциональный характер и составляют один из устойчивых элементов поэтического языка автора. В цикле «Погребальные звоны» аллюзии к Словацкому также играют большую роль, хотя они более завуалированы, чем в «Записи».

ОРФЕЙ И ЭВРИДИКА

Стихи из «Погребальных звонов» могут быть прочитаны как самостоятельные произведения, но в то же время они составляют композиционно ясный ряд. На разные лады поэт обращается к тени, вспоминает эпизоды совместно прожитой жизни и в весьма лапидарной форме описывает то, что принадлежало их общему миру — и реальному, и внутреннему. Пронзительно стихотворение «Старый человек ищет свою Умершую».

Этот текст по многим причинам репрезентативен для всей книги. Прежде всего тем, что он опосредованно, необычайно тонко и деликатно обращен к мифу Орфея и Эвридики (кстати, наряду с поэмой Милоша, за последние годы это второе — и совершенно независимое — обращение к нему). Мифологический сюжет, который для невнимательного читателя может остаться незамеченным, составляет конструктивную основу цикла и диктует ему определенные смыслы, включает в культурную реальность. Однако обращение к древней, глубоко укорененной в сознании истории не является повторением мифа. Мы имеем дело с преобразованием и расширением: через миф, можно сказать, происходит подключение к одной из традиций отношения к смерти, закрепленных в европейской культуре.

Данное стихотворение характерно еще и потому, что оно опирается на своего рода разговор. Разговор, ибо умершая — не адресат возвышенных песнопений и хвалы, она — собеседник в диалоге, а стало быть, в каком-то смысле — частица обыденной жизни. Обычный, скромный диалог — основной здесь тип поэтического высказывания. Разговор, а не патетическая ода, в которой поэт с помощью торжественных формул стремился бы поразить читателя красноречием. В старых риториках говорилось о трех стилях: высоком, среднем и низком. Это деление относилось к поэзии классицизма, хорошо систематизированной, функционировавшей среди стабильных общественных реалий. К современной поэзии оно неприменимо, однако я упоминаю о нем, чтобы особенно подчеркнуть: высокий стиль решительно чужд поэзии Анджея Мандальяна. А в медитациях и плачах можно было бы его ожидать.

В сведении счетов с самим собой и своей жизнью, в стихотворениях, посвященных умершей жене, в произведениях, тема которых — сущностная экзистенциальная ситуация, поэт оперирует разговорным языком, не чурается и просторечия. Эти обороты не диссонируют — напротив, это один из факторов, определяющих литературный профиль его поэзии, одна из составляющих ее оригинальности. Чтобы писать о смерти и боли, не нужно быть поэтом возвышенным. И Мандальян, к счастью, не таков. Я говорю об этом потому, что недавно объявилась программа «высокой» поэзии, и то тут, то там она обретает сторонников. Я убежден, что это программа заранее запланированной искусственности, ведущей к скуке, которой трудно избежать. В последнее время я не встречал ни одной достойной внимания попытки реализовать такую эстетику.

ФРАГМЕНТ БОЛЬШЕГО ЦЕЛОГО

Я начал с размышлений о поэзии «третьего возраста», к ним же, завершая эти заметки, и возвращусь. Ибо это не только вопрос записанного в метриках возраста авторов — речь также (а в сущности — прежде всего) идет о характере их поэзии. Разумеется, не следует сводить творчество столь выдающихся и различных авторов к единому образцу, однако стоит подчеркнуть, что «третий возраст» проявляется в протяженности временной перспективы, в том, что в стихах выражена возможность проникновения в разные времена, что даже минута — как у романтиков — это фрагмент если не вечности, то времени пространного и труднопостижимого. Именно такое время ощутимо в новых стихах Анджея Мандальяна.