Новая Польша 1/2018

Россия Болеслава Пруса

Я занимаюсь не политикой, а текущими вопросами общественной жизни.

Б. Прус «Недельная хроника» («Тыгодник илюстрованы» 26.05.1906)

 

Среди «текущих вопросов общественной жизни» «русский вопрос» был одним из многих этнических вопросов, которыми в разной степени и с разной интенсивностью занимался Болеслав Прус. Каждый из них, в зависимости от многих факторов, привлекал его внимание и занимал определенное место в творчестве писателя. Наряду с еврейским* и немецким* вопросами были также русинский, литвинский, чешский* и, наконец, русский вопрос — самый, наверное, сложный для анализа. Как и остальные, он был актуален, но, в отличие от них, сильно ограничен дискурсивно по причине сложностей синхронического и диахронического характера.

Болеслав Прус описывал самого себя в «Хрониках» как «беспристрастного историка современности»*. Таким образом, он представлял себя сторонником реальной политики, согласия и толерантности. Но всегда ли ему удавалось оставаться беспристрастным? Всегда ли он умел сохранять объективность и ограничиваться фиксацией событий?

Объединяющим элементом подхода Пруса к национальным проблемам был отказ от политической интерпретации в пользу «гуманистской трактовки». Писатель многократно подчеркивал, что роль политики важна, но развитие и процветание народов не обусловлены ею, во всяком случае, не ею одной. Закону «борьбы за существование» он противопоставлял закон «взаимной поддержки и обмена услугами». Свою позицию он описал в «Наброске программы в условиях настоящего развития общества» («Новины», 1883): «Существует модная сегодня теория “борьбы за существование”, по которой все должны друг с другом драться. Тем временем, если в природе борьба за существование является фактом очень распространенным и необходимым, то возводить его в ранг единственного принципа попросту глупо. Ибо правда, что насекомое вредит растению, дятел убивает насекомое, а дятла — ястреб, правда, что вол ест траву, а человек — вола. Но дерево, насекомое и дятел, трава и вол, прежде, чем быть съеденными, — жили и развивались. Закон борьбы за существование прервал их жизнь, но какой закон дал и поддерживал эту жизнь?... Закон “взаимной поддержки и обмена услугами”».

Этот закон он предлагал в качестве средства против «тяжелого нервного заболевания, которое затмевает наши мысли, отравляет чувство, сокрушает и ослабляет волю» («Самые общие жизненные идеалы»), то есть — против ненависти между народами. В отношении положения отечества он полагал, что войны, восстания, раздоры, основанные на ненависти, ведут к торможению закона развития, который был интеллектуальным фетишем людей того времени. Ценность людей и народов для Пруса всегда связана с их полезностью и совершенством, а не этнической или религиозной принадлежностью.

Отношение Пруса к России и русским можно описать как неоднозначное. Порой он бывал близок к радикальным суждениям, чаще же его взгляды оставались в широком поле между русофобией и русофилией. Даже в биографии писателя есть несколько моментов, которые можно счесть своего рода показательными в смысле наличия и, прежде всего, направления «русского фактора».

Например, так происходит в начале образования Александра Гловацкого, которое не предвещает будущих фобий по отношению к русскому языку. Похвальная грамота по окончании второго класса уездной школы в Люблине свидетельствует об успехах в его изучении. Уроки, которые вел поляк Томаш Мендркевич, являют собой короткий этап, когда к языку Пушкина будущий писатель еще относился нейтрально. Аттестат зрелости демонстрирует уже гораздо меньшее прилежание — русский язык сдан на отметку «удовлетворительно». Практические соображения и жизненные реалии Царства Польского заставляют продолжать изучение языка, о чем свидетельствует тетрадь для заметок (с. 93), в которой, наряду с желанием совершенствоваться в немецком и французском, появляется также и русский.

Несмотря на стремление к самообразованию и желание, Гловацкий не смог добиться свободного владения русским, видимо, не только по причине врожденных лингвистических ограничений (немецкий он тоже не довел до совершенства), но также из-за сопротивления по отношению к самому языку и его повсеместному присутствию. Это доказывает история 1870 года, когда Гловацкий, студент Лесного института в Пулавах, во время полемики с учителем русского, Павлом Омельяненко, оказывается не в состоянии вести разговор по-русски и обращается за помощью к однокурснику, литовцу Гейштору, в результате чего обоим приходится покинуть это учебное заведение. В эпоху доминирования русского языка в образовательных, административных и культурных учреждениях — довольно неожиданная ситуация. Иногда кажется, что будущий писатель симулирует лингвистическую беспомощность, потому что на чтение научных публикаций по-русски его способностей вполне хватает: в статье «Просвещение и этика» («Новины», 1882, № 315-317) он ссылается на статистические работы не известных широко исследователей Юханцова и Рыкова, а «Логику» Джона Стюарта Милля переводит на польский с русского перевода Ф. Резенера (Санкт-Петербург, 1865). Можно предположить, что к переводам-посредникам он обращается в ситуациях для себя неловких, некомфортных — как, например, в случае с сохранившимся в рукописи письмом к генералу Андрею Боголюбову от 1899 года по делу культурно-образовательной организации «Мачеж школьна». Упомянутая корреспонденция содержит довольно смелые тезисы, например: «Польский народ, лежащий на границе двух государств, с плотностью населения 78-88 человек на квадратный километр, словно предназначен для того, чтобы, пока Россия не будет должным образом населена, давать отпор направленному на восток германизму. К несчастью, никто нас не только не подготовит к этой роли, но еще и, я бы сказал, все делается для того, чтобы нашу национальность ослабить»*.

Интересно, что сам Прус задумывается над проблемой отторжения по отношению к русскому языку у соотечественников — в открытом письме к редактору «Варшавского дневника» («Голос», 24.06.1881, Санкт-Петербург). Причину он видит в оборонительной позиции поляков перед литературой и культурой захватчиков, наконец, перед их языком, который воспринимается как орудие подавления. Путь к польско-русскому согласию может пролегать через экономические связи, через совместное противодействие германизации.

Неприятие языка не выливается в неприятие самого государства. Об этом свидетельствуют планы учебы в Петербурге (1865, 1870 годы), работы в качестве петербургского корреспондента, получения места рисовальщика в Киеве или какой-то не вполне определенной должности на российской железной дороге.

Оценку отношения Пруса к русским усложняет тот факт, что, несмотря на борьбу против них в январском восстании, раненого в битве под Бялкой (1 сентября 1863 г.) Пруса с поля боя вынесли именно враги, которым он, быть может, был обязан жизнью*. Возможно, это событие повлияло на неоднозначность его мнения об этой нации и стало источником портрета «друга-русского» Сузина в «Кукле», а также подталкивало будущего писателя к неустанным призывам к толерантности и высказываниям против любой ненависти.

Эта амбивалентность характерна для взглядов Пруса на славянофильство. Впрочем, нужно заметить, что в текстах автора «Самых общих жизненных идеалов» есть несколько вариантов концепции славянства как общности, а именно: славянофильство (понимаемое как убежденность в особой миссии славян по отношению к другим европейским народам), панславизм (концепция о ведущей роли России в федерации всех славянских народов), неославизм (критически относящийся к панславизму, исходящий из принципа равноправия внутри славянского сообщества).

С одной стороны, у Пруса были конъюнктурные соображения, поскольку он стремился достичь союза с русскими во избежание угрозы немецкого «Drang nach Osten». В этом вопросе у него было несколько союзников, в том числе Эразм Пильц, редактор петербургского «Края», и Александр Свентоховский, редактор «Правды». Оба предоставляли ему возможность высказываться на эту тему на страницах своих изданий. В 80-х годах Прус был приверженцем этой идеи, по сути, она функционирует у него как славянофильско-панславистская модель. Так, в «Недельной хронике» от 1887 г. («Курьер цодзенны», № 300, 30.10.1887) читаем: «Симпатизировать можно немцам как личностям, их науке, искусству, их труду, их общественным и экономическим достоинствам. Но государству?... […] Такое создание нельзя не только любить, нельзя даже поверить в его долговечность… […] А вдруг […] война создаст благоприятные условия для славянского вопроса, которого сегодня — всерьез — не существует. Вдруг дело повернется так, что все славяне предпочтут быть свободными, каждый на своем захудалом дворе, лишь бы по мере сил трудиться на благо какой-то новой цивилизации, а не все питаться ее романо-германскими объедками».

Отголоски подобных суждений можно найти в упомянутом письме генералу Боголюбову от 1899 года. В 1905 г. Прус по-прежнему верил, что Россия может стать «щитом» против Германии. К этому времени относится интервью, которое он дал Витольду-Константину Розенблюму (псевдоним — Льдов). Беседа была опубликована в петербургских «Биржевых ведомостях» 29 апреля и перепечатана в польском переводе в газете «Гонец вечорны» (№ 188, 29.04.1905). В нем писатель открыто объяснял, что сближение Польши и России обезопасит Царство Польское от поглощения Пруссией, на что поляки ответят русским благодарностью. Однако такое сближение потребует введения и соблюдения идентичных реформ как в Польше, так и в России*. В «Кукле» он обозначил, что начало сближению положит торговое сотрудничество. Его пример — союз Сузина и Вокульского.

С другой стороны, Прус сомневался в славянофильской программе. Ее колониальный подтекст в ситуации разборов дисквалифицировал концепцию объединения всех славян, навлекая на славянофилов обвинение в национальном предательстве. Сомнения в идеологических принципах этой позиции писатель высказывал в дискуссиях в прессе, реже — в непосредственных заявлениях. Пример тому — фельетон, посвященный славянской бане, которую бойкотировали варшавяне («Курьер варшавский», № 25, 1 февраля 1879 г.): «В то время, когда из «космополитских ванн» гостей приходится чуть ли не за воротники вытаскивать, когда римская баня кишит клерикальными стихиями, наша славянская паровая баня — пустует! Факт сей и в любом другом случае достоин возмущения, а в эпоху пробуждения сознательного славянского духа и вовсе равен бегству с поля брани. Можно ли мечтать о том, чтобы обновить гнилой Запад, если мы добровольно отказываемся от собственных дражайших традиций?... […] Где славяне?... Дайте нам славян!... […] В такой бедственной ситуации ради всеобщего блага и поддержания направления рушащихся идей наших предлагаю объявить награду за предъявление каждого неповрежденного экземпляра славянина, а если и это не поможет — создать предприятие по оптовой и частичной проверке неподдельных славян».

Иногда рассуждения о роли славян в истории цивилизации приводили Пруса к утопическим выводам. Противореча дарвинизму, используя геополитический и историософский контекст, он предлагал концепцию сотрудничества и даже этнического смешения. Пример находим хотя бы в «Кукле», где поляк (Вокульский) благодаря дружбе с русским (Сузин) знакомится с немцем (Гейст), а происходит все это в Париже.

Панславизм Болеслава Пруса, как мы уже заметили, носил скорее конъюнктурный, нежели идеологический характер: нет достаточных предпосылок для того, чтобы без тени сомнения утверждать, что он был склонен признать первенство русских во всех сферах, а тем более, что он рассматривал возможность отказа от своей идентичности во имя присоединения к великой славянской общности. Есть высказывания, в которых он напрямую призывал вербализировать потребность в независимости, убеждать русских, что Царство Польское — «действительно — важнейший оборонительный вал российского государства» («Недельная хроника», «Курьер цодзенны», 21.03.1897).

Несмотря на симптомы необоснованной эйфории, которой он поддался в 1905-1906 годах, веря, что его современники — свидетели неизбежной революции, которая принесет только полезные плоды, Россию Прус готов был признать разве что государством-председателем союза, создаваемого по модели федерации, объединяющей разные народы и государства, функционирующие на правах солидарности, а не антагонизма. Так он писал об этом в 1905 г.:

«Цивилизованное человечество, насколько сегодня можно понять его развитие, вовсе не движется в направлении создания какой-то единой нации. Оно, скорее, стремится к созданию еще большего количества видов наций, а вместе с тем — к сильнейшей солидаризации их между собой. Потому и в российском государстве существующие народности не только не захотят пойти на самоубийство ради главенствующей, но, скорее, умножатся, а мудрость власти работать должна в том направлении, чтобы между различными элементами создать как можно более сильную, причем не механическую, а живую духовную солидарность

Строго говоря, Россия — это не государство, а скорее, сверхгосударство, царство царств, часть света. Потому ее предназначение — высшее, а тем временем некоторые сыны ее насильно хотят удержать ее на ступени низшей». («О России и о нас», «Тыгодник илюстрованы», № 16, 22.04.1905).

В том же году он выступал за признание автономии Царства, отмечая, что польско-российские отношения носят характер обратной связи: «Автономия для Царства настолько же необходима, как и конституция для империи в целом, и она создаст те же преимущества: увеличит физическую и духовную производительность, позволит полякам в должной мере содействовать извлечению Государства Российского из пропасти, в которую увлекла ее бюрократическая экономика» («Мирные слухи и их возможные последствия», «Тыгодник илюстрованы», № 24, 17.06.1905).

Публицистика Пруса периода 1904-1906 гг. отчетливо выражает его нерешительность. С одной стороны, писатель чувствует себя обязанным мобилизовать соотечественников против оккупанта, который для многих поляков из агрессора превратился со временем в приемлемого соседа и даже сожителя. С другой стороны, Прус знает, что обобщение несправедливо по отношению к русским, поэтому призывает к толерантности и гуманизму. Эту идеологическую шизофрению, характерную не только для Пруса, но и для публицистики того времени в целом, точно описал Эдвард Абрамовский: «Мы говорим о варварстве российского государства, о зле, которое причиняет людям неволя, а в то же время ведем себя так, словно эта неволя и российское государство нами уважаемы и нам необходимы. Мы не наносим ему никакого урона, учимся в его школах, ходим в его суды, помогаем его полиции, платим столько, сколько от нас требуют, идем в армию и проливаем за него кровь свою. Между нашими убеждениями и нашей жизнью нет согласия. Мы ненавидим московский гнет, но добровольно живем, как рабы»*.

Еще в 1906 году Прус верил в добрую волю русских, когда писал: «Сыны освобождающейся России поняли, что свободная Россия не может существовать рядом с несвободной Польшей, и постановили в собирающемся Сейме выделить для Царства Польского обширное национальное самоуправление в границах государственной целостности» («Открытое письмо к избирателям»).

Пребывая в непонятной наивности, несмотря на развитие событий, показывавших, что антипольские настроения в России усиливаются, а царизм рассматривает исключительно вариант безусловного поглощения польской стихии, Прус симпатизировал объединительным тенденциям, которые в начале XX века приняли форму неославизма. В его понимании «Это программа, по которой каждый славянский народ должен иметь право развиваться во всех отношениях […]». Для этого необходимо было достичь взаимопонимания всех славян. Польским последователям неославизма он советовал: «даже если они полностью проиграют России, что более чем вероятно, останутся еще два огромных славянских дела: 1. Завязать с чехами более близкие и прочные культурные отношения, 2. Стремиться к «союзу» поляков с русинами в Галиции. Если эти два дела им удадутся, даже только одно — уже народу нашему будут какие-то преимущества, а им, сегодняшним апостолам, в которых бросают камни — честь и хвала» (Неославизм, «Тыгодник илюстрованы», № 10; 5.03.1910).

Наивность, легковерность — вообще постоянные черты, характерные для отношения Пруса к «русской проблеме». Судьба наградила писателя неоднозначным даром воплощения пословицы «благими намерениями вымощена дорога в ад». Так произошло, когда он вошел в состав депутации к царю. Из благородной идеи «комитета по подписке на создание общественно полезной институции в честь визита Их Величества в Варшаве», которой покровительствовал маркграф Зигмунт Велопольский, естественным образом вытекали последующие события, а именно аудиенция у царя Николая II в Лазенках 1 сентября 1897 года, а затем присутствие на банкете для российских журналистов 3 сентября. Современники не простили этого Прусу. Польская пресса молчала из-за цензуры, но свои сожаления высказали галицийские журналисты, обвиняя его в политической наивности; Курьер Львовский писал даже о «болезненной ошибке»*. Варшавская молодежь дала почувствовать свое неодобрение, отказавшись от участия в сборе средств в пользу юбилейного фонда его имени. Ярлык примиренца, без нужды вмешавшегося в политику, останется на нем на годы.

Осторожность, которой научило Пруса участие в торжественной встрече царя, и болезненная память о нелестных откликах заставили писателя с этого момента занять умеренную позицию в рассуждениях о «русском вопросе». Поэтому первоначальная идея почтить Пушкинские торжества в Петербурге письмом «о необходимости, важности, способах и т.д. польско-русского сближения под знаком «за наше и ваше процветание» вылилась в лаконичную телеграмму: «Вечная память Пушкину, который вдохновенными песнями послужил развитию и славе своего родного языка»*.

Но не каждый аспект «русского вопроса» выглядит амбивалентно в наследии Пруса. Его взгляды на некоторые темы оставались последовательными. Например, замечания о русском искусстве, которые он формулировал по случаю посещения выставок в качестве хроникера.

В 1884 Прус написал рецензию на открывшуюся в Варшаве выставку передвижников. В этой статье он мимоходом признается в том, что ему хорошо знакомы русская литература и пресса. Но, прежде всего, он полагал, что искусство дает «возможность хотя бы сквозь замочную скважину посмотреть на общество, которое ее [польскую публику, — С.К.-С.] очень интересует» («Корреспонденция из Варшавы», «Край», №5, 10.02.1884). Говоря о типично русских чертах Верещагина, он подчеркивает его «жесткий русский реализм… и недовольство землей и условиями ее существования», а значит, пользуясь эзоповым языком — ценности, близкие самому Прусу. О других художниках — Мясоедове, Шишкине, Крамском, Маковском, Невреве, Репине, Ярошенко, Савицком, Сурикове он пишет, что это законченные художники, глубоко чувствующие то, что их окружает, а их картины — «произведения душ самостоятельных, которые не только замечают факты, но и проливают на них свет какой-то оригинальной философии». Таким образом, выставка становится поводом для размышлений над социальными проблемами, например, на тему крестьянского сословия. Русские мужики, по мнению Пруса, демонстрируют такие черты, как сила, смекалка и хитрость, а иногда — добродушие. Польского же крестьянина характеризуют рассудок, мягкость, иногда — меланхолия. Улавливая сходство между искусством и жизнью, писатель проводит далеко идущие параллели и даже составляет мнение о природе русского народа: «Русские представляют те самые средние ценности течения жизни, прекрасно определяют жизнь и воздействуют на органы восприятия зрителя, а поляки ищут «максимумов», показывают предельно усложненное и воздействуют на чувства. Повседневность и исключительность, рассудок и чувства, определенность и трогательность — таковы противоположные полюса, на которых сосредоточены творчество российское и польское». Несмотря на симпатию к русской культуре, о которой свидетельствуют эти строки, в последующие годы Прус не возвращался к этой теме. 

Несколько коротких замечаний писатель посвятил творчеству Льва Толстого, стараясь рассматривать его исключительно в эстетическом, а не этическом контексте. Он писал даже («Недельная хроника», «Курьер цодзенны», № 79, 20.03.1901): «Я не знаю, каковы «доктрины» Толстого, в чем состоят его «фанатизм» и «мистицизм»; касаться этих сторон его деятельности я не имею ни права, ни желания. Но кое-что знаю: какой Толстой романист и как он смотрит на эту свою специальность».

С этой позиции он вступил в полемику о «Воскресении» Толстого. Новый роман был заявлен задолго до публикации. Его ждали с большим интересом после многолетнего молчания писателя, который в этот период посвятил себя распространению этических идей. Всемирная слава, совокупность заслуг — все это возбуждало аппетит читателей и критиков. Они делились на противоборствующие лагеря противников и сторонников творчества писателя, и, прежде всего, его моральных доктрин. С момента публикации романа русская пресса сменила тон. «Воскресение» оказалось лучшим произведением автора. Рецензенты, в основном, коснулись этических вопросов. Прус же своей статьей решил бороться за эстетический аспект романа. Он писал: «Порой мне кажется, что этот роман принадлежит к самым возвышенным произведениям человеческого духа, несмотря на то, что он словно написан наперекор излюбленным эстетическим теориям» («Недельная хроника», «Курьер цодзенны», № 158, 10.06.1900). Роман стоит «на границе, за которой заканчивается литература и начинаются поступки огромного значения». Язык романа ясен, точен, меток, образность несравненна, герои обрисованы верно и психологически мотивированны. Для Пруса «Воскресение» — это книга о русском народе, который отличают склонность к раскаянию, жалость, непротивление злу. Роман, который призван вызвать бурю в российском обществе, «возвысить души и смягчить нравы». Потому что Прус верит, что русский народ чувствителен к искусству, а особенно к его воздействию на разум, а не на чувства (в чем, в свою очередь, сильны поляки).

Гораздо менее сердечен бывает Прус, когда комментирует антипольские нападки российской прессы. Например, в полемике с выводами автора исторической статьи, опубликованной в «Вестнике Европы», который приписывает полякам следующие, как он выражается, «шляхетские добродетели»: невежество, обскурантизм, физическую и моральную лень, духовную ничтожность, неспособность трезво мыслить и самые низменные инстинкты. Прус оценивает эти взгляды как незрелые, ложные, чему приводит множество аргументов («Текущие дела», «Нива», т. VI, № 5, 1.09.1874).

С петербургским ежедневником «Новое время» он также спорил, особенно, когда тот распространял «мечту» о русских колонистах в Царстве. Он противопоставлял им силу колонистов немецких («Недельная хроника», «Курьер цодзенны», № 294, 24.10.1887). В другом случае смеялся над чрезмерной чувствительностью этого журнала, увидевшего в «Географическом словаре Царства Польского» фанатичный патриотизм и осуждающего издателей за «заключение тройного союза против целостности царско-немецких территорий» («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 41, 21.02.1880).

Хроникер особенно чуток к попыткам приписать полякам нелояльные политические стремления. Например, когда «Голос» упрекает их за радость по поводу поражений сербской армии, сражающейся на Балканах, в которой воюют и российские добровольцы, а также приписывает умысел создания обществ, манипуляцию общественным мнением или действия экономического характера, якобы являющиеся своего рода антирусским саботажем. Все это Прус назовет клеветой и развертыванием тезиса о конспираторской природе поляков («Месячная хроника» театра «Атенеум», т. IV, № 11 — ноябрь).

Воплощением поляконенавистничества в «Хрониках» Пруса становится редактор «Московских ведомостей» Михаил Катков, которого публицист называет «термометром ненависти», замечая попутно, что в своих чувствах он одинок среди других представителей российской прессы («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 25, 1.02.1879): «Больше десяти лет назад проклятия г. Каткова, низвергаемые на нас, звучали трубой с горы Синай, которой отвечало тысячное эхо. Затем бас г. Каткова превратился в баритон, потом — в тенор, а сегодня г. Катков поет свою любимую арию тоненьким сопрано».

Иногда Прус позволял себе более отважные выпады, особенно когда балансировал на грани шутки и насмешки. В случае с такой опасной темой следовало соблюсти немалый такт, но видно, что публицист нередко шутил почти бравурно. В «Хрониках» предметом иронии становятся различные реформы, предлагаемые российской прессой. «Русский филологический вестник» решает исключить из кириллицы твердый знак — Прус комментирует это в духе «много шума из ничего» («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 40, 19.02.1879). «Современную медицину» он упрекает в отсталости, когда та высказывает мнение, что дома для подкидышей в России не нужны, поскольку мораль в ней не пала еще так низко («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 106, 15.05.1880). Идею о том, чтобы фонды благотворительных учреждений передать в государственную казну, Прус называет «чудовищем «экономистов» на Неве» и даже покушением на всякий вид собственности («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 272, 3.12.1881). А «Варшавскому дневнику» (печатному органу варшавского губернатора) дает ироничный отпор на тему русского либерализма («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 140, 26.06.1880): «Слыша подобное, я поверил, что и вправду либерализм «Голоса», «Новостей» и т.д. — лучший на свете деликатес. Я заучивал его наизусть, правда, безуспешно. И в тот момент, когда я сокрушался, что мой контрабандный либерализм никогда не сравнится с первоисточниками, в тот момент… […] «Варшавский дневник» выдумал, что в вопросе классической филологии я «либерал à la «Голос», «Новости»» и т.д.»

Прус вылавливает и иронически комментирует различные алогизмы и языковые ляпы русских газет. С ребяческой радостью он находит в «Западной почте», что та «умирает из-за недостатка подписчиков» («Недельная хроника», «Курьер варшавский», № 42 и 43, 20 и 21.02.1878), а о «Полицейской газете» пишет следующим образом: «будучи передовой газетой, она так далеко ускакала вперед в своем дарвинизме, что в рубрике «Перемещение населения» с одинаковым запалом отмечает как число новорожденных детей, так и количество волов, свиней и других рогатых существ, прибывших в Варшаву».

Писатель не всегда сдерживался. 16 сентября 1905 года в хронике о школьных забастовках он решился осудить педагогическую систему российских школ («Об общественной болезни, называемой «школьной безработицей», «Тыгодник илюстрованы», № 37, 16.09.1905). 9 декабря того же года в т.н. «Открытом письме графу Сергею Витте, председателю Совета Министров» он представлял себя в числе «очень маленькой горстки тех, кто и несколько, и более десяти лет назад имели смелость […] громко заявлять о необходимости согласия поляков с Россией, то есть: с ее правительством, народом и династией», а сейчас говорит об административной и законодательной автономии в рамках российского государства, порицает ошибочную политику правительства по отношению к полякам (дорогостоящий административный аппарат, бюрократическую экономику, отсутствие заботы о материальном и моральном развитии польского населения, нахальную русификацию в области образования и религиозной политики). Именно политику Прус винит в нарушении нормальных отношений между поляками и русскими, в ней видит причину взаимного недоверия и вражды. Свои оценки он повторит в «Открытом письме» 22 апреля 1906 года, опубликованном в 112 номере «Курьера польского» в форме четырехгрошовой листовки по случаю выборов в I Государственную Думу.

Этот документ важен для понимания отношения Пруса к русскому вопросу. Дело в том, что напечатанная в «Курьере польском» версия прокламации неполна. В Архиве старых изданий Публичной библиотеки Варшавы нашлись неизвестные до сих пор гранки «Письма», в которые писатель вручную внес правку*. Сравнение подготовленной к печати и опубликованной версий приносит неожиданное открытие. Первоначальный вариант содержит три очень важных и сильных абзаца. В них можно увидеть своего рода список обвинений, выдвигаемых автором российскому агрессору. Особенно выразителен первый из них, начинающийся словами: «Уже 40 лет мы живем как узники, как преступники, которых лишили не только гражданских, но даже человеческих прав»*. Столь же непосредственно, сколь и образно предложение, замыкающее фрагмент: «Страна была словно [раз]ворошенный муравейник, который нельзя отстроить, а народ — как Лазарь, который не имел права даже перевязать раны свои».

В остальных обнаруженных абзацах появляются следующие обвинения: ограничение права на католическое вероисповедание, запрет на образование на польском языке, безосновательные ревизии и аресты и необъяснимые судебные приговоры, препятствование влиянию на вопросы экономики, запрет на создание обществ, затрудненный доступ к образованию и здравоохранению.

Голос Пруса становится голосом народа. Начиная с третьего неопубликованного абзаца, писатель использует множественное число (хотя в первом абзаце начинал от своего имени). Он становится защитником угнетенных, но и обвиняет без колебаний. Он не хочет свести счеты или найти виновных. Он жаждет справедливости, которой могут добиться сами поляки. Он призывает их взять дело в свои руки, используя, как он считает, благоприятную политическую ситуацию.

После событий 1905 и 1906 годов Прус постепенно приглушал в своих фельетонах русский вопрос, завершал начатые ранее темы, суммировал прежние выводы. Такой характер носит хроника 1 сентября 1906 года. Здесь появляются общие суждения, а «русский вопрос» становится одним из многих. Писатель снова пытается высказываться о природе жизни обществ, народов и цивилизаций, о тайнах революции, о способах ведения политики. Безопасного укрытия от разочарований сегодняшнего дня он ищет в хорошо известном и вневременном мире идеалов счастья, совершенства и пользы. Верность принципам, последовательное напоминание о них — таков прусовский способ понять и примириться с поражением революционных стремлений, попытка сохранить позитивистские ценности.

Писатель еще раз поиграет в прорицателя, когда 13 октября 1906 года предскажет российскому государству ближайшее будущее: «в России уже через пять лет конституционная жизнь пустит более глубокие корни. Угнетение, бесправие, произвол, особенно в отношении бедных, слабых и непросвещенных пока еще не исчезнут, но новое состояние по сравнению с сегодняшним может показаться райским!...» («Недельная хроника», «Тыгодник илюстрованы», № 41, 13.10.1906).

Последним сильным аккордом в анализе проблематики польско-русских отношений станет — не считая романа «Дети», который начнет выходить в 1907 году — еще одно «Открытое письмо», опубликованное 5 февраля 1907 года в «Слове» (№ 35) в связи с приближающимися выборами во II Думу. В этом тексте Прус взял на себя роль пророка, «подсовывающего» народу проект «странный», «эксцентричный», но в недалекой перспективе «практичный и даже необходимый», проект-лекарство от польской болезни, называемой «задним умом». Он предлагал, в виду существующей и крайне вредной для польского общества напряженности между политическими сторонами, чтобы Варшаву представляли два депутата: Роман Дмовский от национал-демократов и Александр Свентоховский, «духовный отец и создатель нашего прогресса», член Прогрессивно-демократической партии, созданной в 1905 году. Эта концепция не нашла поддержки даже и в самой редакции «Слова», а писатель еще раз обнаружил свою наивную веру в превосходство национальных интересов над партийными.

В такой атмосфере были написаны «Дети» — произведение-предостережение, в котором тезис о зря потраченных на революцию творческих силах, воплощаемых молодежью, представлен все-таки иначе, чем в тенденциозной прозе. Ведь Прус известен тем, что однозначные диагнозы ставил только в публицистике, а романы строил по принципу «великих вопросов эпохи», берясь за горячие общественные темы и придавая им открытую форму, форму вопросов о перспективах развития народа и страны. Тезис «Детей» таков: «революция не смогла воспользоваться большими силами, она распалась на мелкое, а потратила большое» (он звучит в речи доктора Дембовского, в рассуждениях Казимежа Свирского). Замечательно, что первоначальное название, «Рассвет», как эмоционально-оценочный прием придавало другой, более оптимистический оттенок интерпретации, а замена его на «Детей» корректирует восприятие, делая роман высказыванием учителя-моралиста в адрес народа.

Беллетристический контекст «русского вопроса» дополняет незаконченный роман «Перемены». От «Детей» его отделяют три года (начало написания — 1911 год). Такой короткий промежуток между идейно похожими произведениями определяет видение действительности, подчеркивает сиюминутность этих текстов, их социальный характер. «Перемены» — это также попытка ответить на вопрос, поставленный в «Детях», а именно: каков генезис революции и как восстановить общество, подавленное ее поражением. Неслучайно один из фельетонов Пруса, опубликованных незадолго до того, назывался «Вчера — сегодня — завтра» («Тыгодник илюстрованы», № 1, 1 января 1910 г.), а второй — «От краха к возрождению» («Тыгодник илюстрованы», № 3, 20 января 1912 г.). «Перемены», как и «Детей», отличает похожая конструктивно-стилистическая черта: в них доминирует публицистическая, философская стихия, а художественность отступает на второй план.

Есть очень четкие предпосылки, подтвержденные записями к «Переменам», указывающие на то, что замысел целого романа и его идейный посыл, кроме желания показать современную картину общества, должны были привести к созданию очередного произведения серии «великих вопросов». Что касается интересующей нас «русской темы», роман «Перемены» должен был, вероятнее всего, свести счеты народа и самого автора с собственными напрасными надеждами.

Прус считал, что неволя поляков — явление не уникальное в истории человечества. Он отмечал, что разделы мы вызвали собственной слабостью. Он не хотел пускаться в жалобы, писать о мученичестве, стремился найти подлинные причины напряженности, не поддавался обобщающим стереотипам врага. Оценивал поступки конкретных людей или группы, и только в последнюю очередь — весь народ. Освоение чужого и вера в ассимиляцию были постоянными чертами его публицистики.

В случае с Болеславом Прусом необходимо обратить внимание на еще один аспект русского вопроса: всегда, как и в случае с другими этическими проблемами, которых касался писатель, он пускает корни, вплетается в еще один, не сходящий со страниц его произведений и чуть ли не фанатично преследуемый в публицистике и сознании вопрос — польский. Поэтому «русский фактор» Пруса — это, по сути, польский фактор. То, что «русский вопрос» присутствует в его текстах так редко или отсутствует вообще, было следствием не только очевидных цензурных соображений, но и того, что основная часть русского дискурса у Пруса посвящена Польше и полякам.