Новая Польша 4/2012

В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО

Нижеследующая история будет хорошей отправной точкой для объяснения стихийных сомнений поляков, можно ли с помощью системы знаков передать конкретное понятие, и имеет ли такая передача смысл. Случилась она в начале 60 х, а рассказал мне ее умерший в 1970 г. художник Казимеж Подсадецкий. В 20 е годы он представлял авангард польской графики, но в конце жизни писал в основном акварельные пейзажи.

Итак, однажды Казимеж Подсадецкий отправился на пленэр в татранское Подгалье и снял комнату у гураля1. Дождавшись хорошей погоды и подходящего света, он поставил перед домом своего хозяина мольберт и начал рисовать. Гураль прервал работу, подошел и спросил:

— Что это вы такое рисуете?

— Разве вы не видите, газда2? Избу вашу рисую.

— Мою избу? Да на что она вам? Она ж и без того есть.

История эта со всей очевидностью показывает, что гураль — маловер, причем особого типа. Он не верит в закономерную связь между реально существующим предметом (знакомым ему по повседневному опыту) и картиной, которая должна его искусственным образом изображать.

Такое маловерие, несомненно, можно назвать мифотворческим. Вопрос лишь в том, создает ли оно миф картины, миф реально существующей избы или же — стихийно и подсознательно — миф невозможности либо бессмысленности соотнесения избы с картиной.

Распространено мнение, что миф как форма общественного сознания выражается в определенной системе знаков, чаще всего — в системе данного языка. Здесь перед нами встает мнимое внутреннее противоречие: языковой миф может выражаться лишь в самом языке. И действительно, так представляется внешняя сторона этого явления, которое можно наблюдать в Польше. Но если присмотреться к нему пристальнее, выяснится, что дело обстоит несколько иначе. Тогда можно допустить, что языковой миф способен найти более обобщенное выражение (например, в соотнесении с окружающим миром): в темпераменте, характере и даже в практической деятельности.

Чтобы объяснить это, надо обратиться к истории возникновения польского национального литературного языка как фактора, который существенным и непреложным образом сформировал и по сей день формирует сознание народа.

Если мы хотим сравнить историю появления литературного языка в Польше с возникновением какого-нибудь другого европейского языка, то в первую очередь на мысль приходит латынь. Литературный язык римлян во многом возник не самостоятельно, но благодаря переносу греческой модели на еще стилистически не сформировавшийся словарный запас. Во времена классической античности, когда культуротворческую роль играли, по сути дела, только два языка — латынь и греческий, — эта очевидная вторичность латыни по отношению к греческому не воспринималась как странность. Цивилизация была в принципе однородной, национальной конкуренции в нынешнем понимании не существовало, а образованный римлянин был практически двуязычным — незнание греческого считалось недостатком. В Средние века и в Новое время ситуация представлялась совершенно иначе. У большинства национальных европейских языков есть своя долгая, иногда запутанная история, наслаивающиеся друг на друга традиции и меняющиеся структуры.

Хотя окончательное становление национальных языков пришлось в Европе на период Возрождения, в большинстве случаев это было именно становление, а не возникновение. В Италии, Франции, Англии, Германии, а также в странах, где вообще не было Ренессанса, национальные языки — сформировавшиеся в высших кругах, точные, литературные и в то же время повсеместно распространенные, — как правило, появлялись не внезапно, но в результате длительных, порой продолжавшихся веками процессов «возникновения». У истоков этих процессов лежала определенная общественная и психологическая предрасположенность, вытекавшая из плебейских, городских или сельских взаимоотношений, — уверенность, что слово соотносится с вещью или событием, которые оно хочет передать. С одной стороны, любовные песни, эпические поэмы, сценические представления, вагантские шутки создавались анонимно, а с другой — их писали люди, которых сегодня мы назвали бы профессиональными литераторами. Трудам Данте и Петрарки, поэтов Плеяды и Лютера, Рохаса и многочисленных англичан предшествовали длительные усилия отдельных людей и целых обществ. То, чтó они создали, возникало в естественном соотношении «слово — вещь».

Между тем в Польше всё было по-другому. Польский национальный литературный язык, существующий в принципе по сей день, не формировался столетиями. Он возник внезапно, одним махом, в сущности благодаря одному человеку — и сразу стал высокоточным инструментом на высоком культурном уровне. Но в то же время это выглядело так, будто неожиданно родилась взрослая женщина, которая никогда не была девственницей. Польскому языку не было присуще доверие к естественному соотношению «слово — вещь»; единственно подлинным в этом языке было соотношение «слово — слово».

Еще до середины XVI в. польский язык, как свидетельствуют сохранившиеся памятники письменности, был грубым, корявым и неуклюжим. Но уже через несколько десятков лет поэт Ян Кохановский, описывая окаменевшую от горя Ниобу, заканчивает свои стихи таким двустишием:

Над мертвым нет холма, нет мертвого в могиле,

Могилу с мертвецом в единый образ слили. 3

                                                                           (Пер. Сергея Советова)

Эти строки написаны уже не просто изысканным, но и необычайно насыщенным, концентрированным языком. Более того, этот язык не обращается к своему прошлому и традициям, но устремлен в будущее, для которого самовольно устанавливает традиции, укорененные не во внешней действительности, а в нем самом — в языке. Обратим внимание: в этом двустишии ренессансной поэзии уже заключено всё, что составляет сущность поэзии более поздней — барочной и даже романтической. Здесь есть и своеобразное применение принципа итальянского кончетто, и столь характерная для XVII в. техника, основанная на coincidentia oppositorum, и оторванность от реальной жизни.

Двустишие взято из большого скорбного цикла — «Тренов» Яна Кохановского, воспевающих боль отца после смерти дочери. Однако по меньшей мере подозрительно, что никаких доказательств существования этой дочери, кроме самого текста поэмы, нет. В довершение всего при чтении поэмы складывается впечатление, что в сущности мы имеем дело со своего рода философским трактатом, с попыткой соединить христианскую позицию с эпикурейской, причем попыткой очень разумной, в рамках холодного и дисциплинированного познавательного и морального рассуждения. Возникает предположение, что никакой дочери не было вовсе и, следовательно, она не умирала, что отцовская боль и скорбь здесь — литературный вымысел, опыт поэтического пера и поэтической речи.

В своей первооснове эта поэтическая речь не продолжала традиций тогдашней (и более ранней) польской письменности или разговорного языка. Кохановский, воспитанник итальянских университетов, бывавший в молодости во Франции и, вероятно, в Голландии и Германии, свои первые сочинения писал по-латыни. Дисциплину латинского языка, его ход воображения и рассуждения он совершенно сознательно перенес в польский и тем самым сформировал не только сохранившийся по сей день литературный язык, но и общенациональную речь и воображение. По-видимому, это произошло непреднамеренно, но зато бесповоротно. Кроме того, эти изменения были директивными, они стали как бы обязательными.

Таким образом, основа этого языка, воображения и сознания — не естественное доверчивое соотношение «слово — вещь», а соотношение «текст — текст», намного менее очевидное и вызывающее серьезное недоверие, в самом же тексте первостепенным становится соотношение «слово — слово».

Вот так благодаря творчеству одного поэта XVI века поляки стали номиналистами. Название это произошло из средневековой схоластики, в рамках которой сформировались две философских школы: реалистов и номиналистов. Реалисты основывались на первом предложении книги Бытия: «В начале сотворил Бог небо и землю», номиналисты — на первых словах Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово». Главным представителем первых был Фома Аквинский (1225-1274), опиравшийся в своих умозаключениях на Аристотеля; номиналистом же был Уильям Оккам (1280-1348), чьи взгляды напоминают скорее мысль Платона. Разумеется, использованное мною слово «номинализм» не вполне соответствует значению этой школы в Средние века, но для того, чтобы понять сознание поляков и некоторые аспекты истории Польши, важно другое: название вещи для нас боле существенно, чем сама вещь.

Слово имеет преимущество перед миром, и, перефразируя известную мысль Гегеля, можно сказать, что если мир противоречит слову, то тем хуже для мира.

Конечно, ни слову, ни миру хуже не было; хуже бывало лишь самим полякам. Однако это отнюдь не означает, что номинализм принес польскому народу одни несчастья.

1971

 *

Из книги: W. Wirpsza, Polaku, kim jesteś. Wyd. III. Mikołów, 2009.

______________________________

1 Гураль — польский горец, в данном случае житель Подгалья. (Здесь и далее прим. пер.)

2 Газда — гуральский хозяин.

3 В оригинале эти строки звучат так:

Ten grób nie jest na martwym, ten martwy nie w grobie,

Ale samże jest martwym, samże grobem sobie.