Новая Польша 1/2017

Из манихейских настроений

Из манихейских настроений

Фрагмент, который я сегодня отдаю в печать, был написан в 1943 году. Заголовок тоже взят из того времени. Страницы рукописи по случайности не были уничтожены во время событий 1944 года. Обнаружил я их недавно, за исключением одной, место которой обозначил точками. Я не вношу в текст никаких изменений, рассматривая рукопись как послание из тех дней.

 

Если вечером, возвращаясь по темным улицам Варшавы, мы поднимем взгляд выше, нам откроется нечто такое, что нелегко было увидеть с этих улиц до войны: темное небо и искрящиеся звезды.

До войны в Варшаве их не было видно в таком количестве и в таком блеске. Мягкий свет дуговых ламп и кричащий неон разливали над городом красновато-лиловое зарево, заслонявшее небесный свод от глаз жителя. Если сквозь это зарево удавалось пробиться Юпитеру либо Сатурну, если улиц больших городов достигали порой более яркие звезды, то достигали без великолепия: в виде светлых точек среди тысяч других светлых точек, которые зажег в своей метрополии человек.

Большой город в своей обычной жизни прерывал связь с вселенной. Сегодня вселенная с наступлением ночи предстает глазам жителей столицы более проникновенно, нежели в лесу или в деревне, ибо ее вечность представляет собой волнующий контраст по сравнению со столь красноречивой бренностью города. Этот контраст пропадает, быть может, среди руин Медовой, Трембацкой или Свентокшиской улиц, которые, хотя и сами являются еще свежим свидетельством эфемерности людских дел, приобретают под черным небом особую экспрессию, как будто бы перешли из современности в состояние безвременья.

Вселенная, искрящаяся над ними на черном небе нынешней Варшавы, проявляется не только в голубом свете молодой, прекрасной Веги или Альтаира, не только в красноватом свечении старого Арктура, не только в так хорошо известных нам формах Большой Медведицы или Креста Лебедя. Даже мельчайшие жемчужинки Плеяд видны каждая по отдельности, а посреди неба причудливым руслом течет Млечный Путь, огибая темные мели, Млечный Путь, который сегодня бьет в наши зрачки лучами, посланными его звездами во времена Цезаря.

В какие-то моменты, на минуту остановившись у стены дома на более тихой улице и вглядевшись в созвездия, мы, возможно, сумеем силой воображения разбить небесный свод и бросить эти светящиеся точечки в трехмерное пространство, чтобы они висели над нами, одни ближе, другие дальше; быть может, нам удастся ощутить глубину неба, сквозь которую миллиарды лет движутся звезды, сквозь которую миллиарды лет движется их свет.

Вопреки всей напряженности актуальных событий, благодаря войне мы освоились с вечностью. Не только потому, что над Варшавой видны черные глубины вселенной. К вечности приблизил нас и навязанный военными событиями способ восприятия времени. Может быть, это звучит излишне патетично, ведь и теперь в протекании дней и ночей мы обычно не замечаем ничего такого торжественного, обладающего ароматом вечности.

И все же время вышло из борозды — в ином значении, нежели время, о котором говорил Гамлет. С того сентября проходят месяцы и годы, не включенные в поток нашего частного времени. Время течет вне нас — в Европе, в Азии, в Америке — обозначая свое течение хронологией исторических событий. Но время, которое является временем нашей личной жизни, утратило свое измерение, свою направленность. Мы живем бессрочно. Не планируем недель, месяцев и лет. Не следим за равномерным движением невидимой перегородки, отделяющей прошлое от будущего. Не оглядываемся с сожалением на час, день, месяц, падающий в прошлое. Мы ждем момента, который наступит не известно когда. Мы существуем. Существуем вне времени, несмотря на то, что столь многое происходит во времени. Это немного похоже на существование в тюремной камере, где заключенный тоже живет вне потока своей обычной жизни.

Но заключенный может считать дни, отделяющие его от того момента, когда его время вернется в свою борозду. Обитатель сегодняшней Варшавы ждет без сроков. Или, скорее, и он ставит себе сроки: ждет ближайшей весны, а потом ближайшей осени, но это сроки, которые не врастают в действительность, которые минуют один за другим, не сдвигая времени. Из безвременного существования удалось выбраться лишь тем, кто уже сейчас поставил перед собой более или менее отдаленные задачи и отмеряет время продвижением в их реализации. Но и они не могут полностью освободиться от ожидания событий, которые не зависят от них, и они знают жизнь на обочине времени, на той обочине, которая не имеет измерения, словно какая-то временная вечность.

Вечность приблизилась к нам еще по одной причине. Ее приблизило ежедневное соприкосновение с категориями бытия и небытия. Конец жизни перестал быть каким-то отдаленным событием, о котором знаешь, что оно должно когда-то наступить, но знаешь лишь теоретически, как будто не очень в это веря.

В течение последних лет у людей иногда бывает ощущение, словно они плывут на бревнах от разбитого корабля, всё новые из которых поглощаются волнами. Кто доплывет? Если у кого-то есть желание, можно смотреть на это как на игру в кости.

Это совсем не то, что свыкнуться со смертью солдату на фронте: здесь вопрос бытия и небытия проникает в обычные нормальные жилища, впитывается в повседневный образ жизни. А речь идет не только об уничтожении отдельных людей. Мы живем среди всяческих возможностей. Мы видели уничтожение зданий, коллекций, институтов, неоднократно возникала перспектива гибели всей цивилизации. Июнь 1940 года у некоторых ассоциировался с такими событиями, как упадок древнегреческой или римской культуры. Были такие, кто не захотел пережить то, что по их убеждениям представляло собой уничтожение всего мира культурных ценностей, к которым они были привязаны.

Усталость от такой жизни на бревнах с разбитого корабля у многих вызывала сильную ностальгию по тому, что было. Некоторые, кажется, доходили до предела нервной устойчивости. Можно, однако, привыкнуть к непостоянству всего земного, как можно привыкнуть к жизни на склоне вулкана, по которому однажды потечет раскаленная лава. Результатом такого привыкания может быть апатия, может быть состояние нирваны, может быть умение не думать о возможной угрозе. Есть такие, у которых в качестве альтернативы нирване рождается своеобразный максимализм.

Vivere non est necesse*. Жизнь сама по себе не является чем-то настолько уж важным, и переход в состояние неорганической материи не настолько уж важен. Жизнь важна как возможность переживать и делать что-то, ради чего стоит жить. И поэтому прав был Ювенал, дивясь людям, которые ради спасения жизни готовы были пожертвовать всем, что придает жизни прелесть и ценность, людям, которые готовы были propter vitam vivendi perdere causas*.

Нынешние условия, приучившие нас к перспективе небытия, способствуют такому максимализму. Состояние нирваны не уступит с легкостью каким-то возможным событиям. Перспектива возвращения в тот мир, в котором застал нас день 1 сентября 1939 года, это слишком слабая конкуренция. На фоне таких настроений жажда жизни — это жажда полноты жизни в возрожденном мире. И сегодня, на четвертом уже году войны, когда людям, плывущим на этих бревнах, суша кажется все ближе, у некоторых появляется страх уже не перед тем, что они не доплывут до суши, а перед тем, что, доплыв, они убедятся, что доплывать не стоило. Жажда жизни слилась с жаждой общественного возрождения.

Уже тысячи лет в периоды исторических катаклизмов, в периоды массовых несчастий, в периоды упадка, развала общественного уклада, обретают голос мечты о великом дне: вера в уже близкий переворот, который сметет старый, порочный мир, чтобы открыть эру справедливости, любви и счастья. Ожиданием новой эпохи, ожиданием дня, который принесет миру возрождение, пронизана история человечества.

Такое ожидание переворота, который должен изменить лицо мира, распространяется у евреев во время вавилонского пленения, чтобы впоследствии постоянно возвращаться в дни несчастий и гроз. Переворот во вселенском масштабе должен был принести освобождение еврейскому народу, причем сосуществовали две принципиально различные версии этой будущей эпохи. Одни ожидали возмездия для обидчиков и господства избранного народа над всем миром. Другие верили, что это будет эпоха всеобщей справедливости и братства, в котором будут участвовать все народы: «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком». «И перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать» (Исаия II, 4).

Первоначальное христианство, пролетарское и коммунистическое христианство в вырождающемся Риме, не менее сильно верило в скорое второе пришествие Христа, который должен был основать тысячелетнее Царство Божие на земле, свободное от проклятия первородного греха. И эта вера немного в другой версии не раз вновь воскреснет в средневековье, находя опору в Вечном евангелии Иоахима Флорского, где обещано близкое наступление Третьей Эпохи, эпохи Святого Духа, которая будет веком свободы, мира, единения. Этой эпохи ожидали еретики XIII столетия и чешские адамиты периода гуситских войн. За нее сражались сторонники Мюнцера в крестьянской войне в Германии и анабаптисты из Мюнстера. Новую эпоху, эпоху свободы, равенства и братства, должна была принести Великая французская революция. Новую эпоху, которую должно было открыть возрождение Польши, провозглашали польские мессианисты после 1831 года.

А когда в борьбе с могуществом европейского капитализма родился современный социализм, то веру в конечную победу и силы для борьбы дала трудящимся массам доктрина Маркса и его последователей: о грядущем бесклассовом и безгосударственном обществе, которое появится после дней великого переворота, и которое будет царством свободы и равенства, где производство, не зависящее от погони за прибылью, обеспечит благосостояние всем жителям земли, а человек, освобожденный от бремени экономических забот, наконец-то сможет развить до небывалых высот поистине свободную, бесклассовую уже культуру: науку, искусство, технику, сосуществование. С иудейской и христианской эсхатологией социалистическую доктрину связывало и убеждение в том, что это царство свободы наступит после сокрушения владычества Антихриста в рационализированном образе капитала, сконцентрированного в руках немногочисленных магнатов. Если же религиозная эсхатология черпала свою уверенность из божественного откровения, то эсхатология социалистическая ссылалась на авторитет науки, верность ее предсказаний должна была следовать из неопровержимых исторических законов. Этой верой питались массы. Эта вера вела русского рабочего к победоносным битвам во имя революции.

Нынешняя война — в особенности на территории Польши — создала весьма благоприятные условия для эсхатологических ожиданий. Если новой эпохе должно предшествовать господство Антихриста, то более убедительных событий, чем те, что сейчас происходят на польской земле, просто не найти. В соответствии с древними религиозными шаблонами, Антихрист не только губит тела, но и растлевает души, делая отдельных узников в концлагерях охранниками для своих же товарищей, снаряжая целые команды для охоты на людей, заставляя побежденных вешать своих соотечественников.

Все это согласуется с духом древних эсхатологических пророчеств. Но современный человек не так уж склонен к эсхатологии. Слишком многое почерпнул он из исторических аналогий. Слишком хорошо знает, что уже десятки, сотни раз верилось, будто наступает переломный момент, верилось, будто приближается эта новая эпоха освобождения, братства и справедливости — а тем временем, новая эпоха так и не наступала. Менялись лишь формы угнетения, менялись лишь формы унижения, менялся лишь объект ненависти или презрения.

К скептицизму особенно склонно поколение, пережившее предыдущую мировую войну и ее последствия. Ведь она должна была стать последней войной в истории человечества. Ведь освобождение Польши — как верили те, кто был еще вскормлен романтизмом — должно было нравственно возродить нацию и одновременно открыть период братства народов.

Социалистическая эсхатология также потеряла жизненность. Правда, все больше становится людей, убежденных в необходимости изменения экономического строя. Но если говорить о широких перспективах моральных и культурных преобразований как автоматических следствий смены строя, то скептицизм прогрессировал и здесь.

Считалось, что источником всяческого социального зла является молох капитализма, что с его свержением обретут свободу индивидуумы, обретут свободу народы, исчезнет бедность и унижение человеческого достоинства, жизнь приобретет новую привлекательность. Сегодня у нас есть причины бояться, что на месте одного чудовища может появиться другое, что таким чудовищем может стать Государство, даже независимое от частного капитала, что по-настоящему новый строй могли бы реализовать только новые люди. То же, что мы видим вокруг себя, не убеждает, что именно сейчас происходит формирование нового человека.

Того, что мы видим вокруг себя, скорее, достаточно, чтобы разбить вдребезги веру, которой питалось три или четыре поколения до нас: веру в прогресс, происходящий самопроизвольно под воздействием исторических законов. От этой веры у нас осталась лишь убежденность в техническом прогрессе, головокружительный темп которого ни у кого не может вызвать сомнений; но наши отцы, верившие в нравственный прогресс, в постоянное совершенствование обычаев и сознания, сегодня кажутся наивными оптимистами.

Поэтому у максималиста, желающего жить без иллюзий, сегодня трудная задача. Он должен выстоять на своем посту, не возбуждаясь наркотиком веры в прогресс, не возбуждаясь наркотиком веры в человека.

Веры в человека? В этом отношении, возможно, не от всего придется отказаться во имя трезвости, если отбросить трусливую веру во врожденную доброту человеческой природы, и не наводить никакой розовый туман, заслоняющий действительность.

Блуждая по улицам Варшавы, мы забрели в межзвездное пространство и в закоулки далеких веков. Прогулка по сегодняшней Варшаве позволит нам глубже вникнуть в некоторые древние концепции религий Востока.

Согласно манихейскому учению, человек был сотворен Сатаной из элементов света, которые Сатана выкрал у Светлого Бога, и из элементов тьмы, которые были извечным наследием Сатаны. Старшая на несколько столетий религия Зороастра представляла сотворение человека несколько менее пессимистично, но и по ней человеческая природа появилась как результат столкновения враждебных друг другу добрых и злых сил.

Дуализм этих религий имеет сильную психологическую основу. Очевидно, поэтому он нашел столь заметный отклик в иудейских и христианских концепциях. Легко поверить, что человек — это творение как светлого Ахура Мазды, так и черного Ангра Манью, легко поверить в участие Сатаны в формировании человеческой природы, когда так часто имеешь возможность наблюдать у одного и того же человека как проявления расчетливого эгоизма, так и способность к самопожертвованию, когда так часто видишь, как в одном и том же человеке сочетается склонность к любви со склонностью к ненависти, даже к бескорыстной ненависти.

А ярче всего такие противоречия проявляются именно тогда, когда какая-то человеческая группа вытолкнута из нормальных условий, когда перестают действовать давнишние обычаи, а старые простые нравственные критерии уже не могут применяться автоматически в новых обстоятельствах.

Опыт военных лет в этом отношении особенно богат. Мы видели, как искренний героический жар уступает место жалкой трусости, а преувеличенное чувство собственного достоинства капитулирует перед заботой о хлебе насущном или даже будущем. Мы видели людей, у которых самая зверская жестокость сочетается с нежностью к друзьям, семье, детям, даже к чужим детям. Видели людей, небезразличных к чужому горю, сочувствующих страданиям, у которых вид несчастья обычно не только вызывал сильное волнение, но и побуждал их к немедленному оказанию помощи, видели, как они с равнодушием воспринимали вести о самых жестоких истязаниях множества беззащитных обитателей того же самого города.

На самом деле, такое равнодушие может иметь самую различную подкладку. Безмерность страданий, которые видишь вокруг, массовость несчастий, обрушивающихся на близких и далеких людей, довольно часто вызывает притупление чувствительности. Впрочем, в таких условиях человек порой сознательно учится выборочности своего сочувствия, учится не слишком переживать из-за дел, в которых ничем не может помочь, потому что иначе он лишился бы нервной устойчивости и растратил — в значительной мере бесплодно — силы, которые в других случаях мог бы использовать несравненно полезнее. Но, говоря здесь о безразличии к горю, я имел в виду тех, у кого безразличие имеет иной характер. Впрочем, оно бывало чем-то бо́льшим, нежели безразличие: иногда в таких порядочных, в общем, личностях, искренне исповедующих принцип любви к ближнему, можно было прочитать удовлетворение — более или менее замаскированное вследствие привычных моральных норм или опасений неодобрения окружающих. А происходило так потому, например, что эти подвергаемые мучениям и уничтожению земляки были евреями.

Из концлагерей доходили сведения, что узник, назначаемый надзирателем над заключенными, порой становился по отношению к доверенным его попечению товарищам более жестоким и далеким от сочувствия их доле, нежели профессиональный надзиратель, который никогда не был заключенным. Такие метаморфозы случались даже с политическими заключенными, у которых в прошлом хватало актов самопожертвования ради других.

Когда на нас обрушивается болезненный опыт, когда мелочность и подлость человеческих деяний отбирает у социальных отношений всю привлекательность, когда на каждом шагу мы сталкиваемся с людьми, наживающимися на чужом горе, когда с трудом отгоняешь навязчивую мысль о том, что человеческая жизнь это не прекрасный цветок, который произвела земля в напряжении созидательных сил, а злокачественный рак, точащий древнюю, благородную оболочку нашей планеты — именно тогда на помощь нам может прийти манихейская доктрина о двойственности человеческой природы. В современной и более психологической форме она трансформируется в убежденность в полиморфизме человеческой личности.

Один и тот же человек может быть и таким, и эдаким. То, что мы наблюдали в тех людях, это лишь определенные их ипостаси, несчастные ипостаси, которые в силу обстоятельств одержали верх и управляют их действиями. Ведь это не всё: личность этих людей скрывает возможности, которые лишь изредка проступают сквозь их повседневный облик, причем так слабо, что их можно, скорее, предчувствовать, нежели заметить; но в иных условиях возобладать могли бы именно они, а тогда те же самые люди предстали бы перед нами совсем другими.

Психические возможности, на которых хотелось бы основать свое представление о новом мире, проявляются и сегодня: они проявляются в исключительных личностях, в исключительном окружении, либо в исключительных состояниях обычных людей. Эти относительно редкие проявления свидетельствуют о том, что наши устремления не выходят за пределы сферы действительности. Исключительные люди — а тем более исключительные моменты в жизни обычных людей — это существенный аргумент. Диапазон человеческих возможностей ни в коей мере не ограничен лишь тем, что в данный момент наиболее распространено. Если мы встанем на почву убеждения в человеческом полиморфизме, то можем ожидать, что установки, скорее, исключительные для нашего времени, могли бы в других обстоятельствах распространиться настолько, что наложили бы свой отпечаток на формирование общественной жизни в целом. Вопрос в том, как создать условия, которые извлекли бы наружу скрытые возможности человека и совершили бы переворот в структуре его психики; как создать такую систему облучения, которая вызовет смещение оси кристаллизации в нашей личности.

Представление о человеческом полиморфизме, о том, что диапазон человеческих возможностей распространяется настолько далеко, насколько простираются пусть даже самые исключительные установки и исключительные виды поведения — позволяет занять максималистскую позицию, не закрывая глаз на реальность. Конечно, в такой позиции присутствует рискованность. Но максималист, чей максимализм укрепился в соприкосновении с нирваной, должен быть рисковым человеком, причем таким, который готов ставить даже на один шанс против ста.

Риск имеет свою хорошо известную притягательность. Предыдущие поколения верили, что новый, более совершенный мир должен появиться независимо от чьей-либо воли, ибо таков детерминизм исторических законов: человек своими сознательными действиями может лишь ускорить либо замедлить наступление перемен. Эта уверенность уменьшала груз ответственности, но, в то же время, для многих представляла собой стимул к действию: им приятно было ощущать себя борцами за дело, в победу которого они непоколебимо верили.

Сегодня мы не знаем, повернет ли история к таким социальным формам бытия, в которых хотелось бы жить. Может случиться так, а может иначе. Приступая к борьбе, мы можем стать борцами за проигрышное дело — как столькие наши предшественники. Но зато там, где существуют разные возможности, участие каждого увеличивает шансы того дела, за которое он борется. А уверенность, что от каждого из нас зависит степень вероятности того, что мир, что человек преобразится в том, а не ином направлении — даже если бы эта вероятность была вообще незначительной — для некоторых типов людей представляется более воспламеняющей, чем убежденность в том, что дело выигрышное, что оно было бы выиграно даже без нашего участия.

1943

«Пшеглёнд культуральны» 1958, № 331

 

 

Перевод Владимира Окуня