Новая Польша 2/2004

КАРЬЕРЫ В ПЕТЕРБУРГЕ

Из столиц трех государств, захвативших Польшу, пожалуй, самой дурной славой пользовался Берлин. Как отмечается практически во всех мемуарах и в художественной литературе, он вызывал в поляках отвращение и страх, смешанный с кислым восхищением «прусскими порядками». Юзеф Вейсенгоф писал в 1911 г., что символом таких столиц, как Афины, Париж, Гаага или Вена, считаются женщины. Однако невозможно представить себе женскую персонификацию Берлина. Символ этого города — существо «решительно мужского рода, сильное, тучное, с мощного вида животом, обязательно в военной форме, опирается на крест без Христа, конец которого переходит в острие меча...»

В Вену, столицу оперетты и легких романов, ездили за нарядами, гульнуть и в надежде сделать большую политическую карьеру. Красочно описывает это, в частности, Казимеж Хлендовский. А ведь он не был единственным поляком, занимавшим министерские посты или даже пост премьер-министра в правительстве как-никак одной из стран, захвативших Польшу. И никто из соотечественников не имел к ним за это претензий.

С отношением к Петербургу дело представлялось не столь простым. С одной стороны, его отождествляли со всей деспотической империей, царским самодержавием и варварской муштрой солдат. Однако, с другой стороны, он ассоциировался с блеском двора, а также с возможностью занять высокие и выгодные должности. Оба эти стереотипа иногда встречаются у одного и того же автора. Превосходно представил это Мицкевич, написав о сановниках, которые временно попали в опалу:

Но если был неласков царский взгляд...

...хоть скверное почует,

Не сляжет он, не всадит в горло нож.

А только в свой удел перекочует,

В деревню...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И смотришь, он уж снова фаворит.

(Пер. В.Левика)

Как установил Людвик Базылёв, с конца ХVIII столетия до начала I Мировой войны в Петербурге побывало почти четверть миллиона поляков; одни провели там всего несколько недель или месяцев, другие — всю жизнь. Судьба их была весьма различной. Следует сказать без обиняков: Петербург, описанный в III части «Дзядов», и Петербург в ностальгических воспоминаниях госпожи Телимены из «Пана Тадеуша» — это два разных города. Кто же не помнит ее рассказа о наказании, доставшемся виновным в гибели ее любимой болонки: борзых, которые ее загрызли, повесили, а их хозяина на четыре недели посадили в острог. Ведь он осмелился, к неслыханному возмущению полицмейстера, спорить с «придворным егермейстером», который назвал собачку «ланью стельной», затравленной «под носом у царя». В рассказе Телимены и «сам государь смеялся» над затруднением мелкого чиновника и наказанием, которое его постигло.

Среди польской колонии в Петербурге Телимена называет лишь одну фамилию — художника Александра Орловского (1777-1832), который хотя и «жил при дворе и славой мог гордиться... жил как в раю», тем не менее тосковал по отчизне:

Считал, что нет земли на белом свете краше,

Он все в Литве хвалил: и лес и небо наше...)

Действительно, в столице империи он вел райскую жизнь, был придворным живописцем великого князя Константина Павловича, получал огромное годовое жалование в четыре тысячи рублей, имел квартиру в Мраморном дворце. В период Отечественной войны 1812 года он писал портреты русских полководцев (в том числе Кутузова и Дениса Давыдова). На одной из его картин — впервые в русской батальной живописи — главным героем стал простой солдат. Но никогда он не писал польских пейзажей. Со смертью великого князя, который, как считается, умер от холеры (многое заставляет предполагать, что Константина отравили с ведома царя), эта идиллия закончилась. Орловскому пришлось покинуть Мраморный дворец, однако он выхлопотал себе у Николая I назначение в топографическую службу при Генеральном штабе, а также пенсию.

Мелкий чиновник, жестоко поплатившийся за спор с придворным егермейстером Козодусиным, стал неким прообразом многих героев произведений Гоголя, а потом Чехова. Чтобы до конца их понять, надо поехать в Петербург, где легко можно представить себе скромных Башмачкиных, робко пробирающихся вдоль стен великолепных зданий, в которых располагались Важные Учреждения (часть из них, кстати, была построена по проектам польских архитекторов). «Ни в одном другом городе не было такого количества чиновников, а поскольку они имели особую форму, которую носили охотно и в повседневной жизни, то на улицах буквально пестрело от самых различных мундиров», — вспоминает Люциан Бохвиц, который в 1885 г. поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского университета.

Наша литература, посвятившая больше всего внимания неудачникам, никогда не прославляла людей, сделавших карьеру. Те, кто сделал карьеру, предстают в литературе как бесстыжие канальи, в лучшем случае аферисты и сибариты. Достаточно вспомнить равнодушного поначалу к национальным вопросам «Австралийца» Элизы Ожешко, Доминика Корчинского из ее романа «Над Неманом» или Лаврентия Тыркевича из ее же «Четырнадцатой части», Казимежа Чертвана из «Девайтиса» Марии Родзевич или Юлиана Остшенского из романа Марии Домбровской «Ночи и дни», о судьбе которого сожалеет пани Барбара, высказываясь весьма резко. Она напрасно связывала с ним большие надежды: изучив угнетателей родины «в их логове», ее брат мог бы повести народ на борьбу за свободу, а между тем, поощряемый этими угнетателями, он вел вольготную жизнь сибарита. «И, наконец, осудила она Россию и Петербург. — Проклятый город, — заявила она. — Ужасная страна, в которой все вырождается и становится хуже». Еще резче сформулирует свое мнение спустя два года после начала восстания 1863 г. Крашевский, упрекая «град Петров» в том, что он воспринял все отрицательные черты цивилизации, «не утратив ни одной варварской черты». Атмосфера лицемерия, царящая в Петербурге, «повсюду окружает и душит человека». «Невозможно пробиться сквозь оболочку этого гроба повапленного без глубочайшего отвращения». Все вершит коррупция, «от швейцара до министра, купить можно всех».

Как польские, так и русские авторы не желали замечать участия пришельцев с берегов Вислы в научной и политической жизни империи (особенно после 1905 г.), в адвокатуре, в развитии промышленности или, наконец, в армии: из 18 тысяч офицеров, переаттестация которых была проведена польскими военными властями до марта 1921 г., почти треть составляли офицеры бывшей русской армии, причем зачастую в высоких чинах. Польская колония в Санкт-Петербурге оказывала щедрую поддержку просветительским, научным и благотворительным учреждениям как в Польше, так и в самой столице империи.

Патриотический заговор молчания привел к тому, что вполне положительный поляк мог находиться в Петербурге исключительно в качестве политического узника (Тадеуш Костюшко, Юлиан Урсин Немцевич) или лишенного трона монарха: великая карьера Станислава Августа Понятовского, начавшаяся в этом городе, здесь же и закончилась. Кандидатом в узники бывал и заговорщик, принимавший участие в подготовке очередного покушения на царя. На рубеже ХIХ-ХХ вв. героями, представлявшими петербургскую Полонию на страницах произведений Гастона Даниловского, Густава Каменского (Гамастона) или Марии Родзевич («Страшный дедушка»), были почти исключительно студенты, ведущие жизнь трудовую, но в нищете. А если разгульную (см. роман Гамастона «Разгульная жизнь»), то всегда с печальным концом.

И только в уже свободной Польше начали выходить мемуары или романы, в которых описывались совсем иные стороны жизни в тогдашней столице России.

«Жизнь богатой петербургской буржуазии, как русской, так и польской, протекала в те годы спокойно и лениво. Приятно и уютно жилось в канун I Мировой войны. Заботы и трудности, разумеется, были, однако, как правило, не омрачали сытого благоденствия и сибаритства этой среды. Как перед бурей — перед ужасной бурей, которая буквально через несколько лет смела все это благополучие и беззаботность, — царило полное затишье. Каждый видел впереди ровную дорогу и шел по ней не торопясь (...) всматриваясь в единственную цель, стоящую усилий: нажить состояние», — описывает те годы Зофья Стульгинская в автобиографическом романе «Груши на вербе» [в русском переводе «Пустые обещания». — Здесь и далее в квадратных скобках примечания переводчика]. Подобные наблюдения приводит и Вацлав Ледницкий, сын известного политика Александра Ледницкого. В своих мемуарах он вспоминает, что польская колония в Петербурге отличалась снобизмом, «совершенно не свойственным московской колонии». В столице России постоянно жили поляки — члены Государственного Совета и Думы, представители польской аристократии, имевшие придворные титулы, офицеры гвардейских полков и учащиеся Кадетского корпуса. Одним словом, люди, которые сделали или собирались делать карьеру. Поэтому в петербургской колонии можно было отметить больше «парадности, блеска, показной роскоши», чем в московской. Многие ее представители были членами аристократических клубов, где завязывали столь полезные политические связи. «В глубине России немало было и таких полячишек, которым был по вкусу и способствовал здоровью русский хлеб — всегда с маслом, а часто и с астраханской икрой (...) Жилось хорошо, в удобной квартире, к тому же копились рубли, эти по тем временам доллары европейского континента», —справедливо отмечает Павел Ясеница.

Из биографии Адама Мицкевича обычно вспоминают виленскую тюрьму, ссылку в глубь России и полные тягот годы, проведенные в эмиграции. Но ведь из петербургских салонов начался его путь в мир. В них он провел более трети времени своего пребывания в России, составившего в общей сложности три с половиной года. Тадеуш Бой-Желенский, как всегда строптивый, писал, что настоящим изгнанием для будущего автора «Пана Тадеуша» стало скорее Ковно. Зато в Петербурге и других городах империи он познакомился с интеллектуальными сливками России, «здесь он был принят как равный среди самых высокопоставленных, был в ореоле славы, был почитаем (...). Не думаю, что Мицкевича принимали бы так же, если бы из Ковно он переехал в Варшаву...» Варшавский литературный ареопаг стоял против него, а то и смеялся над ним, в то время как в России Мицкевича объявили «первым среди славянских поэтов».

По мнению Яцека Борковича, подобное положение существовало до конца ХIХ века. Варшава в тот период, «несмотря на то, что была весьма динамичным центром культуры, притягательным и соблазнительным для многих русских, тем не менее оставалась по сравнению с Петербургом культурной провинцией. Польский интеллигент, язвительно отзывавшийся о русских оккупантах, знакомился с новинками мировой литературы благодаря превосходным и недорогим русским переводам, печатавшимся в столице империи».

Карьеру в Петербурге делали даже во времена национальных поражений. Об этом свидетельствует судьба Станислава Моравского (1802-1853), известного мемуариста, получившего медицинское образование. Из-за сложных отношений с отцом он около 1829 г. переехал в Петербург и занялся врачебной практикой в высшем свете столицы. Петербургские медики, желая избавиться от опасного конкурента, в сентябре следующего года употребили все свои усилия на то, чтобы Моравский был включен в состав комиссии, созданной для борьбы с холерой. Таким образом, ему пришлось-таки покинуть Петербург, однако он приобрел себе могущественного покровителя в лице министра внутренних дел Арсения Андреевича Закревского. Через год Моравский вернулся живым и здоровым в Петербург и стал чиновником по особым поручениям при директоре медицинского департамента. С января 1833 г. он был врачом в статс-секретариате по делам Царства Польского, а затем стал чиновником законодательной комиссии. В Петербурге он находился до 1838 г., сумев наладить связи с интеллектуальной элитой и в великосветском обществе. Он описал их в своих интереснейших мемуарах («В Петербурге. 1827-1838»), где отразилось его восхищение столицей России и царившей там интеллектуальной атмосферой. Наверное, поэтому его мемуары были изданы лишь в 1927 году.

После начала восстания 1830 г. оказался в Петербурге министр финансов Царства Польского князь Ксаверий Любецкий; выезжая из Варшавы 10 декабря 1830 г. по поручению Юзефа Хлопицкого, он все еще надеялся на полюбовное разрешение конфликта. Но это оказалось невозможным, а самому Любецкому по приказу царя пришлось остаться в Петербурге. И по его же распоряжению в начале января 1831 г. Любецкий отправил письмо Хлопицкому, в котором пытался убедить того в необходимости прекратить восстание. Благодаря этому Любецкий не лишился милости Николая I; в феврале 1832 г. царь назначил его членом Государственного совета и включил в состав комитета по выработке «органического устава» для Царства Польского, который должен был заменить польскую конституцию. Любецкий также оказывал заметное влияние на финансовую политику империи. Он находился в постоянном конфликте с министром финансов Канкриным, причем настолько глубоком, что его даже подозревали в желании занять этот пост. Любецкий скончался в Петербурге (1861). Последние годы жизни Любецкого лишили его всяких шансов на то, что когда-нибудь в независимой Польше ему поставят памятник. В связи с этим трудно не удержаться от мысли, что если бы Станислав Сташиц пожил немного дольше, то и ему было бы отказано в памятнике, а особняк на улице Новый Свят, 72 [в Варшаве] в лучшем случае остался бы без покровителя. Сташиц, будучи решительным противником какого бы то ни было конфликта с Россией, сразу после начала восстания наверняка бы собрал сундуки и вслед за Любецким отправился в Петербург.

В 1834 г. Николай I проявил особую заботу о семьях генералов, погибших в «ноябрьскую ночь» (ночь на 29 ноября 1830 г, когда началось восстание; «Ноябрьская ночь» — название драмы Выспянского. — Ред.) от рук повстанцев за то, что не пожелали к ним присоединиться. Так в столице империи оказалась дочь Мауриция Хауке Юлия, которую произвели во фрейлины двора. В 1851 г. она вышла замуж за принца Александра Гессенского. Их потомки породнились с представителями многих европейских династий, так что и наследник британского трона принц Чарльз, и король Испании Хуан Карлос — потомки Юлии Хауке.

Если бы не восстание 1863 г., иначе могла бы сложиться судьба потомка обедневшей шляхты Иосафата Огрызко (1827-1890); окончив в 1844 г. минскую гимназию, он работал сначала в Петербурге смотрителем при транспортировке товаров. В 1849 г. ему, однако, удалось окончить юридический факультет Санкт-Петербургского университета. В 1857 г. Огрызко был принят на службу в министерство финансов и быстро поднимался по ступеням карьеры. Когда началось восстание, он формально занимал должность вице-директора; а фактически был уже одним из руководителей этого ведомства. В то время он получал 3000 рублей годового жалования. Назначенный в феврале (или марте) 1863 г. петербургским агентом Национального [польского] правительства, он не вел активной деятельности, а летом того же года и вовсе ее прекратил. Несмотря на это, в ноябре 1864 г. он был арестован, подвергся тяжелому следствию и был приговорен к смертной казни, замененной, вероятно благодаря заступничеству министра финансов Рейтнера, 20 годами каторжных работ. Муравьев, имевший личные счеты с Огрызко, который обнаружил за тем финансовые злоупотребления, приказал отправить бывшего сановника в Сибирь, минуя Петербург, «дабы не смог он договориться со своими влиятельными покровителями в столице». Огрызко умер в Иркутске в 1890 году.

Однако ничто не воспрепятствовало карьере многих других поляков, начинавших делать ее в Петербурге. Среди живописцев, добившихся наибольшей после вышеупомянутого Орловского славы, был Генрих Семирадский (1845-1902), который в 1864 г. поступил в петербургскую Академию художеств. «Участвуя во всех конкурсах, он собрал все награды, какие только было можно», а в 1870 г. за огромное полотно «Александр Македонский и его врач Филипп» получил золотую медаль и заграничную стипендию на шесть лет. С 1871 г. Семирадский в основном жил за границей, но по-прежнему часто приезжал в Петербург, где пользовался покровительством царского двора. По сей день, впрочем, Семирадский фигурирует во многих российских учебниках как выдающийся художник польского происхождения.

На рубеже ХIХ-ХХ вв. завоевывали европейскую славу такие профессора-поляки, преподававшие в Санкт-Петербургском университете, как выдающийся языковед и славист Ян (Иван Александрович) Бодуэн де Куртене (1845-1929), правовед Леон (Лев Иосифович) Петражицкий (1867-1931), превосходный знаток античности Тадеуш (Фаддей Францевич) Зелинский (1859-1949). После революции 1905 г. возникла возможность легальной политической деятельности; в I Государственной Думе блестяще проявил себя тогда один из лидеров партии кадетов (конституционных демократов) вышеупомянутый Александр Ледницкий (1866-1934) (членом Государственной Думы был также Петражицкий. — Ред.). Еще ранее в среде адвокатуры прославился Владимир Спасович (1829-1906), выпускник Санкт-Петербургского университета, а потом профессор этого же университета. На архитектурный облик Петербурга большое влияние оказали Мариан Лялевич (1876-1944) и Мариан Перетяткович, по проектам которых в Петербурге были возведены многие по сей день сохранившиеся здания, построенные в неоклассическом стиле.

Имена и примеры карьер можно было бы, конечно, приводить без конца. В этой связи стоит присмотреться к превратностям судьбы ученого, который тоже сделал карьеру в Петербурге, хотя не был столь же известен, как Зелинский, Спасович или Петражицкий. Я имею в виду Генрика Мерчинга (1860-1916), профессора электротехники и механики, а также заслуженного историка польской и литовской реформации. Выпускник института инженеров связи, Мерчинг начал работать в этом институте в 1887 г. сверхштатным преподавателем, а в конце жизни достиг чина действительного тайного советника. После смерти Мерчинга осталась не только богатая библиотека, но и огромное состояние: около 110 тыс. рублей в ценных бумагах; половину этого состояния Мерчинг отписал на общественные цели. Его работы по электротехнике и механике сегодня полностью устарели, зато труды о польском протестантстве по-прежнему входят в научный оборот: одна из его работ («Протестантские общины и сенаторы в старой Польше», 1904) недавно была выпущена репринтным изданием. Стоит при этом подчеркнуть, что научную (а раньше и чиновничью) карьеру можно было сделать в Петербурге, не переходя в православие, что в Царстве Польском после 1863 г., как правило, было невозможно.

Наряду с интеллектуальной элитой, поляки появлялись и в глубине России — как инженеры, врачи, адвокаты, управляющие имениями. «Эти пришлые превосходят туземцев своей сообразительностью, опытом и смекалкой, так что зачастую выбиваются на руководящие должности» (В.Дзвонковский. Россия и Польша). По семейным воспоминаниям моей жены я знаю, что среди ее многочисленных предков, осевших до 1914 г. в глубине империи, лишь один оказался там вынужденно, будучи ссыльным. Остальные совсем неплохо жили, трудясь в промышленности или торговле; так что состояние отца Цезария Барыки [роман «Канун весны»] — вовсе не писательская выдумка Стефана Жеромского. В литературной форме выразил это Станислав Эстрейхер, описывая (фиктивную? подлинную?) встречу Адама Шиманского, автора знаменитого «Сруля из Любартова», с человеком, только что прибывшим из Сибири. Шиманский спрашивает его: «Сбежал? Помилован?» — и в ответ узнаёт, что его собеседник отправился туда добровольно. В еще большей степени это касалось польских жителей Петербурга, хотя крупную карьеру сделали лишь немногие из них. Однако значительная их часть достигла благополучия, которое нарушила только октябрьская революция.

Поляки, сделавшие карьеру в столице империи, не могли рассчитывать на одобрение соотечественников. Об этом не раз писал Людвик Базылёв, признавая, что поляки, добившиеся успеха, почти всегда отличались лояльностью к правительству. Обязанности свои они выполняли честно и добросовестно, «работали производительно, заслуживая похвалу, получали ордена, поднимались по т.н. табели о рангах. Говорили, писали и действовали по-русски с утра до ночи».

Любецкому так никогда и не забыли его пребывания в пажеском корпусе, куда его отдали на шестом году жизни (!). За это и за участие в итальянской кампании Суворова (1799) ему приписывали «русскую душу», «солдатское воспитание» и «петербургскую муштру». О Спасовиче писали, что он был одновременно поляком и русским. Подобное же мнение высказывали и о Зелинском. Спасовича осуждали за те взгляды, которые он высказывал на страницах крайне лояльного еженедельника «Край», издававшегося в Петербурге в 1882-1914 гг. В выходившем в Галиции журнале «Тека» в 1898 г. писали, что, устраивая вечер памяти Мицкевича под лозунгом польско-русского примирения, «он хотел еще раз дать волю своей любимой идее о прочной связи будущности польского народа с судьбой его господина и палача».

В «Братьях Карамазовых» Спасович карикатурно представлен в образе адвоката Фетюковича, который берет верх над прокурором, человеком нервным и полным комплексов; сам же Фетюкович-Спасович «доволен своей жизнью и достаточно самоуверен» (С.Мацкевич. «Достоевский»). «Ваши управляющие-поляки, эти подлые шпионы, все эти Казимиры и Каэтаны рыщут от утра до ночи (...) и в угоду вам стараются содрать с одного вола три шкуры», — говорит в порыве откровенности русский доктор владелице большого имения у Чехова («Княгиня»). Еще дальше пошел Николай Лесков в рассказе «Административная грация» (1893), изобразив чиновника-поляка Болеслава Конрадовича ничтожным проходимцем, который не колеблясь может пойти и на полицейскую провокацию.

Принято прославлять патриотизм поляков, которые после того, как страна получила независимость, немедленно ринулись служить отчизне, бросив свои высоко оплачиваемые должности. Это может касаться только тех, кто, как Габриэль Нарутович или Игнаций Мостицкий, оставили богатую Швейцарию. Большинство же поляков вернулись из бывшей Австро-Венгрии или из бывшей царской России, так как безвозвратно утратили щедро оплачиваемые должности. Первой из этих былых держав, урезанной до размеров маленького государства, больше не требовался ни столь огромный аппарат власти, ни армия, в которой многие крупные посты занимали поляки. Из советской России старалась выбраться даже отечественная интеллигенция, а старшие офицеры польского происхождения предпочитали по вполне очевидным причинам избегать Красной Армии. Зато мы находим их среди самых верных и исполнительных сотрудников Юзефа Пилсудского. В их мемуарах, которые издавались уже во II Речи Посполитой, явно ощутима ностальгия по тем годам (хотя бы в «Моих воспоминаниях» Юзефа Довбора-Мусницкого). Да и Виткаций без особого сожаления вспоминал свою службу офицером в петербургском гвардейском полку. По мнению Ивашкевича, было бы преувеличением утверждать, что в этом городе Виткаций «стал писателем, философом, художником», хотя атмосфера Петербурга несомненно оказала свое влияние на возникновение «того особенного, самобытного и неповторимого явления, каким был Станислав Игнаций Виткевич».

Многих из названных в этом очерке представителей петербургской Полонии мы встречаем впоследствии в политической жизни II Речи Посполитой, прежде всего в университетах, где кафедры возглавляли Бодуэн де Куртенэ, которого в 1922 г. выдвигали кандидатом на пост президента Речи Посполитой, Петражицкий и Зелинский. Последний, хотя и был весьма уважаем, не раз вызывал смех аудитории своей весьма своеобразной польской речью, полной русицизмов. Один из анекдотов гласил, что из его рассказа о страданиях Прометея получалось, что каждый день орел расклевывал ему «жаркое» (жаркое — по-польски «печень», а печень — «вонтроба»). Видимо и сами изгнанники из прежней столицы России вспоминали ее с ностальгией — подобно многим представителям русской эмиграции.

Однако не все красоты этого города поляки воспринимают с полным пониманием. Когда много лет назад делегация наших историков восхищалась Петербургом (в то время еще Ленинградом), местный гид спросил: «А что вам в этом прекрасном городе не понравилось?» Услышав, что в нем слишком много достопримечательностей, напоминающих о царях, он выпалил: «Мы хорошо знаем, что вы не любите наших правителей». Как раз под их властью, а часто и по их милости в Петербурге делались столь блестящие и вместе с тем доходные карьеры. Много лет спустя весьма язвительно подвел их итоги журналист, издатель и комедиограф Стефан Кшивошевский (1866-1950), на рубеже ХIХ-ХХ вв. корреспондент петербургского издания «Край». В его воспоминаниях мы читаем:

«Климат суровый, небо серое, частые сильные ветры, короткое и жаркое лето с болезненно бледными ночами... Чем объяснить, что столько людей, даже поляков, было привязано к жизни в этом городе? (...) Здесь, как в любом абсолютистском государстве, карьеристы, спекулянты, бродяги и мошенники находили себе прекрасную кормушку. Вокруг них увивался прекрасный пол авантюрного склада. Роскошные апартаменты, многочисленная челядь, элегантные выезды, дорогие наряды, изысканная кухня, лучшие вина».