Новая Польша 2/2007

О «ПОСЛЕДНИХ СТИХОТВОРЕНИЯХ» ЧЕСЛАВА МИЛОША

1.

Уже в момент смерти Чеслава Милоша было ясно, что его читателей ждет чтение сборника, содержащего поэтические произведения, написанные после выхода «Второго пространства». Это предположение подтверждали как стихи, которые поэт успел опубликовать в журналах (прежде всего поэма «Орфей и Эвридика»), так и сведения о неизданном — о том, что терявший зрение Милош успел записать или надиктовать.

2.

Если в Польше, погруженной в политические скандалы, есть еще место великим художественно-духовным событиям, то «Последние стихотворения» — как раз такое событие. Это, однако, не значит, что форма посмертного сборника Милоша, его общий смысл и место в современной (а также будущей) литературе сами собой очевидны.

Проще говоря: только что вышедший сборник — это первое ознакомление с самым поздним Милошем, с опытом поэта последних лет и месяцев его жизни. Теперь время подумать о результатах этого ознакомления.

3.

Последние стихотворения Милоша, когда узнаёшь их впервые, кажутся прежде всего продолжением всего его творчества, созидавшегося на протяжении нескольких десятилетий. Их чтение — это радость встречи не только с великим, но и с хорошо знакомым.

Задержимся на заключительных строках «Учителя математики»: «бумажный кораблик уплыл / мы шли сквозь какие-то запущенные сады / Ядвига в малиннике разорвала платье / далеко загорались города мирограды / и всё охватил сон»; вслушаемся в финал стихотворения «Химера: множество»: «Над землей, от бледнеющих на рассвете звезд, / Звук бежит, нарастает. Так говорит тишина. / In Excelsis. Навеки. Благословенна»; подумаем о фразах из стихотворения «Черепаха»: «Янек и Неля не ловили черепаху. / Их унижало родство ее с ними. / Они хотели быть чистым интеллектом. / Вскоре они умерли, и на их стульях никого»... Это же тот самый тип фразировки и интонирования, тот же тип монтажа мыслей и образов, который мы знаем по десяткам прежних стихов. Это же тот самый, крепко поставленный Милошевский голос!

Впрочем, не об одном голосе заходит речь. Достаточно перечитать написанное весной 2003 г. стихотворение «Небо» (которое начинается так: «Сколько я себя помню, всегда хотел быть на небе // И жил тут, зная, что это лишь на время») или относящегося к тому же периоду «Сына первосвященника» — чтобы обнаружить, что мы по-прежнему остаемся в кругу поэтического замысла, который осуществлялся и преобразовывался на протяжении десятилетий, в кругу великой метафизической поэзии, которая ищет человеку место перед лицом истории, природы и Бога и стремится обновить скудеющее религиозное воображение. Этот-то замысел позволяет взглянуть на Иисуса с точки зрения, заставляющей думать, и делает этот взгляд драматическим. Вот что говорит герой стихотворения Милоша, сын иудейского первосвященника:

Да, отец мой был первосвященник,

но напрасно меня теперь убеждают,

что мой долг — отца осудить.

Он был муж праведный и благочестивый,

защитник имени Господня.

Он обязан был беречь имя Господне

от скверны из уст человека.

(...)

Если б даже мой отец хотел спасти

Назарянина, тот нанес ему страшную рану.

Ранил его благочестие, самой сутью которой

была уверенность в громадном расстоянье,

отделяющем нас, смертных, от Творца.

Неужто вы, ученики Иисусовы, не понимаете,

что значит для слуха благочестивых ваше утверждение,

будто этот человек был Богом?

Такая речь об Иисусе, где сохраняется христианская точка зрения, но происходит вчувствование в доводы первосвященника, заслуживает долго быть сохраненной в памяти — точно так же, как слова старого Милоша о человеческой телесности и духовности.

4.

Радость, с которой обнаруживаешь в «Последних стихотворениях» следы более ранних произведений поэта и одушевлявший их стиль мышления, не должна заслонить того, чтó есть нового в посмертно изданном сборнике, то есть того, чего до конца не объяснишь ни существующими описаниями творчества Милоша, ни осуществляемым в этом творчестве поэтически-антропологически-религиозным замыслом. Дело, разумеется, не в том, что в «Последних стихотворениях» произведения, напечатанные при жизни поэта, соседствуют с непечатавшимися, а законченные — с набросками, иногда совсем черновыми; дело и не в том, что Милош не успел (а может, даже и не собирался) сложить эти произведения в единое целое. Дело скорее в том, что место, с которого говорит поэт, необычайно отдалено от опыта, подлежащего проверке и допускающего сочувствование. Или по-другому: дело в том, что степень непроверяемости опыта исключительно высока, что опыт и требует сочувствования, и одновременно его исключает.

5.

Польская поэзия двух последних веков приучила нас к феномену стихов, написанных перед лицом смерти (или смертельной опасности либо радикальной внутренней перемены). В этой поэзии, особенно за последние полвека, значительную роль сыграли выдающиеся произведения поэтов старых и очень старых. Оба эти явления составляют существенный контекст понимания Милошевских «Последних стихотворений». И в то же время позволяют уловить своеобразие Милоша.

Многие польские поэты испытали старость и поэтически претворили этот опыт. Творчески используемый опыт Милоша шел дальше, переходя ту границу, за которой, как я догадываюсь, переживание времени меняет свой смысл — или теряет его. Оттуда и звучит голос поэта, вписанный в его последние стихи. При этом среди «старых мастеров», о которых говорили на рубеже XX и XXI века, Милош был мастером самым несомненным, одаренным высочайшей степенью самосознания, таланта, владения языком и воображением. А также высочайшей степенью ответственности за поэтическое хозяйство. Короче говоря, в опыте Милоша как автора «Последних стихотворений» встречаются, взаимно усиливая свое действие, чувство поэтического верховенства, опыт очень глубокой старости и переживание затягивающегося пребывания перед лицом смерти, на трудноуловимой границе бытия и небытия.

6.

Об указанных мною вопросах последние стихи Милоша говорят значительно меньше, чем можно было бы ожидать, но в то же время достаточно много, чтобы их не удалось обойти. Говорят особым языком, где дословность встречается с намеками, тривиальность с утонченностью, серьезность с раблезианскими (или сарматскими) шутками. Такая речь обращает нас к нескольким ощущениям и переживаниям, которые следует упомянуть отдельно.

7.

Суть первого из этих ощущений — взгляд поэта на собственное творчество с перспективы прошедшего времени. (В стихотворении «Девяностолетний поэт подписывает книги», по поэтике напоминающем трактаты Милоша, мы находим три загадочных стиха, которые как раз так и можно понять: «Да, действительно, написал сочинения. / Это значит всего лишь, что я сознаю, / Как опасно это дело для души»). Этому взгляду сопутствует признание в том, что поэта оставил его демон (daimonion), в невозможности выразить новое, непоэтическое состояние:

Демон мой, ты уже две недели меня не навещаешь,

И я становлюсь кем был бы всегда без твоей подмоги.

Гляжусь в зеркало и немило мне мое лицо,

Память раскрывается, а там страшно.

Помутнённый я и несчастный человек.

Совсем другим я останусь в своих стихах.

Хотелось бы остеречь читателей, просить прощения.

Что поделать, даже этой жалобы не умею сложить.

8.

Второе ощущение, куда более драматическое, — чувство отрезанности от живых, чувство, что находишься за рамками их общности. Сжато об этом говорится в выше цитированном стихотворении о девяностолетнем поэте («Теперь, в старости, стою перед свидетелями, / Которые живым незримы»), а еще четче — в другом, озаглавленном «Чтó мне», где живых заменяет другая, прямо не определенная общность:

Что мне, да и еще там кому до того,

Что будут и дальше рассветы и закаты,

снег на горах и подснежники

и человечество с кошками и собаками?

(...)

Что нам до того — если в наших краях

умолкает гомон мира

и мы вступаем в Другое, за пространство и время

(...)

Не откликаемся, ибо нет языка,

чтобы понимать друг друга с живыми.

9.

Третье ощущение выражено фигурально — как столкновение с облепившей мглой неясности (так я понимаю заглавную метафору стихотворения «В тумане») или с бездной — отсылающей к внутренней бесформенности («Является Я, и это / совершенно черная пропасть») и внешней незавершенности, упоминаемой в шуточно мастерском стихотворении «В честь ксендза Баки»: «Бездна — что безногий, / Бездна — без хвоста, / Лежит у дороги, Перевернута. (...) А бездна не ест, не пьет, / Молока не дает. / Что же делает? Ждет».

10.

Наконец — четвертое ощущение, ключевое в понимании самого позднего Милоша. Это особым образом понятое спасение, избавление, появляющееся сначала в стилизованной (и явно не завершенной) повести «Пан Сыруть», а потом в благородно простой эпиграмме, завершающей «Последние стихотворения».

«Спасению-избавлению»  Милош возвращает старое значение, о котором говорится в «Этимологическом словаре» Александра Брюкнера. Оно основано на тождественности глаголов «бавить» «бавить» и «быть». Таким образом «избавиться» становится соответствием «сбыть», «избыть». (Поэтому мы читаем в «Пане Сыруте»: «А не так-то легко избыть бытие»). В стихотворении «О спасении» через это старое значение просвечивает новое, религиозное; только замечая оба значения, их столкновение или гармонизацию, можно открыть позицию поэта и увидеть, как жалоба может соединяться с исповеданием веры:

Спасённый от почестей и благ,

Спасённый от счастья и забот,

Спасённый от жизни и продления жизни,

Спасённый.

11.

Размышления над последними стихами Чеслава Милоша только начинаются. Для меня это прежде всего размышления над словом, завершающим «Последние стихотворения». Над тем, в котором жизнь избыта, которое избавлено, спасено.

«Над землей, от бледнеющих на рассвете звезд, / Звук бежит, нарастает. Так говорит тишина. / In Excelsis. Навеки. Благословенна».

«Tygodnik Powszechny»

____________________

Чеслав Милош. Последние стихотворения. Под ред. Ежи Ильга, тексты подгот. к печати Агнешка Косинская. Краков, «Знак», 2006.

____________________

Настоящий текст был прочитан 21 октября в зале им Выспянского Краковского государственного высшего театрального училища на встрече, посвященной «Последним стихотворениям».