Новая Польша 7-8/2018

«Идея становится огромной силой»

Беседа с бывшей сионисткой об идеях, на которых построен Израиль

Сионизм, или еврейское национальное движение, которое родилось в девятнадцатом веке и бурно развивалось в веке двадцатом, был, в первую очередь, ответом на усиливавшийся в то время в Европе современный антисемитизм, но еще и попыткой осуществления еврейской мечты о возвращении в Эрец Исраэль*. В Польше он также был политическим течением, пользовавшимся немалой поддержкой среди сообщества диаспоры, хотя и подвергавшимся сильной критике со стороны большинства ортодоксальных евреев и социалистов, действовавших в рамках рабочей партии «Бунд».

Сионисты исходили из того, что этот утопический проект возрождения еврейского государства станет возможным не только благодаря деятельности политического характера, но и через возрождение еврейского сообщества, поэтому они разработали целую систему образования и воспитания в духе сионистских идей. По всей Польше, особенно в межвоенный период, функционировали школы «Тарбут»*, формировавшие юных сторонников сионизма. Обучение там шло на иврите, а среди предметов были, в частности, история Израиля и география Израиля (Палестины). Молодежь воспитывалась и в скаутском движении. Очень популярной сионистской скаутской организацией была «Ха-шомер Ха-цаир» («Юный страж», ивр.).

Другой формой подготовки, в особенности молодежи, к «алие», т.е. эмиграции в Палестину с целью создания еврейского государства, стали кибуцы, или сельские коллективные хозяйства, объединявшие сообщество пионеров. Такие «хахшары»* существовали в Польше в первой половине XX века и, что интересно, были восстановлены после войны. Их первоочередной задачей было обучить сообщество сельскохозяйственным работам, поскольку евреи в Польше никогда не занимались земледелием. Это было невозможно из-за того, что им было запрещено иметь в собственности землю. Однако, с учетом планов создания в Палестине еврейского государства, эти навыки были необходимы. Поэтому людей обучали, прежде всего, обработке земли и животноводству. Не менее важным, однако, было воспитать молодежь в новой культуре. Так что, как и в сионистских школах, там изучался иврит, история Израиля и палестинография*. Ученики вместе проводили время в пении и танцах, готовили хоровые выступления или спектакли, идея которых также заключалась в пропаганде сионизма.

В рамках сионистских структур — школ «Тарбут», скаутского движения, хахшар — еврейская молодежь воспитывалась в духе иной культуры. Именно эти молодые люди становились пионерами, важными ценностями для которых были коллективизм и равенство. Важна была и духовная закалка, физическая сила, смелость, последовательность в достижении цели. Тогда сформировался новый образ еврея — сиониста, кибуцника и, наконец, уже в Израиле — сабры*.

Вот фрагменты интервью с родившейся в 1935 году краковянкой еврейского происхождения, бывшей сионисткой, несостоявшейся эмигранткой в Израиль. Беседа касается системы действовавших в Польше хахшар, а также сионистского образования и школы «Тарбут», в которой училась моя собеседница. Самой важной темой, однако, стали идеи сионизма, вызывавшие у еврейской молодежи интерес к этому движению и мотивировавшие к вступлению в ряды первых поселенцев.

— Как, по вашему мнению, молодые люди чувствовали себя в такой системе?

— Знаете, совершенно по-другому, ведь раньше у них не было выбора. Первые поселенцы жили в т.н. хахшарах, знаете, это такое поселение типа кооператива, либо в ишувах, что-то вроде деревень.

— Вы говорите о самом начале, еще в Палестине и потом в Израиле, когда он уже был создан?

— Ну да, вначале Палестина, это был ишув, то есть еврейское население, которое там жило. Хахшары — это были такие сельскохозяйственные поселения, они и в Польше были до войны, там ведь готовили к выезду молодежь, которая прежде в Польше не имела ничего общего с сельским хозяйством. Это были фермы для приобретения опыта: когда они уедут, то будут работать на земле в таких же кибуцах. Конечно, те люди, можно сказать, построили эту страну, ведь так всё и начиналось, это делала молодежь, потому что у нее были силы, у нее была вера. Там были ужасные условия, там была малярия, москиты и, к сожалению, негостеприимные соседи вокруг. В общем, в жутких условиях, но… они просто сделали это. Тогда было так, а сегодня кибуц — это просто не место для молодежи: ведь молодой человек идет в армию, потом хочет получить образование и посмотреть мир. Люди не засиживаются там. В то время, если кто-то хотел поехать учиться, то должен был получить согласие коллектива. Хочешь перейти в соседний кибуц — нужно было получить согласие. Всё решалось голосованием. На эту тему есть отличные израильские фильмы, и можно увидеть, как это было. Но сегодня это совсем другой мир. (…)

— Как вы считаете, что тянуло в хахшары таких молодых людей, когда они были еще в Польше?

— Вы знаете, идеализм и вера в то, что у евреев должно быть свое государство, и что оно должно быть там, где когда-то был Израиль. «Идея становится огромной силой, если сумеет овладеть массами». Карл Маркс, но это неважно, как раз здесь он был прав. И они в это верили, и они хотели быть теми, кто это сделает. Конечно, сюда приезжали эмиссары из Палестины и других стран, которые учили молодежь. Учили ивриту, организовывали эти хахшары и кибуцы. Они, в основном, были в Нижней Силезии, так мне кажется…

— Но в Варшаве тоже было два.

— Ну вот видите! Они были, и там просто готовили этих людей к выезду, чтобы строить свою страну. В такой момент люди верили, что независимое государство будет.

— То есть преобладала вера в идею.

— Да, вера в сионистскую идею, идею Герцля*, но ведь было еще обещание в декларации Бальфура*, это было как бы обещано. И они ехали туда с верой… знаете, если молодые люди верят в какую-то идею, то готовы идти до конца. И наверняка ими двигала эта сионистская идея.

— А это были какие-то конкретные группы людей?

— Да, это были организованные группы. Уезжали они, определенно, организованными группами. Конечно, были и индивидуальные отъезды. Но те люди, что прошли через кибуцы, они, скорее, ехали организованными группами. (…)

— Почему вы не приняли решения переехать?

— Что вы, после войны я хотела уехать, как только был создан Израиль, ведь я ходила в сионистскую ивритскую школу. Я тоже была полна идеализма, но нам тогда отказали в выдаче паспорта, и мне пришлось жить здесь, как другим молодым людям, и я просто уже об этом не думала… Да, я была там пять раз, в Израиле, всегда с любовью, но пришла к выводу, что уже не смогла бы там жить. Вы знаете, даже если бы у меня была большая пенсия, ее всё равно пришлось бы отдавать в кибуц, теперь можно часть оставлять, я не знаю точно, как там устроено, но в кибуце ты получаешь всё, что тебе необходимо для жизни, если ты больше ничего от нее не требуешь. У меня всё еще есть какие-то требования к жизни, так что, мне кажется, когда я говорю «в старости», то старость еще не наступила, потому что для меня еще не настал момент, чтобы где-то усесться и на этом всё.

— Но вы говорите, что ходили в сионистскую школу?

— Да. В Кракове была школа под названием «Тарбут», то есть «Культура». И это была сионистская школа. И там нас воспитывали в таком духе, что мы уезжаем, тем более что как раз в то время появилось государство Израиль. Я ходила туда в пятый и шестой класс, а потом школу закрыли. Тем временем, появилось государство Израиль. Ну все собирались ехать на хахшару. Я заставила своих родителей подать заявление на выезд, но… И я записалась на хахшару, и им пришлось подписать согласие, ну что они могли поделать… но мы так никуда и не уехали. Наверное, тогда бы я стала обрабатывать землю, может быть, ездила на комбайне или еще что-нибудь… Конечно, все сложилось бы совсем по-другому.

— А что еще в тот момент тянуло вас к сионизму?

— Любовь к Израилю. Понимаете, трудно объяснить любовь, правда? Я была вскормлена… там было такое воспитание, очень сильное… мы изучали историю, обо всех этих героях, о Маккавеях, о тех, кто там в 20-е годы … о Трумпельдоре*… Так это было, они строили эти кибуцы, возделывали землю, и нужно было сразу выстроить стену с вышкой и поставить там часовых, потому что по ночам на них нападали соседи, и была такая типичная пропагандистская картинка, что одной рукой ты держишь плуг, а в другой у тебя винтовка. На меня такое очень действовало, в этом была романтика. Дело было сразу после войны. Я знала, что нас убивали и весь еврейский народ хотели уничтожить, а тут оказывается, что он может быть очень даже героическим и теперь он таким и будет… Вы знаете, когда закончилась война, мне было десять лет. Когда я пошла в школу, в эту еврейскую, мне было, кажется, двенадцать, и на человека в таком возрасте это невероятно действует.

— То есть вас, может быть, тянуло к какому-то ощущению безопасности?

— Нет, вы знаете, это было привлекательно, какая-то великая романтическая идея — жить такой жизнью воина, который строит государство, который в другой руке держит винтовку.

— Но и еще что-то такое бунтарское, как бывает в юные годы, правда?

— Ну, я бунтовала дома, кажется, с рождения, так что, конечно. Я смотрела все эти фильмы, о партизанах, о войне.

— А как вы тогда представляли себе эту жизнь в Израиле, куда вам хотелось уехать?

— По правде говоря, как на моих картинках: все вместе работаем, поем, как на слётах шомеров. Была такая скаутская организация «Ха-шомер Ха-цаир», сионистская, ну и у нас были слёты, мы пели, танцевали, устраивали представления. Всегда, если проводились праздники, то не на религиозный манер, а на национальный. Вот так я себе это и представляла — что мы работаем, поем, учимся стрелять…

— Вы были в шомерах?

— Да. Два года.

— И что вам там нравилось больше всего? Что там было такого важного?

— Всё. Еврейские песни и танцы, и то, что все были так увлечены. Мы все учили иврит и эту героическую историю.

— Но еще и чувство общности? Ведь вы всё время говорите, что все вместе…

— Да! Огромное чувство общности, ведь там уже тогда были педагогические методы, неизвестные в других школах. Например, проходили классные часы, и на них все вместе ставили оценки друг другу. И классный руководитель ничего не навязывала, она брала слово последней, и все дети имели право высказаться, что было тогда вообще неизвестно в школе.

— Но это немного и корчаковская педагогика?

— Да. Но не только. Было еще немного… от Макаренко, как мне кажется, но это было так… Очень многие дети там были сиротами, которые пережили войну в детских домах в Советском Союзе, лишенные родителей, и для них был привычен именно такой дух общности. В этом, конечно, были и плохие стороны, но были и хорошие, так как они привыкли к тому, что коллектив — это хорошо, и что каждый в этом коллективе имеет право голоса. А у нас в «Тарбуте» было так, что каждого ребенка уважали, и каждый имел право голоса, именно по-корчаковски. Но Корчак тоже был в Израиле, тоже видел кибуц.

— То есть, эта идея равенства была не только идеей, но, по вашим словам, вы действительно ощущали это?

— Вы знаете, в школе это было до определенной степени. Потому что, когда было нужно, то учителя вмешивались. Я ведь пришла новенькой в пятый класс, а дети ходили туда вместе уже год. Ко мне относились, как к инородному телу. Тем более, что для меня всё это было чуждым, я была воспитана по-польски.

— То есть раньше вы не знали иврита?

— Откуда? Вообще ни слова. У нас дома говорили по-польски. Конечно, родители иногда говорили между собой на идиш, но я даже маленьким ребенком не любила этого, ведь они говорили, а я не понимала. Меня это ужасно злило. А там мы очень много изучали иврит. И историю евреев, собственно, как историю Израиля. Ну и они там немного относились ко мне, как к инородному телу, я часто ссорилась, ну и дралась, такая уж я была. Но учителя были на моей стороне, они сориентировались, в чем тут дело. А в следующем классе я уже была своей, и конфликты закончились, и я влюбилась в эту школу. Ну а потом в один миг ее у меня отняли.

— А ваши родители тоже были как-то связаны с сионизмом?

— Нет. То есть моя мама была до войны членом Бунда. Это была такая еврейская социалистическая рабочая партия, и они были нацелены, скорее, на деятельность в Польше, а не на Израиль. Бунд и сионисты, это, знаете ли, две разные вещи, так что нет. Но мама очень мудро отправила меня в еврейскую школу, она, должно быть, знала, что будет потом. У моей мамы была невероятная интуиция.

— Почему же родители выбрали для вас такую школу?

— Потому что они хотели, чтобы я перестала быть католичкой.

— Так значит, ваша семья, если говорить о вероисповедании, была католической?

— Нет, семья была иудейской, но во время войны нам приходилось притворяться. Мы жили как католики, по арийским документам, но я относилась к этому серьезно и почти год еще не хотела с этим расстаться. Но недели в «Тарбуте» мне хватило, и всё встало на место.

— Значит, семья тоже не была особенно религиозной, если говорить об иудаизме?

— Нет. То есть, мой родной отец, погибший в Освенциме, наверное, был религиозен. Правда, я, кажется, лишь однажды видела его за молитвой. А мама нет. Мама была в Бунде, так что она была, скорее, социалисткой. И они вообще были эмансипированными. Мама до войны работала. Мы жили не в Казимеже*, а в центре города. А после войны мама убедилась, что отец уже не вернется. Вышла замуж за еврея родом из Львова, и не знаю, может, они раз в жизни были в синагоге на Йом-Кипур*. Мы ходили на Песах, на седер* к моей тетке. Вот и все праздники. И я просто не интересовалась этим. И дома не было ничего религиозного… знаю, что существовали какие-то кулинарные правила, но я этого вообще не замечала. Я знала, что есть одна кастрюля для мяса, другая для молока, но мне это казалось естественным, и я думала, что все так делают, что молоко не кипятят в той же кастрюле, в которой варят бульон. И я думала, что все всегда так поступают, и не знала, что это как-то связано с кошерностью или вообще с еврейством. Некоторые обычаи были естественны для меня.

— То есть это были такие, скорее, традиционные, а не религиозные обычаи?

— Конечно. Во время войны, в деревне, мы всё делали, как все, чтобы не выделяться, а после войны мама вернулась к себе, к той, кем она была, а мне всё еще хотелось жить в двух мирах одновременно. Я просто была ребенком, но этот «Тарбут» меня вылечил. Он заразил меня чем-то совершенно другим.

— А что вообще дало вам образование в этой школе, в «Тарбуте»? Вам же не удалось уехать, как вы мечтали…

— Я учила иврит. Конечно, теперь мне пришлось учить его снова, но если ты уже когда-то это знал, то оно возвращается. Я пришла в восторг от иврита с первого звука, с первого слова. Во мне отозвалась какая-то нота. Я изучала историю евреев, изучала географию Израиля, а кроме того, у нас были все те предметы, что у всех. Ведь это была частная школа, но на правах государственной, так что были все те предметы, что и везде. Я уже начала учить английский, еще тогда. И учила Танах, то есть еврейскую Библию, но так, как когда-то в хедере* — предложение за предложением наизусть, всем классом наизусть. Никто ничего не понимал. Мы должны были это выучить, и дети там бунтовали. Ведь, как я говорила, некоторые приехали из России, совершенными атеистами, и учитель сказал: «Вы не обязаны в это верить, вы обязаны это выучить!». И мы приняли это к сведению, это же была школа. Мы должны выучить. А школа была прекрасной. Больше всего мне нравилось, что на переменах мы пели, танцевали хору, израильские танцы. Ну и эти слёты. Там тоже пели и танцевали. Вообще, ходить в эту школу для меня было бесконечной радостью.

— Вот вы говорите о религиозных аспектах в школе. Сионизм же был по большей части светским движением.

— Да. Как, например, мы отмечали Хануку. Это я помню, как сейчас. Была у нас одноклассница со способностями и рвением, ее всегда ставили на такие роли. Была такая сценка. Она сидела на сцене, закованная в кандалы, вся покрытая чем-то черным, сцена была затемнена. Потом на сцене постепенно становилось светлее, начинала звучать музыка, она медленно поднималась и разрывала эти оковы. Это было символом восстания Маккавеев. Потом мы пели ханукальные песни. Для меня это выглядело так — порыв к свободе. И знаете, я сравнивала с польской историей. Мы ведь учились и по обычной программе — ноябрьское восстание, январское восстание, Костюшко и т.д. А там было восстание Маккавеев, восстание Бар-Кохбы. Я видела здесь определенные параллели, что здесь польский народ в неволе 200 лет, а там Израиль… Как-то у меня всё это укладывалось вместе.

— Но это были ваши личные впечатления, или там так учили?

— Не знаю. Нас так учили, и я так это воспринимала, как что-то своё.

— А как вы считаете, эта школа «Тарбут», я еще раз вернусь к ней, дала вам что-то на будущее, для воспитания, образования?

— Она невероятно сильно закрепила мою еврейскую идентичность, которую ничто не поколеблет, которой я не боюсь, которой не стыжусь, даже напротив, которой я горжусь. И это стало для меня краеугольным камнем, потому что я всегда знала, кто я, пусть это не так много значило, но потом стало значить.

— И что для вас сегодня означает быть еврейкой?

— Знаете, очень многое. Прежде всего, для меня это естественно. Я та, кто я есть. Я человек, женщина, еврейка, краковянка, полька. Та, кто я есть. Я бы не написала этого на плакате. Не пошла бы с такой надписью, как здесь какое-то время было модно: «Я — то, я — это, напиши здесь». Мне этого не нужно. Я еврейка и не обязана носить плакаты об этом, так как для меня это нормально.

— Но вы говорите, что это некий элемент идентичности, который никогда не изменится, что это очень прочно.

— Это точно не изменится.

— Что вы думаете об этой еврейской идентичности?

— Что я думаю? Ну она просто есть. Никто не должен скрывать ее, если не вынужден этого делать, потому что во время войны это был вопрос жизни и смерти, правда? Но если не вынужден, то нечего скрывать. Это естественно, мы не только обладаем этим, но и как бы обязаны это продолжать. Мы начали это не сегодня и закончим не завтра. Мы звено в цепи поколений.

— Но что это значит для вас? Ведь, как я поняла, вы не религиозны?

— Не очень. То есть, да, но по-своему. Это значит, что я не ортодоксальна. Я могла бы оказаться в реформистском течении, может быть, даже в консервативном. Здесь у нас мало таких возможностей. Я познавала религию с ортодоксальной стороны, но очень скоро поняла, что ортодоксия вообще не в моей природе. Так что у меня с Господом Богом просто личные отношения, не ритуальные.

Знаете, в школе я читала рассказы, что, когда люди приезжали, они попадали на такие земли, на пустоши, там были болота, комары… они получали землю либо заболоченную, либо пустынную. В этих пустынях земля была горькой, засоленной и вообще не годилась для земледелия. То, что они превратили ее в плодородную почву, это просто настоящее чудо, и это делали десятки тех пионеров из первой алии, из второй и последующих. Эти люди очень часто отдавали за это жизнь, но они делали это своими руками. Это было невероятно. Эта страна — чудо, и я говорю это не как сионистка. Эта страна была построена на песке и пустошах. Ведь Тель-Авив построен на морских дюнах, а все эти кибуцы, превращенные в райские сады, они создавались в таких местах, где даже птица не пролетала. Так мне рассказывали. Так каким же гигантским, тяжким должен был быть труд этих людей, насколько сильной должна была быть их идея, что они хотели сделать это. Это, на самом деле, достойно восхищения.

— То есть здесь очень важна была какая-то мечта?

— Конечно. (…)

— А что вы думаете о той идее, которая была вначале, относительно воспитания детей, что для этого существовали отдельные дома?

— Это, во-первых, вытекало из неких убеждений, а во-вторых, из ситуации: ведь там все должны были находиться в поле, поэтому родители не могли заниматься детьми. Дети были вместе под присмотром воспитательницы в яслях. Родители могли работать, не беспокоясь о том, как там дети. А во-вторых, была такая идея, именно коллективизма, что ребенка нужно приучать с малых лет, что всё решает группа, что нет ничего собственного, что всё общее и т.д. Что бы об этом ни думали, это должно было закончиться. Эксперимент не мог продолжаться вечно, поскольку он противоречит человеческой природе. Человек всё же не до такой степени стадное животное, как муравей, так что это должно было закончиться, но такое было.

— То есть это было решение по велению времени?

— С одной стороны, по велению времени, поскольку родителям, на самом деле, нужно было иметь свободные руки для работы. Но, с другой стороны, это была такая идеология.

— Ведь Ниман* довольно критически относилась к этому.

— Да, эти детские воспоминания были полны боли. (…) Это не соответствует природе человека, поэтому должно было рано или поздно рухнуть. Но это сыграло свою роль, не обязательно негативную, кто-то же должен был всё это сделать. Этим людям приходилось работать, и кому-то нужно было воспитывать детей. Известно, что в будущем все они пойдут в армию. Их нужно было приучить жить простой жизнью и не слишком привязываться к собственности. (…) Нужно помнить, что народ Израиля исторически до какого-то времени был народом кочевников и должен был жить так, чтобы в любой момент свернуть палатку и идти дальше, так что, может быть, не нужно иметь слишком много вещей. Это всё удивительно, правда?

— Ну да, ведь сионизм обращался к истории древнего Израиля и народа?

— К чему-то же Теодор Герцль должен был обращаться, правда? Знаете, есть очень интересная история. И Теодор Герцль, и Фрейд были родом из Вены. Я читала статью о том, что хорошо, что эти двое никогда не встретились. Ведь Герцль видел сны, мечтал, и Фрейд мог бы излечить его от этих снов, и тогда не появился бы сионизм. Так что, хорошо, что они не встретились. (…) В наше время все повторяют, что Мартин Лютер Кинг сказал когда-то: «У меня была мечта!», но до него мечта была у Теодора Герцля. Эта мечта превратилась в реальность. Он не дожил до этого, но… даже больше, чем ему бы хотелось. Ведь сионисты мечтали о том, чтобы у них было государство, своя полиция, свои воры, свои проститутки. Есть, есть, есть! Даже слишком. Теперь у них все свое — и плохое, и хорошее.