Споры о Достоевском

Ежи Стемповский о книге Рышарда Пшибыльского

В архиве Литературного института в Мезон-Лаффите, в одной из папок, содержащих часть наследия Ежи Стемповского, находится его до сих пор не опубликованный фельетон, прозвучавший 6 сентября 1966 года по «Радио Свободная Европа» и подписанный, как обычно, псевдонимом Павел Гостовец.

*

В сегодняшнем выпуске нашей программы, посвященном культуре, вы услышите вначале литературный фельетон Павла Гостовца о книге Рышарда Пшибыльского «Достоевский и “проклятые вопросы”». Затем Станислав Балинский из Лондона расскажет о новых изданиях, недавно появившихся на книжных полках в Англии. В конце выпуска мы вместе с вами перелистаем новый, сдвоенный номер лондонских «Ведомостей», датированный 28 августа – 4 сентября.

Несмотря на близкое соседство с Россией и распространенность знания ее языка, в Польше интерес к русской литературе всегда был невелик. Ученые-специалисты по ней были редкостью. В межвоенный период их насчитывалось трое. Это были: Мариан Здзеховский в Вильно, Вацлав Ледницкий в Кракове и Кароль Заводзинский в Варшаве. Единственная кафедра русистики находилась в Кракове, где Ледницкий, прекрасный преподаватель, собрал небольшую группу слушателей. Должно быть, с тех времен мало что изменилось, так как ученые знатоки русской литературы по-прежнему немногочисленны. Мы уже обсуждали здесь книги Анджея Валицкого и Виктора Ворошильского. Недавно к ним прибавилось новое имя. Это Рышард Пшибыльский, чья работа о Достоевском сразу же получила признание славистов. Недавно я слышал, что ее автор был приглашен читать лекции в один из крупных американских университетов.

Книга Пшибыльского озаглавлена: «Достоевский и “проклятые вопросы”». Мы находим в ней портрет русского писателя как мыслителя, свидетеля и участника философских и идеологических дискуссий середины XIX века. Автор не занимается подробно ни биографией Достоевского, ни художественной стороной его произведений. Несмотря на тематическую ограниченность, труд Пшибыльского весьма обширен. Вышедший сейчас том представляет собой первую его часть, охватывающую произведения Достоевского до 1866 года, то есть до «Преступления и наказания».

На польском языке труд такого рода — это нечто новое. Он более соответствовал бы интересам читателей западного мира. Ведь между восприятием Достоевского в Западной и Восточной Европе сразу наметились некоторые различия.

Русских и польских читателей Достоевский привлекал своим стихийным талантом и полным неожиданных поворотов повествованием. В то же время, мир его идей вызывал многочисленные возражения. Для либеральной и увлеченной революционными течениями интеллигенции Достоевский был писателем реакционным, писателем из враждебного лагеря. Различия в оценках Достоевского в Восточной и Западной Европе стали мне ясны при разговоре с Дмитрием Философовым, большим знатоком литературных вопросов, другом Мережковского и одним из основателей Религиозно-философского общества в Петербурге. Как раз приближалась пятидесятая годовщина со дня смерти знаменитого русского писателя, и я спросил у Философова, не будет ли уместным посвятить автору «Бесов» один вечер в литературном клубе, в котором мы состояли. Философов ответил на это: «На мой вкус, я бы оставил Достоевского в покое. Мы читали его в наши гимназические годы, провели над ним немало бессонных ночей. Мне и, наверняка, вам этого достаточно. Оставим его французам и немцам. Пусть исследуют его, углубляют, обсуждают». Философов относил Достоевского к категории явлений, называемых им „cuir de Russie”*, к предмету, который для русских пахнет юфтью, а у французов является названием изысканных духов.

С Достоевским и русской литературой вообще западные читатели познакомились в конце прошлого столетия, когда Эжен-Мельхиор маркиз де Вогюэ издал первую в своем роде книгу о русском романе*. Это было вскоре после создания франко-русского альянса. Франция заключила союз с Николаем II и рассчитывала на долговечность монархии в России. На русские свободолюбивые движения смотрели с подозрением. Так что реакционность Достоевского не вызывала никаких возражений.

 

Художественная сторона романов Достоевского не содержала никаких откровений для западных читателей. Если бы нам захотелось отнести их к какому-либо определенному виду романа, мы поместили бы их среди популярных романов, предназначенных для самой широкой публики. Автором такого рода был Дефо, который первым попытался жить с продажи книг, обходясь без меценатов. Чтобы привлечь публику, такие романы должны были отвечать трем требованиям: обладать занимательным, стремительно развивающимся сюжетом, создавать иллюзию реальности и волновать читателя. Романы такого типа редко принадлежат к великой литературе.

В творчестве Достоевского западные читатели видели, прежде всего, документ, освещавший внутреннюю жизнь человека бунтующего, кающегося, наконец, смирившегося с ненавидимым всеми царизмом. Достоевский был для них ключом к пониманию непрозрачной для Запада так называемой русской души. Этот ключ используется до сих пор. Например, то, как на Западе объяснялось поведение обвиняемых на знаменитых московских процессах, имело, кажется, свой источник в чтении Достоевского. Наконец, Достоевский был вовлечен в область современных философских дискуссий и признан, наряду с Кьеркегором, одним из предтеч экзистенциализма.

Для своей работы Пшибыльский просмотрел огромный массив литературы по предмету. Как упоминает он сам, это заняло у него восемь лет. Не уверен, полностью ли он использовал с таким трудом собранный материал. Превыше всего Пшибыльский ценит книги, отвечающие научным правилам марксистской школы, и неоднократно с пренебрежением отзывается о том, что называет вольными рассуждениями на тему Достоевского. Благодаря такой установке, он легко проходит мимо заслуживающих внимания проблем.

Так, например, он едва упоминает проблему действительного или мнимого родства Достоевского со школой экзистенциалистов. Возможно, он считает эту тему недостаточно марксистской, либо относит ее к низкопробным досужим рассуждениям. Недооценка этой темы влечет за собой пробелы в его библиографическом материале. Например, ему незнакома дореволюционная книга Льва Шестова «Достоевский и Ницше. Философия трагедии», хотя она могла бы, по разным причинам, его заинтересовать. Впрочем, она незнакома не только Пшибыльскому. Правила дисциплины запрещали советским исследователям ссылаться на дореволюционные работы. В неразрывности литературы возник чувствительный пробел, и многие книги исчезли из памяти нынешних поколений. Так что мы прощаем автору эти, быть может, невольные недомолвки и недосмотры.

Книга Пшибыльского – прекрасный путеводитель по литературным и философским дискуссиям в России времен молодости Достоевского. Продираясь сквозь чащу цитат, читатель получает некую, возможно, немного хаотичную, картину интеллектуальной жизни николаевской России и даже может приблизительно представить себе дискуссии Достоевского с друзьями. Автор уделяет особое внимание следам мыслей Канта, Гегеля, Штирнера и Фейербаха в творчестве Достоевского. Содержание книги складывается в следующие циклы вопросов: романтические традиции, начала консерватизма, критика социализма и христианские идеи в произведениях Достоевского. Книга заканчивается пространным анализом «Преступления и наказания» как конфликта между Истиной разума и Истиной веры.

Это был фельетон Павла Гостовца на тему культуры.

Говорит польская радиостанция – «Радио Свободная Европа».

 

*

Иногда то, как выносит свои суждения Ежи Стемповский, может показаться загадочным. Трудно согласиться с часто повторяемым в отношении Стемповского мнением, будто он всегда был безразличным и объективным наблюдателем, хладнокровно и осторожно выражавшим свое мнение так, чтобы не исказить общей картины вещей. Скорее, будучи ценителем искусства и литературы, он просто руководствовался собственным вкусом и читательским опытом, выбирая и оценивая с этой перспективы прочитанные книги, не как профессиональный рецензент, зависимый от всей издательской машины, подчиненной жестким правилам коньюмеризма, а скорее, как читатель по своему выбору и убеждениям, который, как сам он писал, «в половодье выходящих книг уклоняется от принятия на себя обязанности читать все новинки»*. Уклоняясь от этой обязанности, он протестовал против коммерциализации литературы в целом, но обращал внимание и на то, что сама функция рецензии как формы критически-литературного высказывания постепенно сводилась, как мы сказали бы сегодня, к маркетинговой роли.

 

Ежи Тимошевич в «Заметке редактора» к «Очеркам для «Радио Свободная Европа» писал, что: «В радийных рецензиях [Стемповский] был, скорее, сдержан в оценках, самым важным для него было представить книгу (порой с помощью обильных цитат) и определить ее место в литературной традиции, а также в предшествующем творчестве автора. Он редко вступал в полемику, а критические замечания высказывал тактично, иногда с легкой иронией»*. Действительно, обычно так и бывало, если Стемповский ограничивался лишь ролью рецензента. Делал он это время от времени, скорее, по особой просьбе, либо во имя т.н. высших целей. А тогда речь шла о вопросах, принципиальных для Стемповского как литератора эмиграции, об информировании польских читателей, в особенности эмигрантов, и ознакомлении их с новыми произведениями отечественной литературы.

 

В письме от 6 мая 1961 года, о котором Ежи Тимошевич также упоминал в «Заметке редактора», Стемповский писал Марии Домбровской о жалком, в общем, состоянии разделов рецензий в эмигрантских журналах: «Эмигрантские новинки обсуждаются как бы вынужденно, из чувства солидарности и ощущения угрозы для существующих издательств, но отечественные новинки являются постоянным предметом разговоров и интереса». Одновременно он информировал писательницу о выгодном предложении РСЕ, заказавшего ему рецензирование книг из-за железного занавеса.

Среди нескольких десятков позиций, которым уделил внимание Стемповский, оказались романы, рассказы, сборники стихов, дневники, воспоминания и научные публикации. А среди авторов, отмеченных эссеистом, особое место заняли: Леопольд Бучковский, Марек Хласко, Станислав Пентак, Виктор Ворошильский, Изабелла Чайка-Стахович, Анна Ковальская, Станислав Лем, Генрик Гринберг, Ян Котт, Анджей Валицкий и еще многие, кого стоило бы упомянуть, но уже в другой раз.

Трудно однозначно определить, действительно ли, с точки зрения формальной структуры, рецензии, написанные Стемповским для РСЕ, соответствовали всем жанровым требованиям, предъявляемым именно к этой форме публицистического высказывания. Не определил этого в своей «Заметке редактора» и Ежи Тимошевич, который, характеризуя обсуждаемые Стемповским отечественные книги, попеременно использовал и, из чего можно заключить, рассматривал как равнозначные, термины «рецензия» и «фельетон». Редакция РСЕ, о чем свидетельствуют машинописные копии, содержащие объявления диктора, использовала весьма произвольную терминологию, называя передачу то «фельетоном», то – «литературным фельетоном», или же, ни к чему не обязывающе, «разговором». Столь же либеральным в этом вопросе был и сам Стемповский, для которого рецензия фельетоном не была, но всегда могла в него переродиться. Так, похоже, произошло и в случае обсуждаемой Стемповским книги Рышарда Пшибыльского «Достоевский и “проклятые вопросы”».

Чтение этой «рецензии» может вызвать у читателя некоторое замешательство. Она производит впечатление текста, еще окончательно не отредактированного, неполного, к тому же написанного автором на скорую руку, и в точности неизвестно, о книге ли Пшибыльского, на что явно намекает первый абзац. Удивляет непропорциональная расстановка акцентов между отдельными сюжетами. Может даже показаться, что к труду Пшибыльского отношение здесь снисходительное, что он, в принципе, послужил Стемповскому лишь предлогом для разговора о фундаментальных для него вопросах, если вести речь об одной из многих стихий, в которую он был глубоко погружен, а именно о русской культуре со всей массой писателей, мыслителей, живых и вымышленных героев, столь важных для Стемповского-мыслителя, эссеиста и, наконец, представителя интеллигенции.

Каждый из нас в большей или меньшей степени одержим. Часто, говоря о принципиальных для нас вещах, мы повторяемся, иногда бессознательно, в другой раз с полным осознанием жеста повторения и его роли. То же происходило и со Стемповским. Время от времени, читая его письма, эссе, театральные рецензии или литературные очерки, мы встречаем одни и те же или подобным образом звучащие фрагменты. Они касаются всех сфер жизни, близких эссеисту, которые впоследствии приобретали соответствующую форму в его творчестве. Что-то также нашлось бы для литературоведов и культурологов, историков идей, театроведов и меломанов. Возможно, кто-то когда-нибудь возьмется за их упорядочение, чтобы создать нечто вроде словаря Стемповского или каталога его нереализованных проектов, определенно нуждающегося в специальном и широком изучении.

В этом случае «рецензия» Стемповского кажется собранием многих не исчерпанных им тем, которые вдруг напомнили о себе в контексте чтения «Достоевского и “проклятых вопросов”». Стоит приглядеться к ним поближе, поскольку они нуждаются в развитии и дополнении, лучше всего в виде глоссы. Естественно, она не будет иметь решающего характера. Не станет вкладом в пропедевтику процесса суждения у Стемповского, не раскроет досконально причин, по которым один из наиболее выдающихся польских эссеистов не высказывался во весь голос о явлениях, признаваемых специалистами бесценными для современной литературы, а, скорее, упрямо цеплялся за «свои темы», порой отдающие нафталином. В лучшем случае, у читателя возникнет несколько иное представление об отношении Стемповского к книге Пшибыльского, более непосредственное. Для порядка, имея в виду ярко выраженный полемический элемент, на котором зиждется дискурс Стемповского о книге Пшибыльского, следует признать, что перед читателем именно фельетон.

Выражался он о ней неоднозначно, можно даже сказать, немного причудливо. Она вызывала у него смешанные чувства. Он неуверенно причислил Пшибыльского к узкому кругу польских знатоков русской литературы, ссылаясь больше на «признание прочих славистов». И без особой убежденности, поскольку апеллировал к аксиологически сомнительной для себя категории новинок. В некотором смысле, он маргинализировал эту книгу, приписывая ей мнимую ценность. В одном из абзацев он явно подчеркивал, что, хотя публикация Пшибыльского и обладает достоинствами новинки, если говорить о работах такого типа на польском языке, но все же она не может рассчитывать на глубокий интерес польского читателя. Почему? Ответ на этот вопрос без труда можно найти в следующих абзацах фельетона Стемповского. Речь идет о причинах, по которым он занял наступательную позицию в отношении «Достоевского и “проклятых вопросов”».

На прочтение книги Пшибыльского повлиял кругозор опыта Стемповского, непосредственно основанного на его личном восприятии произведений Достоевского, а также на взаимоотношениях с живыми людьми, авторитетами и духовными лидерами, имевшими значительное влияние на становление сознания Стемповского, причем не только в аспекте отсылок к пространству, подпадающему под русскую идиоматику. Речь, конечно, идет об упомянутых в фельетоне Дмитрии Философове, одном из создателей польско-русского дискуссионного клуба «Домик в Коломне», и Льве Шестове, которого эссеист считал одним из «самых глубоких знатоков» творчества автора «Преступления и наказания», и который, на что указывал Цезарий Водзинский, «рассматривал интерпретируемые явления инструментально, используя их как средство для собственного философского высказывания»*.

Беседа с Философовым, основные контуры которой представлены в фельетоне, должна была происходить в «литературном клубе, в котором мы состояли», то есть в «Домике в Коломне». По-видимому, она случилась между 1934 и 1936 годами, когда проходили встречи на ул. Хотимской. В таком случае, память немного подвела Стемповского. Некоторые приведенные им факты взаимно исключают друг друга. Вероятно, этот разговор имел место значительно раньше. А именно, скорее всего, незадолго до 50-й годовщины со дня смерти Достоевского, в середине 1931 года в Кракове, во время симпозиума о Достоевском, организованного Вацлавом Ледницким и Марианом Здзеховским, на котором Стемповский был одним из выступавших. В тот раз он прочитал лекцию под названием «Поляки в романах Достоевского»*. Возможно, уже тогда, во время дискуссий в кулуарах, у Философова мелькнула мысль о необходимости создания удобного места для встреч поляков и русских.

В своем фельетоне Стемповский не признается, что в 30-е годы он все еще живо интересовался вопросами, которые для него и русских уже, по словам Философова, пахли юфтью, принадлежали к видениям юных лет, а для французов и западных читателей в целом были чем-то вроде “Cuir de Russie”, изысканных духов, выпущенных Коко Шанель. Философов считал тогда, что чтение Достоевского, знатока русской души, может быть слишком опасным и угнетающим для соотечественников в эмиграции, и так уже, из-за своей неопределенной ситуации, склонных погрузиться в состояние бездействия, совершенно беззащитных перед «проклятыми вопросами», которые задавал русскому народу Достоевский. Философов в то время решительно стоял на стороне дела, а не созерцания, органически противоречившего воле к действию. Возможно, потому, что во время февральской революции он сам ушел в «подполье», по слухам, проведя этот период на диване, замкнувшись в границах собственных мыслей. За их пределы он вышел, приняв решение об эмиграции.

Стемповский не разделял энтузиазма Философова относительно активизма, и по этому поводу между ними неоднократно разворачивалась резкая полемика. Русского раздражало пассивное отношение к действительности, он считал Стемповского эстетом, наблюдающим текущие события со слишком опасной, по мнению Философова, дистанции. Но для автора «Эссе для Кассандры» эта дистанция была необходима, он всё еще пытался, во всеобщей нарастающей моральной сумятице, понять природу социальных и политических перемен. Он вновь поднял проблему действия и созерцания, которая представляла собой постоянную исходную точку в дискуссиях, ведшихся в России с XIX века, как среди консерваторов, обычно отождествляемых со славянофильскими концепциями, так и среди западников, открытых для реформ в европейском духе. Стемповский в то время был на стороне «лишних людей», изображавшихся в русской литературе в виде личностей, проникнутых глубоким скептицизмом, лишенных иллюзий, отправляющихся в добровольное изгнание. Родимые пятна лишнего человека носил на себе и ненавидимый Достоевским герой его «Записок из подполья». Притом, что обитатель подполья, в отличие от «лишнего человека», уже не искал лихорадочно той разорванной преемственности между словом и делом – это мы знаем из прочитанного. Нам приходится довольствоваться этим суждением. Ведь в нашем распоряжении лишь версия «Записок», изуродованная цензором, который, вырезав фрагменты о духовном обновлении обитателя подполья, безапелляционно обрек его на ад нигилизма.

Когда мы читаем публицистические тексты Стемповского второй половины 30-х годов, то может возникнуть впечатление, что иногда он подражал дискурсу подпольного человека, создавая коллективный портрет тогдашнего общества в упряжке прогрессистского духа, который неизбежно потянет всех по направлению к пропасти. И, подобно подпольному человеку, выражался о своих современниках с едкой иронией и отвращением, отстраняясь от тонущего в абсурде мира.

Герои Достоевского не обязательно раскрывали перед Стемповским бездны русской души, впрочем, эссеист и не хотел исследовать их, сдержанно относясь к т.н. психологизму, всяческим аффективным теориям. Творчество Достоевского оказалось настолько универсальным, а его герои настолько аллегорическими, что в богатстве представлений, которые они собой подразумевали, он мог усмотреть разрушение основ западной парадигмы с ее платоново-аристотелевым обличьем. Иудео-христианская традиция была ему недоступна, по крайней мере, в аспекте концептуализации явления кризиса. Сам он как-то сказал, что его жизнь, возможно, сложилась бы иначе, не прочитай он слишком рано Юлиана Отступника. Как «заложник Афин, эллинского логоса» он не мог согласиться с тезисом Пшибыльского, впрочем, упоминаемым им в конце фельетона, о том, что в «Преступлении и наказании» изображен конфликт Истины разума и Истины веры. Такого аспекта он для себя не допускал. Для него трагедия Раскольникова состояла в неразрешимом конфликте Истины разума и Истины воли, точнее в хюбрис* Воли, вступившей в схватку с Разумом. В определенном смысле, Раскольников был для Стемповского реинкарнацией подпольного человека, который, выйдя из своего уединения, не может возвратиться к жизни иначе, нежели через безусловное, абсолютное действие. На совершение преступления он решается также, чтобы вернуть порядок на земле, утраченную связь между словом и делом.

 

Стемповский откровенно сомневался в истинности духовного обращения Раскольникова, отдаляя тем самым его от возможности искупления в смысле христианской эсхатологии. По его мнению, Раскольников застрял в своей диалектике. Единственным источником его страданий, как писал автор «Эссе для Кассандры», было то, что он «погиб так слепо, легкомысленно и глупо, в результате такого слепого рока, что ему пришлось покорно вынести всю бессмысленность этого приговора»*. Порыв Воли не сверг с трона Разум. Тезисы о Раскольникове он представил участникам дискуссии в «Домике в Коломне», как можно догадаться, к возмущению Философова.

 

Самым серьезным упреком Стемповского в отношении книги Пшибыльского была маргинализация связи Достоевского с экзистенциализмом. В этом месте обвинительный тон Стемповского достигает зенита. Автор «Эссе для Кассандры» метил в предметный слой «Достоевского и “проклятых вопросов”», подвергая сомнению, в первую очередь, научный метод, избранный Пшибыльским, наконец, прямо касаясь личности автора. Рецензент безжалостно наклеил Пшибыльскому ярлык марксистского ученого, пренебрегающего дискурсом свободной и независимой мысли. Этот железный аргумент не в пользу книги Пшибыльского основывался, прежде всего, на отсутствии рассуждений Льва Шестова о Достоевском, точнее, ссылок на его книгу «Достоевский и Ницше. Философия трагедии», для автора которой, о чем писал Цезарий Водзинский, единственным методологическим ориентиром было «самоволие», то есть индивидуальное суждение, противоречащее суждениям общим. Отсюда утрированное возмущение Стемповского в адрес Пшибыльского, который, говоря все-таки о «проклятых вопросах» автора «Преступления и наказания», вновь их институционализировал, вывел из подполья и ввел в общий оборот, указав на их универсальность. Несмотря на то, что задавать принципиальные вопросы не считалось тогда хорошим тоном и могло дорого обойтись. Этого, похоже, Стемповский заметить не пожелал.

Бесспорно, Шестов был для Стемповского самым проницательным читателем Достоевского. Готовя доклад о «Поляках в романах Достоевского» для симпозиума в честь русского писателя в 50-ю годовщину его смерти, он не преминул напомнить философу об этом, одновременно спросив о его мнении на тему предмета подготавливаемого им выступления. «Мне кажется, что я нашел объяснение отвращения Дост. к полякам. Так как у меня нет возможности в короткий срок, который мне был дан для этой работы, и ввиду отсутствия в Варш. необходимых книг, обдумать до конца основную мысль моей статьи, то у меня возникли сомнения, правильно ли я понимаю Достоевского. Я считаю Вас, многоув. Л. И. самым большим знатоком внутренней духовной стороны творчества Дост., и я решил обратится Вам с просьбой сказать мне, считаете ли Вы мое толкование правильным, или по крайней мере возможным, – или же Вы объясняете как-нибудь иначе особое отношение Ф.М. к полякам»*. Этот фрагмент содержится в неоконченном черновике письма Стемповского к Шестову. Трудно сказать, получил ли он на него ответ. Во всяком случае, это убедительное доказательство того, что эссеист некритично полагался на мнение Шестова, который посвящал свою философию обитателям подполья, всем униженным, лишенным идеализма и материализма.

Для рассмотрения остается еще последний вопрос, быть может, наиболее очевидный. Стемповский иначе написал бы эту книгу о Достоевском, применив собственный ключ. Много лет он носился с намерением создания большого труда о творчестве автора «Бесов». Об этой идее известно из его переписки с Ежи Гедройцем. Впрочем, ее зачатки имеются в фельетоне о книге Пшибыльского, хотя бы в абзаце о художественной стороне романов Достоевского.

Еще в конце 40-х годов Ежи Гедройц выдвинул идею монографического номера «Культуры» о вопросах, связанных с Россией. В нем обязательно должен был появиться очерк о Философове. Стемповский считал, что лучше всего о нем могли бы написать самые близкие люди из его круга, то есть Юзеф и Мария Чапские. Самому ему хотелось пристальнее рассмотреть связь между книгами Дефо и Достоевского. Он писал: «Это неизвестная доныне тема из истории литературы, касающаяся развития т.н. народного романа. Я напишу это даже в Риме, поскольку у них здесь есть две книги, представляющие собой ключ к этой теме, т.е. «Преступление и наказание» и «Капитан Синглтон». Таким образом, у Вас будет нечто совершенно новое, о чем до сих пор никто не писал»*.

 

Русский номер «Культуры» вышел только в 1960 году. В нем не оказалось очерков ни о Философове, ни о Дефо и Достоевском, зато увидели свет «Поляки в романах Достоевского». Эта работа вызвала тогда жаркие дискуссии среди русских эмигрантов. Однако Стемповский так и не забросил проект, о котором когда-то извещал Гедройца. Об этом свидетельствуют не только фрагменты фельетона о «Достоевском и “проклятых вопросах”», но и другие очерки Стемповского, касавшиеся проблем творчества автора «Преступления и наказания». Хотя бы книга Станислава Мацкевича «Достоевский». Ей Стемповский посвятил в «Культуре» довольно обширную рецензию*.

 

Он достаточно критически отнесся к книге Мацкевича, главным образом, по причине осуществленного автором пересмотра мифа о русской интеллигенции, но еще и из-за тенденциозного, одномерного образа Достоевского как истеричного реакционера, жившего в оппозиции к создававшейся у него на глазах либеральной, интеллигентской России. Интересно, что в этой рецензии мы обнаруживаем почти идентично звучащий фрагмент о разговоре Стемповского с Философовым, касавшегося, в общем, актуальных аспектов произведений Достоевского. Если рассмотреть пропорцию между фрагментами, непосредственно относящимися к книге Мацкевича, и рассуждениями о творчестве Достоевского, то окажется, что этих вторых, определенно, окажется больше.

Перевод Владимира Окуня