Новая Польша 6/2016

В тени

Оплодотворение in vitro — дословно «в стекле» — вывело на сцену общественной жизни нового актера. Эмбрион. Создаваемый в чашке Петри, помещаемый затем в инкубатор, в условия, имитирующие среду яичников и матки, получающий питание, аналогичное жидкостям тела женщины. Дальше следует или пересадить его в женский организм, или заморозить, чтобы не погиб. Эмбрион, в сущности, моментально сделался самостоятельной фигурой, заняв центральное место в дискуссиях на тему репродуктивной медицины. Настолько самостоятельной, что кое-кто даже предлагает наделить его правами гражданина.
Гражданки же, создательницы и владелицы эмбрионов — это или мужественные матери-воительницы, победившие болезнь, или эгоистичные карьеристки, желающие уподобить путь к материнству походу в супермаркет. Примерно так выглядит неоднозначный портрет женщины, прибегающей к услугам репродуктивной медицины, каким его рисует дискуссия в польском обществе. Портрет женщины в тени эмбриона.

Магда
Я прошла через три неудачные попытки in vitro и три криопереноса, то есть подсадки ранее замороженного эмбриона. Был момент, когда лекарства в холодильнике занимали две полки. Мы с мужем садились за стол, открывали наш арсенал и принимались за работу. Дозы разные, мы наполняли шприцы, подсчитывали, проверяли, все это занимало сорок минут.
Первый этап гормональной стимуляции заключается в подавлении продукции собственных гормонов, стимулирующих работу яичников, то есть имитации своего рода короткой менопаузы. В первый раз у меня были ужасные мигрени и тошнота. Во второй все остановилось на два месяца — что-то не сработало. Затем — прием лекарств, вызывающих овуляцию. От них я распухала, живот болел, брюки застегнуть невозможно — так распирало. Отекали ноги, туфли на каблуках было не надеть. От этого лечения перестаешь чувствовать себя женщиной. Продолжение рода ассоциируется с сексом, а процедура in vitro — ни капельки. Теоретически сексом заниматься можно, но ты или ужасно себя чувствуешь, или нужно вот-вот делать посев, или ждешь пункции. В этих постоянных запретах хорошего мало. К тому же еще приступы плаксивости и раздражительность, вызванные гормональными перепадами.
После первой процедуры in vitro я забеременела, но вскоре случился выкидыш. После второй — то же самое. Я решила пройти иммунологическое обследование. Врач сказал, что у меня нет никаких шансов забеременеть, а уж тем более выносить ребенка. Но раз есть замороженные эмбрионы, нужно их подсадить, и единственное, что может помочь, — капельницы иммуноглобулина плюс иммунизация лимфоцитами мужа. Я готовилась с января до июля. Каждый месяц — инъекции лимфоцитов и противовоспалительная терапия, поскольку были выявлены скрытые воспалительные процессы, плюс бесконечные биопсии матки, да еще антибиотики. Подсадку сделали во время вливания, капельница продолжалась два часа, стоила пять тысяч семьсот злотых. Моего врача в этот момент не было на месте. Вернувшись, он спросил, почему взяли самые слабые эмбрионы. Самые слабые! А ведь собирались взять самые сильные! У меня была истерика.
Но я попробовала снова, поскольку оставался еще один эмбрион. Вскоре после пересадки сделала тест, он показал положительный результат. Я поехала к иммунологу, тот прописал очередную капельницу. Муж приехал заплатить карточкой, хотя был против. Показатель бета-ХЧГ оказался низкий, а через два дня упал совсем.
Тут мне уже понадобился психиатр. Мало того, что опять не вышло, меня мучили жуткие угрызения совести, что я сделала эту капельницу. Врач прописал таблетки, но я обошлась без них, сама взяла себя в руки.
Много месяцев я принимала Энкортон, стероид, который снижает иммунитет, чтобы организм не отторгал эмбрион. Я от этого препарата очень поправилась, отекала, лицо стало похоже на полную луну. К тому же возникли проблемы со здоровьем. Я подвернула ногу и целый месяц с ней маялась. Врач сказал, что, возможно, это побочные от Энкортона. Кроме того началась гипертония, так что я — со своими костылями — бегала по кардиологам. Чтобы уж совсем было весело — устарели результаты анализов, так что пришлось делать новые; мне казалось, что я просто не вылезаю из клиники. Это стало отражаться на работе, я не могла сосредоточиться на сто процентов, даже половины не делала того, что нужно. Я начальник, что-то могу поручить другим сотрудникам, но все равно должна отслеживать процесс в целом. В результате в конце года выплаты мне сократили вдвое. Я, впрочем, не удивляюсь, сама поступила бы так же.
После этого третьего неудачного криопереноса начались месячные, и мне в голову пришла шальная мысль — поехать в Белосток, в клинику. Мы поехали. Врач посмотрел результаты обследования, осмотрел меня и говорит: «А я бы сегодня сделал. Да, в некотором смысле это безумие, теоретически нужно время, чтобы настроиться, и потом — придется здесь торчать во время праздников, но я чувствую, что сейчас подходящий момент». И тут мой муж, который не любит действовать спонтанно и необдуманно, отвечает: «Ок, мы готовы». Я просто дар речи потеряла, на календаре — 15 декабря, но согласилась. Доктор предупредил, что получится дороже, потому что он пользуется другими лекарствами, в частности, гормоном роста, имеющим несколько скандальную репутацию, но в США его применяют. А я подумала: терять нечего, там три укола надо было сделать, если это может помочь, я готова на все.
Рождественские каникулы мы провели, катаясь из Варшавы в Белосток и обратно. В первый день Рождества сделали пункцию, у меня взяли четырнадцать яйцеклеток, из них получилось семь эмбрионов, выжили два, один заморозили. Подсадка была на Новый год. На следующий день после Крещения я вся отекла, плохо себя чувствовала, тошнота. В больнице диагностировали синдром гиперстимуляции яичников, то есть тяжелое осложнение после гормональной стимуляции, но отпустили домой. Назавтра я потеряла сознание в ванной, родители отвезли меня в больницу на Белянах, где сказали, что состояние тяжелое. Делали декомпрессию, вживую, шприцом откачивали из живота жидкость, и в плевре тоже оказалась жидкость, мне давали кислород. У мужа и мамы были красные глаза, я не понимала, почему. Меня интересовало одно: растет ли показатель бета-ХЧГ. Я совершенно не осознавала, как все это опасно.
Но — получилось. Срок у меня — через две недели.
Сама удивляюсь, как я не спятила. Это страшно сложный путь, нужна шкура носорога, чтобы все выдержать. У некоторых получается с первого раза, но для большинства женщин это означает: лапароскопии, гистероскопии, кисты, неудачные криопереносы, выкидыши.
После того, через что я прошла, мне не хочется пробовать снова. Но у нас остался эмбрион. Когда человек так хочет ребенка, каждый эмбрион — надежда, трудно потом взять и просто отказаться от него. Религия тут, в общем, ни при чем. Я, впрочем, рассказала на исповеди, что делала in vitro. Священник сказал, что не видит проблемы: раз я больна, значит, должна лечиться, исповедоваться в этом незачем. — А как же вероучение? — спросила я. Он ответил: «Я помню времена, когда смертным грехом считалась пересадка органов, но теперь все по-другому». И я успокоилась. Я глубоко верю, что когда-нибудь Церковь изменит свое отношение к этому вопросу.

Кася
In vitro не означает автоматически — ребенок. Если бы мне сказали, что на пятнадцатый раз наступит беременность и родится здоровый малыш, я бы ждала и терпеливо повторяла попытки. А так — живешь надеждой: может, в следующий раз, может, теперь? Некоторые девушки пробуют in vitro в шестой раз, в восьмой. Должны быть какие-то границы. Это сказывается на здоровье. Я, например, боюсь, потому что сейчас все в порядке, но кто знает, не появятся ли через несколько лет какие-нибудь осложнения — после этих гормонов, пункций яичников.
Когда растут фолликулы, испытываешь огромный дискомфорт, словно распухаешь изнутри, под конец даже пописать нормально не получается. Болят яичники, низ живота, дикая раздражительность, гормоны доводят до исступления. Трудно сосредоточиться на работе. Я живу в четырехстах километрах от клиники, так что, хочешь не хочешь, с девятого дня цикла и до подсадки эмбриона приходится брать больничный или отпуск. Да еще следить за приемом всех этих таблеток, за инъекциями. Я принимала столько добавок и витаминов, что начались проблемы с желудком.
Иногда мне приходит в голову, что мы проводим в клиниках лучшие годы брака. Мне тридцать три года, мы с мужем повторяем попытки уже шесть лет, из них три — с помощью врачей. Результаты обследований отличные, а ребенка все нет. Один раз я забеременела, но случился выкидыш. Я сейчас расплáчусь…
Как-то я выставила мужа за дверь, он три дня прожил у мамы, потом я пошла к врачу, оказалось, что результаты хорошие, и я уговорила его вернуться — на следующий день можно было делать инсеминацию. Такие вот перепады настроения. Когда я первый раз проверяла уровень бета-ХЧГ, чуть с ума не сошла. В день, когда должны были стать известны результаты, то плакала, то кричала. Не сумела войти в систему — руки так тряслись, что я даже пароль не могла ввести, пришлось звать мужа. После выкидыша орала, что успокаивающие таблетки не действуют. Вернувшись вечером из Белостока после криопереноса, разложила все купленные лекарства и легла спать, потому что жутко устала. Муж вернулся после третьей смены, увидел все это и стал меня будить — решил, что я чего-то наглоталась. Только тогда я поняла, как ему тяжело. Передо мной он старался казаться сильным, но на самом деле был в ужасе.
Я превратилась в тень той классной и веселой девчонки, какой была раньше. Не было выходных, чтобы мы куда-нибудь не пошли или не поехали. После всех этих попыток я замкнулась в себе. Стала скучной, грустной. Утратила радость жизни.
Порой я впадаю в панику — в буквальном смысле в панику, начинаю плакать, волосы на себе рвать — а вдруг вообще не получится? Я не представляю себе жизни без ребенка. Вроде бы эти шесть лет я как-то без него живу, как-то функционирую, на работу хожу. Но страшно боюсь того момента, когда придется сказать себе: «Всё, хватит».

Марта
Я прошла целиком три процедуры ИМСИИ*, то есть инъекции в яйцеклетку сперматозоида, исследованного под огромным увеличением. После первой у нас получилось пять эмбрионов, я забеременела, но на седьмой неделе была замершая беременность. После второй процедуры — три эмбриона, в результате родилась наша дочка. За оставшимся замороженным эмбрионом мы вернулись через два года, опять беременность, но, к сожалению, короткая, до восьмой недели. В результате третьей процедуры вот-вот родится Зося.

Остались четыре замороженных бластоцисты, что оказалось для нас сюрпризом — неожиданный результат, учитывая нашу личную статистику.
Я вполне готова иметь третьего ребенка, думаю, что Якуб тоже. Может, я попробую сделать криоперенос раз, другой, третий, родится еще один ребенок, и с этой проблемой будет покончено. А может, получится забеременеть с первой попытки, и у нас останутся три эмбриона. Тогда принять решение будет сложнее.
У меня на это такой взгляд… «средний». С одной стороны, я воспринимаю эти эмбрионы как своих потенциальных детей, то есть потенциальных братьев и сестер Юлии и Зоси, и не представляю себе, чтобы я могла от них отказаться. Я абсолютно ничего не имею против донорства, полностью одобряю, но сама пока на это не готова. Отдать их на усыновление и не думать потом, что где-то по свету ходит мой генетический ребенок, брат или сестра моих детей? Но уничтожить — это мне тоже не очень нравится. Я бы предпочла что-нибудь среднее, если тут вообще можно говорить о более или менее предпочтительных вариантах. Но в Польше такая возможность практически отсутствует. Я имею в виду передачу эмбрионов для научных целей. Не знаю, может, дело в той цели, которой, в моем представлении, они бы тогда служили, всерьез я еще не задумывалась, слишком рано. Мне кажется, это более разумно, чем уничтожать их. Может, благодаря этому кто-нибудь станет мамой, папой?
Но зато у меня есть ощущение, что можно не торопиться. Может, я захочу забеременеть в третий раз и даже в четвертый? Мне не придется бояться позднего материнства, потому что эти эмбрионы — из генетического материала тридцатипятилетней женщины.
Когда эмбрион становится ребенком? Для меня он сперва становится беременностью. Может, это ужасно, но я это так ощущаю. Сначала огромная надежда, потом беременность, и лишь потом, когда немного отступает чудовищный страх, эмбрион постепенно становится ребенком. Страх — защитный механизм женщины, пережившей два выкидыша.
Вопросы религии нас не беспокоят. Наш ребенок крещен, у нас церковный брак, но с Церковью мы разошлись. Я помню, как епископ Перонек назвал детей in vitro реализацией идеи Франкенштейна, меня это потрясло, потому что я считала его умным человеком. Когда я прихожу в храм — на чьи-нибудь крестины или венчание — то думаю, что нахожусь там, где меня считают плохим человеком. То есть вошла туда, куда мне входить не следует, раз там на меня плюют и говорят обо мне всякие глупости, оскорбляют моего ребенка. А я, вместо того, чтобы протестовать, вежливо молчу. Я дозрела до того, что если священник во время службы скажет что-нибудь возмутительное о in vitro, я хлопну дверью и уйду. Знаю, что близка к психозу, но я довольно жестко разделяю Бога и Церковь. К тому же я сама до конца не понимаю, что теперь думаю об этом Боге, но у меня еще есть время, все впереди.
Родные — практикующие католики — очень за нас переживали. Юлия знает, что появиться на свет ей помог доктор, который взял семечко папы и яичко мамы и соединил их. Ей пять лет, и я не хочу, чтобы она ходила на занятия по религии в детском саду. Я боюсь, что ее там обидят, мне кажется, она еще слишком маленькая, чтобы защищаться.

*

Польша, лето 2014 года, законодательно процедуры репродуктивной медицины по-прежнему не регулируются.
— Если бы я лечилась в вашей клинике и по какой-либо причине не захотела бы продолжать — например, потому что уже родила троих детей и на большее не способна физически и психически, но не готова отдать оставшиеся эмбрионы на усыновление, я могу попросить их уничтожить? — расспрашиваю я специалистов в польских клиниках.
— Нет, — отвечает профессор Кучинский, директор и владелец Криобанка.
— Нет, — отвечает профессор Лукащук, директор и владелец клиники «Инвикта».
— Нет, — отвечает Малгожата Вуйт, эмбриолог из медицинского центра «Сальве Медика».
В этих трех клиниках, как и во многих других, пациентка подписывает договор, согласно которому обязуется оплачивать хранение замороженных эмбрионов, а в случае если она перестанет это делать, клиника имеет право отдать эмбрионы на пренатальное усыновление. Пациентки, особенно те, кто лечился до появления подобных договоров, очень часто выбирали третий вариант: перестаю платить и «исчезаю». Или четвертый: мол, собираюсь передать эмбрионы в другую клинику, а что на самом деле я с ними сделаю — никого не касается. Или пятый: «Недавно у меня была пациентка, которая попросила подсадить ей эмбрионы во время безовуляционного цикла и без необходимого в таком случае использования прогестерона. Она знала, что у эмбрионов нет шансов, но не могла сама ни отказаться от них, ни уничтожить», — рассказывает Малгожата Вуйт.
— В настоящее время все склоняются к тому, чтобы ограничить количество создаваемых эмбрионов. Министерская программа, с 2013 года финансирующая лечение бесплодия, над которой я работал семь лет, вводит ограничение количества оплодотворяемых яйцеклеток до шести для молодых пациенток с полностью сохраненными репродуктивными функциями. У пациенток старшего возраста, а также при третьей попытке лечения можно оплодотворить больше клеток и получить больше эмбрионов, которые затем замораживаются, — рассказывает профессор Кучинский, член правления Секции репродукции и бесплодия Польского гинекологического общества и заместитель председателя Польского общества репродуктивной медицины.
— Как Вы полагаете, господин профессор, не должен ли в светском государстве человек иметь право уничтожить свои эмбрионы? В новом проекте закона есть пункт о наказуемости такого уничтожения.
— Я считаю, что нет, не должен. Мы ведь создаем новую жизнь. Как мне кажется, в Польше никто сознательно не уничтожает эмбрионы, потому что за это грозит уголовная ответственность. Когда-то в интервью одной газете я рассказал, что пациентка, которая использует чужой усыновляемый эмбрион, платит лишь за процедуру его пересадки, точно так же, как пациентка, которой подсаживают ее собственный замороженный эмбрион. Мы не берем денег за человеческие эмбрионы, переданные на усыновление. Я хотел публично заявить о прозрачности этой процедуры, а меня обвинили в торговле людьми. Да-да, какое-то общество охраны жизни обвило меня именно в торговле людьми. И это обвинение, несмотря на всю свою абсурдность, влечет за собой определенные последствия. Полиция должна провести расследование, меня вызывают на допросы, что весьма неприятно. Я привел этот пример, чтобы показать, насколько тонкий вопрос вы затронули. Имея многолетний опыт работы в клинике лечения бесплодия, я считаю, что в польских условиях следует сохранить запрет на уничтожение эмбрионов или, во всяком случае, обеспечить им максимальную защиту.

С вопросом о праве на уничтожение собственных эмбрионов я иду к юристу, профессору Элеоноре Зелинской.
— Могу ли я, согласно польским законам, уничтожить свои эмбрионы?
— На данный момент юридически эта ситуация не урегулирована, так что практически такая возможность существует. Уголовный кодекс говорит об эмбрионе, находящемся в организме женщины, в этом случае существует запрет на его уничтожение путем прерывания беременности. Однако нет закона, который бы трактовал как убийство уничтожение эмбриона, находящегося вне организма женщины.
Профессор Элеонора Зелинская — одна из немногих, кто открыто говорит о том, что количество финансируемых государством процедур in vitro должно быть ограничено, поскольку они подрывают женское здоровье. К репродуктивной медицине профессор относится критически: нередко получается так, что та просто вынуждает женщину к размножению. Свое мнение Зелинская аргументирует тем, что является феминисткой.
А что думают о репродуктивной медицине феминистки?

*

Одной из первых феминисток, высказавшихся на эту тему, была Шуламит Файрстоун. В развитии эмбриологии она видела надежду на освобождение женщин от репродукции, в которой усматривала причину социального и экономического неравенства. В книге, изданной в 1970 году, то есть за восемь лет до рождения первого ребенка in vitro, Файрстоун выдвинула предположение, что инструментом, который освободит женщин и произведет революцию, станет искусственная матка. Этот прогноз не оправдался совершенно. Со временем оказалось, что репродуктивная медицина может действовать в противоположном направлении. Давая новые возможности иметь ребенка, она поддерживает и укрепляет роль женщины как матери, готовой на любые жертвы, чтобы реализовать свое предназначение. То есть буквально то, с чем феминистки тогда боролись. Они добивались права на отказ от репродукции, права на контрацепцию, аборты, реализацию профессиональных планов.
Взгляд на материнство, в том числе осуществляемое благодаря репродуктивной медицине, изменился в эпоху феминизма третьей волны, который делает акцент на дифференциацию опыта и жизненных целей разных женщин. Включая тех, кто хочет иметь ребенка и быть матерью.
Некоторые феминистки полагают, что суррогатное материнство и донорство яйцеклеток представляет для женщины угрозу. Во многих государствах Западной Европы считается, что человеческая жизнь не должна подвергаться коммерциализации, а следовательно донорство гамет и суррогатное материнство возможны только в рамках бескорыстной помощи с компенсацией затрат. В результате жители таких государств, как Великобритания или Швеция, ездят в Восточную Европу, где коммерческое донорство гамет разрешено, то есть в страны, не достигшие подобного уровня нравственного сознания.
Нельзя не заметить, что коммерциализация донорства и суррогатного материнства обрекает на эксплуатацию женщин, находящихся в тяжелом финансовом положении. Либеральные феминистки возразят, что женщина сама делает выбор и имеет на это полное право. Подобным образом обстоит дело с дискуссией о проституции. Нельзя исключать добровольное желание женщины и нельзя априори трактовать ее как пассивную жертву, даже если она принимает решение работать в той сфере, где возможны торговля людьми и сексуальное насилие. Параллель с проституцией тем более уместна, что иные феминистки сравнивали суррогатных матерей с проститутками, утверждая, что они точно так же торгуют своим телом.

В 2002 году антрополог Майкл Нахман провела исследования в бухарестской клинике, которая получает яйцеклетки от доноров для израильских пациенток. Женщины, которых она опрашивала, мотивировали свои действия, в основном, финансовыми проблемами. Оплата, которую они получали за донорство — двести долларов — многократно превосходила их заработки и позволяла отдать долги, отремонтировать квартиру, оплатить образование, купить необходимые вещи. Некоторые женщины после первой процедуры обещали себе, что больше не станут этим заниматься. Но возвращались, потому что снова нуждались в деньгах.
Нахман далека от того, чтобы называть их пассивными жертвами эксплуатации, хотя ситуация, при которой женское тело за деньги подвергают стимуляции и берут из него генетический материал, представляется исследовательнице этически некорректной. Вопрос, следует ли обществу запретить такие действия, остается открытым и — как полагает Нахман — должен рассматриваться в контексте социально-экономической системы, которая привела к создавшемуся положению, а не в контексте индивидуальных решений, которые могут повышать у женщины самооценку и давать чувство удовлетворения собственной предприимчивостью.

Антрополог Сара Франклин, специализирующаяся в области репродуктивной медицины, обращает внимание на то, через что проходит женщина в процессе лечения бесплодия. Бесконечные визиты к врачу, обследования, подготовка, перепады настроения — в результате процедуры in vitro подчиняют себе все существование и становятся образом жизни. Помимо физической и психической нагрузки на организм появляется иллюзия, что ты действуешь, что ты способна влиять на свою жизнь, появляется внутренний императив: повторять попытки снова и снова. Несмотря на неудачи, являющиеся неотъемлемой частью in vitro, женщины не останавливаются, чтобы потом иметь возможность сказать себе: я сделала все, что могла. Это, в свою очередь, превращается в ловушку, ведь никогда не известно — а вдруг в следующий раз бы наконец получилось? Отсюда ощущение, что существование репродуктивной медицины в определенном смысле оборачивается для женщины проклятием.
А что говорят феминистки в Польше? Польские феминистки молчат. Антрополог Магдалена Радковская-Валькович высказывает очень здравое суждение: причина такого положения дел — опасение, что любая критика in vitro автоматически льет воду на мельницу правых. Хотя отдельные голоса все же раздаются. Эльжбета Корольчук, которую цитирует Радковская-Валькович, спрашивает: «Если […] бесплодие — это болезнь, разве лечение не является долгом каждого больного? Не станет ли финансирование in vitro — особенно если не ввести ограничение на количество циклов — орудием давления на женщину, которой вменяют в обязанность пытаться забеременеть до победного конца?»
Это поле грандиозных идеологических битв скрывает частное поле битв женских. Женщины — вместе со своими партнерами, партнершами или в одиночестве — принимают решения. Ищут ответы на возникающие вопросы: в какой момент зарождается человеческая жизнь, этично ли пользоваться преимплантационной диагностикой, что делать с замороженными эмбрионами, как относиться к усыновлению эмбрионов, следует ли отдать яйцеклетки другой женщине. Они — пионерки в области этики, хотят они того или не хотят.

 

Из книги «Nie przeproszę, że urodziłam. Historie rodzin z in vitro». Czarne. Wołowiec 2015. Шорт-лист премии им. Рышарда Капустинского.