Новая Польша 7-8/2018

Польша

Как и многое из тех вещей, которые отчасти абстрактны и вместе с тем обширны, смысл слова «Польша» познается в примерах. Позже ребенок или молодой человек может разобраться, о чем говорили эти примеры. О Польше мы знаем из разговоров взрослых людей и из первых прочитанных книжек. Благодаря нашему немного старшему кузину, Кшиштофу Ф., мы обзавелись довоенными книжками для детей: «Историей Польши в 24 картинках» Владислава Людвика Анчица, «Азбукой свободных детей» Ор-Ота*, «Детскими рифмами» Казимеры Иллакович. Книжки были с картинками, а их содержание и рифмы — просты и доступны. Иллакович писала: «Эти рожи большевичьи / Гадят в нашем приграничье. / Один таким наглым был, / Что дом в городке спалил» (названия местности я не помню; кажется, она была какой-то литовской). В годовом комплекте одного из довоенных журналов для молодежи печатался в отрывках роман о событиях 1920 года. А в рассказе «Другой берег», написанном моим дядюшкой с отцовской стороны, речь шла о революционной политике. Там подрастающий рассказчик жил вместе с тетей, которую по ошибке не убили большевики. Относительно Польши говорилось и в неписаных повествованиях из прошлого нашей семьи — с более или менее живыми персонажами времен первых десятилетий предыдущего века, обретавшимися в Вильно, то есть вне границ сегодняшней Польши.

Насчет того, что Польша утеснилась, было известно еще и потому, что дом в подваршавском Чернякуве служил жилищем для пяти сестер (в общей сложности их было семь) из тех девятерых детей, которые родились в прошлом веке на Украине. Муж одной из них, Зофии (ее девичья фамилия — Новицкая), мой дедушка Войцех Затварницкий, после Первой мировой войны решил купить садово-огородное хозяйство в административных границах Варшавы и всерьез заниматься им (позднее это хозяйство по мере приближения городской застройки всё уменьшалось и уменьшалось). Дедушка Затварницкий склонил одну из трех своих дочерей, мою мать, окончить Главную школу сельского хозяйства, что она и сделала, причем с хорошими результатами и быстро: ей исполнился всего 21 год. Однако у нее не было желания посвятить себя земледелию. Дедушка умер в 1948 году, моей матери было в тот момент 35 лет, у нее уже имелось двое сыновей, и она ждала третьего. На ее ответственности и под ее опекой было еще много других дел и других родственников, в частности, она вела хозяйство, содержала второй дом, свою мать и ее сестер. В начале войны, когда Польшу поделили, моя бабушка и ее сестры постарались — из опасения, что лиц, родившихся на востоке, будут туда вывозить, — поменять место рождения в своих кенкартах*. Им вписали туда, что на свет они появились то ли в Люблине, то ли в Люблинском воеводстве, а при случае изменили заодно еще и даты рождения. Позднее эту информацию перенесли в их паспорта. На данном примере видно, что, пользуясь официальными документами в качестве исторических источников, имеет смысл принимать во внимание более широкий контекст, в том числе, например, подвижки государственных границ и предусматриваемые в связи с этим перемещения проживающих там людей.

В сентябре 1939 г. мой отец не был мобилизован, и он пробрался из Варшавы во Львов — в соответствии с прогнозами дополнительной мобилизации на восточных землях. Как он рассказывал, после 17 сентября люди почувствовали дуновение холода с огромных пространств, которые открылись у них за спиной. В октябре отцу удалось через пока еще весьма неплотную границу возвратиться в Варшаву. Я родился, когда немцы вступили в Париж. Спустя три года родился мой брат Войтек.
Летом 1944 г. было известно, что фронт приближается к Варшаве и наверняка приближаются какие-нибудь бои. Люди перебирались из своих районов в другие, будучи убежденными, что выбирают более безопасные места; с нами на улице Баччарелли оказалась часть семьи из Чернякува. Где-то примерно после недели Восстания* мы находились в подвале соседнего и дружественного нам здания шведского посольства на улице Багатели. Там работала знакомая моих родителей по имени Маргит Винкуист, которая занималась делами не до конца ликвидированного посольства, хотя оно не действовало, и трудно было сказать, при ком или при чем оно аккредитовано. Подвалы домов соединялись между собой, и считалось, что у того, который в посольском доме, перекрытие покрепче, так что оно лучше защищает от бомбардировок. Немцы вбегали, хватали людей, выводили их из домов и забирали во дворик гестапо на аллее Шуха, где они ожидали — расстрела. Однако немцы пощадили и не тронули группу из шведского посольства, к которой удалось присоединиться нашей семье. Нас разместили на улице Литовской, по четной ее стороне, где держали около сотни человек, которым сохранили жизнь, — пожалуй, прежде всего по причине каких-то их связей с заграницей; в нашем случае можно было усматривать связь со шведским посольством, которое, не существуя, выдавало всякие свидетельства, — к примеру, констатирующие, что некто является посольским архитектором (именно такую бумагу получил мой отец). Во время оккупации старались добывать самые разные удостоверения и свидетельства, они всегда могли пригодиться. Ели мы супы из найденной где-то фасоли, спали на полу.

В маленьком дворике на Литовской была часовенка Матери Божьей (после Восстания уцелело изрядное число таких дворовых часовенок). Дети (а среди них и я) собирали жетоны самых разных форм с большими числами на них. У этих чисел имелось много нулей, так что четырехлетний ребенок мог понять и узнать, что эти числа — большие. Жетоны попадали на улицу из казино, расположенного по соседству с Литовской, на Шуха, но они были бесполезными: в казино уже, видимо, ни во что не играли и никто не рассчитывал на выигрыш. На горизонте виднелось зарево пожаров. Картины тех дней помнятся мне в виде отдельных крупных планов: немецкие каски, сгоняемые или собирающиеся люди, поднятые руки в тесном дворике гестапо, жетоны из казино и пожары.
С Литовской нас приблизительно дней через десять вывезли грузовиком по груецкому шоссе на сколько-то километров за Варшаву и выгрузили в чистом поле на развилке дорог в Фалентах. Позже мы очутились в имении друзей моих родителей в Ойжанове, откуда отец в промежутке между Восстанием и приходом советских войск ездил вместе с командой директора Лоренца* в разрушенную пустую Варшаву спасать музейные коллекции. Немногие люди могли тогда проехать по ущельям среди развалин и видеть то, что осталось от Варшавы.

Следы войны помогали в первых физических экспериментах: из патронов выплавляли свинец, и нам говорилось, что надо быть поосторожнее, потому что некоторые из патронов — разрывные. Для расплавления годилась и свинцовая оболочка телефонных кабелей. Это было интересно, материал менялся, воздействие на металлы было чуть ли не алхимическим, а свинец, кроме всего, был полезен: он служил для изготовления так называемых маялок, другими словами, многоцветных шерстяных или меховых обрезков, соединенных между собой круглой свинцовой шайбой. Маялку подбивали ногой, внутренней стороной стопы, причем ловкие игроки умели проделывать это по много раз, не роняя маялку на землю. Некоторые из учителей (в гимназии этим особенно отличался специалист по военной подготовке) не любили внепрограммных игр и отбирали маялки — точно так же, как конфисковали и монеты для игры в «школьный футбол»: что-то вроде бильярда с упрощенными футбольными правилами. Каждый из двух игроков с помощью расчески или пальцев поочередно проталкивал по сидению школьной парты свою медяшку, стараясь ею загнать в ворота противника мелкую монетку (грошик), которая служила в качестве мяча (понятно, что эта игра относится к началу пятидесятых годов, — сейчас грош уже давно не в ходу). Сразу после войны мальчишки играли также «в гетто» — довоенными монетами, которые требовалось добросить как можно ближе к нацарапанной на земле линии; но, насколько я помню, наибольшую выгоду приносило попадание в маленький прямоугольник за этой линией — он-то и обозначал гетто.
В первые годы после войны на демонстрациях маршировали самые разные политические партии. Мне это известно потому, что на транспарантах были всевозможные аббревиатуры и сокращения, которые я перерисовывал, не всегда еще будучи в состоянии отличить букву от ее зеркального отражения. На стенах писалось «3 раза да»* (эти надписи долго оставались потом незакрашенными). Если дети отправлялись побегать, то шли на площадку, в садик при Главной торговой школе, или в развалины; от этого нас предостерегали, хотя именно там было интересно. Сохранившиеся остатки стен, какие-то закоулки и проходы между ними были тем миром, который надлежало открывать, менее стандартным, чем — кстати, не слишком многочисленные — здания, оставшиеся неразрушенными.

Восстановление Варшавы было темой разговоров в доме и статей в популярной тогда «Столице». На протяжении долгих лет то и дело во время воскресных обедов возвращалась тема Восстания, полезность которого мой отец ставил под сомнение. Архитекторы не любят, когда уничтожают дома. Врагами архитектора чаще всего выступают пользователи и вода — стихии, которые трудно удерживать под контролем. Но мой отец не питал симпатии и к военным из Главного командования Армии Крайовой (АК); считая, что последствия их решений будут ощущаться в польской жизни на протяжении, как минимум, десяти-пятнадцати лет. Он не состоял в АК и не принадлежал ни к каким другим военным или политическим организациям. В период оккупации отец проектировал — на будущее — магазины и предприятия по переработке различного сырья, состоя при этом, скорее фиктивно, в штате «Сполема» — большого потребительского кооператива, который немцы не ликвидировали. Зато в подполье уж точно участвовал Бронислав Маковский, муж моей тети Казимеры, одной из двух сестер моей матери, которого в 1944 г. арестовали в Кракове и расстреляли. Муж второй маминой сестры, Ирены, служил в вооруженных силах на Западе, так что после войны он забрал жену и двух моих двоюродных братьев в Лондон, откуда они все перебрались в Родезию, а потом — в Южную Африку. Ранее в годы оккупации погиб муж моей тети Ванды, сестры отца, Збигнев Дрецкий, арестованный в Варшаве в качестве заложника (после казни патриотами в марте 1941 г. известного киноактера, а затем коллаборациониста и гестаповского агента Иго Сыма) и вывезенный в Освенцим. Еще две тетки были где-то близко; и считалось словно бы очевидным, что у них нет мужей; а существовали они обе только в рассказах о прошлом.
Обсуждение разумности Восстания бывало в нашем доме частой темой разговоров. Отец высказывался против, дети — за (Войтек, быть может, в меньшей степени, чем я и Марек), мама выходила из комнаты. Если задуматься, отец оперировал довольно-таки сильными аргументами: Восстание вспыхнуло не само по себе, кто-то принял решение о нем и при этом сильно рисковал, а именно, тем, что и случилось в действительности: уничтожением живого городского организма, самого важного в Польше, а также, как считал отец, гибелью наиболее ценных людей.
Дети подрастали, в окрестностях существовала какая-то Польша, новая и остающаяся в союзе с соседями, — союзе, который назывался дружбой, особенно с одним из соседей. Слышалось, что эта дружба — правильная, и чувствовалось, что она обязательна. Разница между красным знаменем и красным знаменем с серпом и молотом как-то стерлась. Относительно Польши можно было узнать из книг, особенно исторических, и из романтической поэзии. Известная с виду Польша содержала Варшаву, пляжи на Балтике, позднее — Краков и горы. Много писалось о возвращенных землях*, было известно, что их ситуация ненадежна. В середине пятидесятых годов можно было прочитать о провинции в репортажах журнала «Попросту»*, да и сам я тоже смог увидеть обыкновенную Польшу в большем количестве.

Одной из «послеоктябрьских» новостей был автостоп, открытие и официальное одобрение свободы путешествовать — без казенной цели и без «служебной командировки». Эту акцию популяризировало Польское туристско-краеведческое общество вкупе с еженедельником «Доокола свята» («Вокруг света»). Я довольно-таки методично посещал одно за другим разные воеводства, отложив какое-то из них на потом, и побывал в 16-ти из существовавших тогда 17-ти, что позволяло, кроме всего, познакомиться и с не слишком тогда моторизированным миром дорог и перевозимых товаров. Личный легковой автомобиль был редкостью и свидетельством роскоши. Ездили на грузовиках, которые везли три доски или вообще ходили пустыми. Может быть, математики и тогда уже знали общие принципы оптимизации транспорта, но мало кто интересовался этим на практике.
На втором году учебы я принимал участие в дискуссии, организованной Студенческим объединением друзей ООН, на тему является ли патриотизм пережитком. Дискуссия шла в стиле английского союза студентов — Oxford Union (один из коллег уже побывал в Англии и знал, что там дискутируют за и против). Пользуясь книгой Быстроня, я говорил о национальной мегаломании*, о пупах земли в Греции и о том, каким образом используют патриотизм. В подобном же тоне выступал и коллега из параллельного класса из лицея им. Тадеуша Рейтана, а также какой-то студент полонистики и социологии, ссылаясь при этом на Союз польских патриотов — организацию, патриотическую уже по самому своему названию. Патриотизм полезен, ибо может служить для самых разных целей.

Варшавский университет и Клуб кривого колеса*, который в значительной степени представлял собой клуб университетских ассистентов, преподавателей и профессоров, были совершенно исключительными местами, центрами реальной свободы слова, необходимой для формирования разумных мыслей, а также, пожалуй, и разумных действий. Обычная Польша выглядела иначе. Но именно в годы учебы я имел возможность читать в трудах социологов о редко описывавшихся ранее сторонах жизни современной Польши: о жильцах рабочих общежитий, о тружениках варшавских предприятий или же о поселенцах и автохтонных обитателях Опольщины***. С первого года социологических занятий я принимал участие в полевых исследованиях.

В околицах города Новы-Сонч (в самом городе и окрестных деревнях) мы занимались всесторонним изучением независимых общественных действий (именовавшихся «общественной вовлеченностью»). Идея принадлежала проф. Оссовскому и была связана с его исследованиями, относившимися еще к временам оккупации и посвященными такому общественному порядку, где не проводилась бы сплошная централизация всего на свете и где была бы возможна не запланированная властями разнородная и ненаказуемая активность, а также сотрудничество. На выбор места наших исследований повлияли тогдашние административные послабления, допускавшие несколько больший уровень самоуправления как раз в городе Новы-Сонч и околицах. Об этом городе и обо всем повете писали в журнале «Попросту», поскольку в тех краях во время выборов 1957 г. старались на самом деле выбирать. В этом городе (что было в ту пору исключением) кандидат в сейм, шедший с такого места в списке, которое на практике гарантировало избрание (с так называемого «мандатного места»), не получил в тот раз большинства.
Предварительные итоги обработки первых исследований мы описали непосредственно после их завершения, во время каникул, действуя совместно с одним из коллег, тоже участвовавшим в дискуссии о патриотизме. Позже он опубликовал работу об отраслевых профессиональных союзах в Польской Народной республике (ПНР) — других, собственно говоря, и не было, а профсоюзами их называли в соответствии с ленинской концепцией. Впоследствии мы с ним виделись раз или два, он стал партийным чиновником по делам науки, а затем ПНР командировала его в качестве сотрудника ООН. Такая биография, возможно, понравилось бы проф. Оссовскому, который любил примеры, указывающие, что влияние окружающей среды важно, но отнюдь не однозначно. Весьма схожее окружение может оказывать самые разные воздействия; пересекающиеся пути позднее расходятся.
В 1961 году в давнем, тогда еще крупном Варшавском воеводстве мы изучали отношение к чтению в сельской местности, и мне досталась поездка в две интересные деревни. В одной из них, носившей название Влонченин-Польский (прилагательное добавили из-за того, что раньше рядом располагалась деревня немецких колонистов), руководители тамошнего производственного кооператива показывали приезжим тех кооператоров, у кого дела шли хорошо, но прятали кооперативную бедноту, о которой мне быстро сообщили те, кто не принадлежал к кооперативу и самостоятельно вел собственное хозяйство. Другую деревню (Дзежбы на Подляшье) разделял конфликт родом из предшествующей эпохи, когда коллективных хозяйств еще не придумали. Поветовый секретарь Польской объединенной рабочей партии говорил: «Я знаю, почему вас сюда прислали. Шляхетская проблема существует, она, знаете ли, трудная, но мы как-то справляемся». Деревня эта делилась тогда вдоль дороги на Дзежбы Крестьянские и Шляхетские. Шляхтянки выходили на полевые работы в перчатках, но позднее натягивали поверх них рукавицы — вроде бы с целью защиты, а не только для того, чтобы отличаться. При ссорах и в отместку за оскорбления там пользовались холодным оружием: в школьной хронике я прочитал, что на веселой вечеринке для родителей пан Круткопольский огрел другого пана чем-то вроде кистеня, называемого здесь «гутаперой», которая представляла собой кусок металла, привязанный к проволоке, — для лучшего замаха. Смешанные браки (шляхетско-крестьянские, через дорогу) случались редко.
В Плоцке мы в 1962 году изучали местные власти, в том числе психологические характеристики наиболее влиятельных тамошних персон, а среди них такие, как жесткость и ригоризм, готовность подчиняться высшим властям, убежденность, что нужно скорее укреплять дисциплину граждан, нежели влияние простых людей на власть. Я написал статью на эту тему, которая должна была выйти довольно поздно, в 1968 году, в журнале, который Польское социологическое общество издавало по-английски. Текст был уже переведен и набран на линотипе, прошла корректура, но статья вышла из печати только еще через три года. Либо текст был задержан цензором как окончательным издателем, либо кто-то из промежуточных издателей не хотел доставлять цензору неприятностей. Единственным ненадлежащим фрагментом того текста могли быть, пожалуй, только первые два слова, иначе говоря, имя и фамилия автора, относительно которого у кого-нибудь имелись в тот момент возражения, а может быть, только сомнения.
Еще одни исследования, которые проходили в 1967 году в центральном городке одного из поветов, были практикой для группы студентов, окончивших второй курс. Требовалось, среди прочего, составить монографические описания всех здешних организаций, в частности, милицейской комендатуры. Один из студентов хорошо воспользовался там своими знаниями арифметики. Опросный лист содержал вопрос о персонале и о количестве партийных. В комендатуре ответили, что численность персонала — это тайна, но студент не сдался и продолжал спрашивать дальше; причем оказалось, что количество партийных, равно как и беспартийных тайной не считалось. Беспартийными были уборщица и, кажется, курьер.
Упражнениями по науке о современной Польше были и накатывавшие волнами изменения общественных настроений и официальной политики, которые происходили в районе 1956 года, а также позднее. У таких изменений сложилась привычка появляться с двенадцатилетними интервалами. В 1956 году наши правители в речах и заявлениях декларировали, что намерены заботиться о суверенности. Слова «независимость» избегали, и это наводило на мысль, что суверенность чем-то отличается от независимости. Тогдашняя суверенность, — которая, как нам намекали, не тождественна независимости, — должна была, похоже, стать правом партийных властей на самоуправление, притом, что самоуправление, например, школьное или тюремное, занимается какими-то специально отобранными делами. Говорилось, что Польша может в течение определенного времени идти собственным путем, но цель должна быть общей для всего лагеря. Дискуссионным оставался вопрос, как и когда. Целевой пункт, куда следовало дойти, не подлежал дискуссии, однако казалось, что продвижение к непривлекательной цели можно затягивать. Популяризировался особенный патриотизм, именовавшийся социалистическим: надлежало подражать Советскому Союзу, но делать это можно было немножечко по-своему, с определенной национальной окраской.
Во время так называемого процесса альпинистов* тоже говорилось о Польше. Те, кто недавно послал польскую армию в Чехословакию, обосновывали свою подчиненность Москве государственными соображениями, иными словами, давали понять, что другое поведение оказалась бы еще худшим. Это были утверждения, делавшиеся не напрямую, а полунамеками, полудекларациями. Доказательств не предоставлялось. Писалось, что Польша у нас одна — такая, какой ее хотят видеть те, кто здесь правит, такая, которую именовали социалистической. Польша должна была показывать допустимое разнообразие в коммунизме, определявшееся на месте Гомулкой (позднее — Гереком или Ярузельским, который как раз начал командовать армией незадолго до того, как меня в первый раз арестовали).
Для многих людей Польша ближе к поэзии, прошлому и мечтаниям, — нежели к прозе и современности. Если чьим-либо инструментом служит слово, то он должен, как мне обычно представлялось, знать о современности и не принимать мечты за реальную действительность. Гомулка или какой-то из его преемников, равно как полицейские и коммунисты являются частью настоящей Польши; от них многое зависит, но не каждому они в состоянии продиктовать, что такое Польша. И хотя она бывает страной, неприятной при опыте взаимодействия, но чувства зачастую мало восприимчивы к опыту. Чувствам и ощущениям достаточно того, что эта страна может быть вполне удачной в замыслах, в проекте, в некоторых своих качествах из прошлых времен. О Польше Гомулки мне рассказывал суд и говорила тюрьма, которая была миниатюрой нашей страны, ее социальной картой. Когда позднее мне в течение нескольких лет отказывали в паспорте, это, быть может, делалось для того, чтобы я мог лучше увидеть Польшу. Я старался оправдать ожидания, расплатиться с ПНР по счетам и погасить долг перед Польшей. Если я что-то увидел и понял, то пробовал описать это в нескольких книгах.


J. Karpiński, Taternictwo nizinne. Instytut Literacki. Paryż 1988