Новая Польша 10/2017

Выписки из культурной периодики

На страницах выходящего раз в два месяца журнала «Топос» (№ 4/2017) появился обширный очерк краковского поэта Яна Польковского «Поэт и его место на земле». Это одно из немногих высказываний такого типа, не носящее чисто литературно-критического характера, причем сконцентрированное на конкретном вопросе — а именно на проблеме укоренения творчества в пейзаже, а еще конкретнее — в картине места, с которым связана экзистенция поэта. Польковский пишет: «Я хорошо запомнил утверждение Милоша: „Сегодня судьба поэта — изгнание”, — и, соглашаясь с ним, задумываюсь: только такой вот пилигрим, устремленный к тайне, повсюду и в никуда, часто изгой, обреченный на отчужденность, отлученный от уважения и веры, но и обожаемый, который одиночество выбирает суверенно, по-господски, — он одновременно обязан или вынужден порвать с местом, где произвела его на свет мать и где в первый раз самостоятельно ступил ногой на землю? Ведь правда, заключенная в мысли Милоша, не подвергает сомнению и не аннулирует естественную привязанность, не стирает из чуткой памяти оставленный, отобранный или преображенный до неузнаваемости край, который, несмотря на превратности бытия, остается умилительно и волнующе твоим собственным. (…) Правда, многие поэты могли и могут не проявлять греха сентиментальности, капитуляции разума перед трудно контролируемым взрывом чувств, поступиться чистотой формы перед необузданной стихией тоски или любви, порушить канон современности из-за экзальтированной ностальгии. И я догадываюсь, что во время написания их творений им хотелось остаться верными своим убеждениям и вкусу. Могло быть и опасение, что вдруг окажутся поэтами «локальными», которых не увидит серьезный мир и которых не прижмут к сердцу члены жюри престижных премий. Однако такой выбор холодного дистанцирования от ближайшего окружения, отстранения от иных, нежели глобально-интеллектуальные, связей, ограничение до рациональной точности и почти научной сжатости языка, то есть, более жестко говоря, отречение от своего места на земле, от семейных, утробных вод не приведет ли случайно (иногда невольно) к комплексу сиротства, не истощит ли воображения, не лишит ли поэта существенной доли чувствительности, не заставит отказаться от участия в таинстве людского со-бытия, которого мы ведь не в состоянии в полной мере объять разумом и точно описать рациональным языком? Среди поэтов есть группа холодных наблюдателей, элиминирующих эмоции, чуждающихся метафизики, избегающих ловушки чувств, доверяющая только рациональному описанию, проникновенному раздумью и достоинствам ясного языка, стоящая на безопасном расстоянии от лирического «я». К таковым можно отнести Шимборскую, Баранчака и раннего Херберта. Однако не требует ли подобный выбор слишком большого подвига от поэта? Отвержение малой родины или детства — не слишком ли большая жертва? И все это во имя чего?» 

Можно удивляться, но вновь появляется ряд критических высказываний, более или менее откровенно требующих от литературы какого-то общественного или политического служения. К такого рода высказываниям относится текст Польковского, означающий словно бы возврат к принципу, превращающему писателя в человека glebae adscriptus*. Скрытое послание, твердящее о том, что отсутствие привязанности к тому самому эмоционально приковывающему родимому краю должно завершиться сиротской болезнью, что отсутствие реалий, связанных с местом рождения и жизни, означает погружение в непостижную вселенскость и отрыв от действительности, очень уж напоминает стремление связать поэтическое творчество с обязанностью дани в пользу… собственно, чего? Признаюсь, что не очень меня убеждает образ поэта, погруженного в «семейные околоплодные воды», да и почему отказ от такой купели я должен счесть за «отказ от участия в таинстве людского со-бытия»? Зато я легко представляю себе политика, который, подхватывая и заостряя аргументы Польковского, начнет обвинять поэтов, не склонных отправлять таинство кондовости, в отступничестве. Что ж, у нас свобода слова; пока все это словами только ограничивается, — гуляй душа, ада нет.

Однако имеет смысл напомнить, что в польской литературе после 1989 года и отмены цензуры зародилось длившееся, как минимум, десятилетие динамичное литературное движение, обозначившее возврат к «малым родинам», продвигающее регионализм, заявлявшее о культурной разнородности страны (злобные критики окрестили это явление «ароматизированной литературой о корнях»), что по сути своей обозначало отход от утверждаемого в ПНР принципа культурно-политического «народного единства». Особенно сильно это направление проявилось (и в прозе, и в поэзии) в таких регионах, как Силезия, а также Вармия и Мазуры, то есть на «постгерманских» территориях, подвергшихся в прошлом сильному давлению «реполонизации». Одним из писателей, который культивировал традиции малой родины, был недавно умерший поэт и прозаик Эрвин Крук (1941–2017). Пространный очерк, посвященный его творчеству, опубликовал Мечислав Орский во вроцлавском журнале «Одра» (№ 7-8/2017) под заголовком «Страна, которой уже нет»: «Крук без обиняков пишет правду о военной и послевоенной истории Мазурского края и его народа, который в годы ПНР подвергся беспрецедентной акции выселения, а после 1989 года по-прежнему относился к нелюбимым властями этническим сообществам. Выступая за справедливость и права местного населения на землях, называемых теми, кто сплотился вокруг ольштынского Центра «Боруссия» [«Borussia» — латинское название давней Восточной Пруссии — Л.Ш.], «Атлантидой Севера», — землях, которые когда-то были под властью Пруссии (а в глубоком прошлом прославились истреблением племени ятвягов), — Крук в Народной Польше столкнулся со многими неприятностями, даже унижениями и оскорблениями: его изгоняли из издательств и редакций, вызвали для дачи показаний, а его произведения часто попадали под запрет в региональном цензурном списке. (…) Казалось бы, что личная ситуация писателя диаметрально изменится после Круглого стола, в новой политической действительности. Изменилась лишь на минуту, после чего все вернулось к прежнему «мазурскому стандарту», о чем Крук высказывался в своих последующих произведениях и публичных выступлениях. После того как в 1989 году увидела свет важнейшая в его эссеистическом наследии «Хроника с Мазур», то в начале 90-х он дождался признания, уважения и даже на какое-то время славы — как известный поэт, деятель тогдашней «Солидарности» и сенатор первого «контрактного» Сейма Третьей Речи Посполитой. Однако через несколько лет оказалось, что надежды на изменение политического климата и норм сосуществования в этой стране развеялись, что в результате нашло отражение в содержании изданного незадолго до смерти Крука поэтического сборника под выразительным названием «Отсутствие». (…) «Отсутствие» и «молчание» — это ведущие мотивы его стихов. Автор не скрывается ни в стихах, ни в прозе за фигурами введенных в нарратив героев. Он сам выносит свои ностальгические, однако очень взвешенные суждения о положении земли, на которой ему довелось жить, обогащая повествование все новыми свидетельствами и литературными иллюстрациями, почерпнутыми из собственного опыта, из собственных наблюдений. С инвентарной скрупулезностью документирует утраты, замеченные во время походов по окрестностям. В своей последней, прощальной книге он осуществляет поверку такого каталога «отсутствий»: «Когда-то здесь текла жизнь / И были евангелистские, потом католические могилы, / Но так давно, что никто уже не помнит. / Деревни Еглунь тоже давно уже нет…» (…) Как теперь известно, в период ПНР свыше 90% потомственных жителей Мазурско-Варминского края (а они даже во время жестокой германизации перед войной не отказывались от своих польских корней) были вынуждены — силой или шантажом — покинуть свои семейные гнезда. Непрерывная, последовательная (часто скрытная) война против населения Вармии и Мазур была для местной клики и поддерживающей ее администрации, чаще всего, возможностью для извлечения собственных бытовых и материальных выгод. Обычно мероприятия местных аппаратчиков завершались захватом оставленных выехавшими на Запад коренными жителями владений, а также вакантных, после «зачистки», должностей и постов. Тому же служила, конечно, политика истребления, осуществляемая после войны восточными «союзниками», во главе с печально знаменитым специальным представителем Временного правительства Республики Польша при 3-м Белорусском фронте полковником Якубом Правином. (…) Как доказывал Крук в своей, пожалуй, главной книге эссеистической прозы «Хроника с Мазур», ситуация после перемен Круглого стола выправилась в незначительной степени и ненадолго. В этой своеобразной эпической ламентации автор воздает почести памяти предков – прежних хозяев этой «Атлантиды Севера», исчезнувшей на глазах уже в 80-е годы. «Хроника…» Крука содержит наиболее добросовестную, объективную, дополненную малоизвестными документами картину судеб коренных жителей Мазур. (…) Комментируя рассказы о судьбах тех, кто «стоял на своем» и в результате должны были покинуть Польшу, писатель искренне признается, что, когда хотел побеседовать по душам в кругу друзей, знакомых, близкой и дальней родни, он говорил, что едет в Германию (когда-то это было еще или ГДР, или ФРГ). (…) Даже когда пишет самые горькие слова, Крук концентрирует боль непонимания и отвержения в себе самом, уменьшает резкость критики, которая может быть направлена против конкретных лиц и институций. Он не стремится свести счеты или требовать люстрации тех, еще живущих сановников и чинуш (одновременно, скорее всего, и агентов), которые и теперь, в нынешних политических условиях, при должностях и чувствуют себя и недурно, и сытно. В «Хронике с Мазур» нередко слышится обескураженность тем, что известный в стране писатель, некогда влиятельный польский сенатор, так немного может сделать для улучшения судьбы Мазурской земли и признания роли этого края в истории страны. И не о том речь, что сам Крук возлагает на себя всю тяжесть несправедливостей и обид. Прежде всего он добивается реабилитации идеи — той идеи, которой он вместе с другими приверженцами «Атлантиды Севера» посвятил большую часть своей жизни».