Новая Польша 7-8/2014

ДНЕВНИК ВАРШАВСКОГО ВОССТАНИЯ

Во вторник, 1 августа 1944 года было пасмурно, мокро, прохладно. Кажется, в полдень я вышел на Хлодную (это была тогда моя улица, я жил в доме номер сорок) — помню, что было много трамваев, машин, пешеходов, а когда я вышел на угол Желязной, то вспомнил, что сегодня 1 августа и подумал так: «1 августа — праздник подсолнухов».

Вот только подумал я это, стоя на Хлодной и глядя в сторону Керцеляка1. А почему подсолнухи? Ну, конечно, потому, что они как раз в эту пору вовсю цветут и даже перезревают… И еще потому, что был тогда наивный и сентиментальный, совершенно непрактичный, да и времена были наивные, архаичные, какие-то даже беззаботные, романтические, подпольные, военные… Так что — ведь должен был этот желтый цвет где-то да проявиться — вокруг сиял странный свет этого хмурого дня, просачиваясь в битком набитые красные варшавские трамваи.

Вспоминая себя тогдашнего, я буду искренен — и пусть в моем рассказе окажется слишком много деталей, зато он будет абсолютно правдивым. Сейчас мне сорок пять лет, с тех пор прошло двадцать три года, я лежу на диване, целый и невредимый, живой и свободный, в хорошем настроении и прекрасной физической форме, на дворе октябрь, ночь, 1967 год, в Варшаве снова живут миллион триста тысяч человек. Мне было семнадцать, когда однажды я лег в кровать и впервые услышал артиллерийские залпы. Это грохотал фронт. Кажется, это было 2 сентября 1939 года. Я перепугался и правильно сделал. Прошло пять лет — и немцы в военной форме, уже успевшие примелькаться, расхаживали по нашим улицам.

(Я употребляю здесь, да и не только здесь, слово «немцы», так как все другие определения звучат искусственно. Например, власовцев тогда часто воспринимали как украинцев. Мы знали, что гитлеровцами были не только немцы. Да что там знали — видели своими глазами. В 1942 году, после ликвидации еврейского гетто, я видел латышей. С винтовками. Все в черном. Они стояли вдоль Сенной. Густой шеренгой. На «арийской» части тротуара. Круглые сутки они вглядывались в окна на еврейской стороне улицы. И видели разве что остатки стекол в оконных рамах, заложенных подушками. Кругом летал трупный пух. Только на этой улице от Желязной до Сосновой вместо стены была протянута колючая проволока. Брусчатка на проезжей части — на той стороне уже вовсю цвели сорняки — рассохлась и приобрела угольный оттенок. А эти всё приседали на корточки при малейшем шорохе. И целились. Помню, что один из них все стрелял. По этим окнам).

И вот того самого 1 августа в два часа дня Мама сказала мне, чтобы я шел к кузине Тадека на Сташица, за хлебом. Хлеб кончился, и они договорились, что я приду. Я и пошел. Помню, когда возвращался, людей на улицах было очень много, там что-то происходило. Слышно было, как говорят:

— На Огродовой убили двух немцев.

Кажется, что пошел я не туда, куда собирался, потому что на улицах немцы вовсю хватали людей, впихивая их в грузовики — сдается мне, что шел я как раз по Огродовой. То, что творилось на Воле2, могло иметь локальный характер, потому что я сразу же встретил Стасика П., композитора, а тот потом вспоминал со смехом:

— А моя мама говорила: «До чего же нынче спокойный день».

Стасик своими глазами видел на улице множество «тигров».

— Такие здоровенные танки, каждый размером с дом.

Мы кружили по городу. Кто-то видел, как на Мазовецкую, дом 11 въехала тысяча «наших» верхом на лошадях. Говорили разное. И все это было еще до пяти часов пополудни, до часа «W». Нам со Стасиком нужно было на Хлодную, дом 24, к Ирене П., моей знакомой из подпольного университета (наша польская филология была на углу Свентокшыской и Ясной, на третьем этаже, люди сидели там на школьных скамейках; все это выдавалось за некие коммерческие курсы Тунельского). Так что мы собирались подойти туда к пяти (к семи вечера меня ждала Галина, жившая вместе с Зоськой и моим отцом на Хмельной, 32), а поскольку еще было рано, мы ходили себе по Хлодной туда-сюда, от Желязной до Валицова. Церковный служка разложил на ступеньках костела ковер и выставил зеленые деревца в кадках, готовясь к венчанию. Вдруг видим — служка всё это быстро убирает, сворачивает ковер, прячет кадки, да так суетливо, что нас это, помню, удивило. (Хотя еще вчера, 31 июля, с нами пришел попрощаться Роман З., и как раз уже было слышно советский фронт, на небе вспыхивали зарницы, самолеты летели бомбить немецкие кварталы). Мы пришли к Ирене, было около пяти. Болтаем о том, о сем, и вдруг слышим стрельбу. А потом, кажется, грохот орудий, пулеметные очереди, всё сразу. И крик:

— Ура-а-а-а-а…

— Восстание, — сразу подумали мы, как и все в Варшаве.

Странно-то как. Это слово никто из нас раньше вообще не произносил. Оно было знакомо нам из учебников истории и прочих книжек. И даже навевало скуку. А тут вдруг… на тебе, да еще с этим «ура-а-а-а», толпами народу и прочим «тарарам». С этим «ура-а-а» и «тарарам» взяли здание суда на Огродовой. Шел дождь. Мы пытались разглядеть все, что только можно. Окна Ирены выходили на внутренний двор с краснокирпичной стеной в самом конце, а за ней до самой Огродовой тянулся еще один двор с лесопилкой, сараем, кучей досок и тележек. Смотрим, человек в немецком камуфляже, в пилотке с повязкой перепрыгивает через эту красную стену с того дворика на наш. Прыгнул на крышку мусорного бака. С бака на табуретку. С табуретки на асфальт.

— Первый повстанец! — воскликнули мы.

— А знаешь, Мирончик, я бы ему отдалась — с восторгом призналась мне Ирена сквозь занавеску.

И тут же с Огродовой на тот, второй дворик прибежали люди за досками и тележками, чтобы строить баррикаду.

Помню, что потом, когда мы съели приготовленные Стасиком клецки, мы во что-то играли и листали «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле (моя первая с ним встреча). Затем пошли спать. Ночь, само собой, была неспокойной. Все время стреляли. Разве что поутихли крупнокалиберные пулеметы, так легко потом узнаваемые. Ирена пошла спать в свою комнату. Мы со Стасиком улеглись в кровать ее мамы, ушедшей в город и до сих пор не вернувшейся. Моросил дождь. Было холодно. То и дело раздавалась пальба. То ближе, то дальше. И разноцветные ракеты. Раз за разом. По всему небу. С этим мы и уснули.

Впервые о бомбардировках я услышал в 1935 году. Когда итальянские фашисты напали на Абиссинию. У нас тогда сидела хромая Маня с наушниками на голове, слушала радио и вдруг сказала:

— Бомбят Аддис-Абебу.

Я представил себе дом тетки Натки на Вроньей, не знаю, почему именно его, пятый этаж, и как мы поднимаемся по лестнице между четвертым и пятым. И вдруг валимся вниз вместе с лестницей и стенами. Потом сразу подумал, что такое, наверное, невозможно. Но как же тогда это выглядит?...

Что было 2 августа 1944 года? На западе еще с июня наступали союзники, бои шли во Франции, Бельгии и Голландии. То же было и в Италии. Русские стояли на Висле. В Варшаве начался второй день восстания. Нас разбудил грохот. Шел дождь.

Город организовывался. Дежурные по кварталам. Часовые. Люди разбирали стены в подвалах. Рыли подземные ходы. Целыми ночами. Баррикады. Сперва думали, что их можно соорудить из чего угодно, из тех самых досок с лесопилки и тележек на Огродовой. (Вся Огродова — мы своими глазами видели — была увешена польскими флагами; вот это праздник!). Собрания и совещания во дворах. На них решали, кто что будет делать. Уже и газета, кажется, появилась. Своя, повстанческая. И вообще — повстанцы. Наконец-то их можно было разглядеть. Что удалось взять у немцев, то и надевали: каски, сапоги. В руках что попало, лишь бы стреляло. Мы выглянули на Хлодную. И правда — образовался фронт. По всей Варшаве. В одночасье. Точнее, несколько фронтов. Их установила первая же ночь, а день начал переставлять с места на место. Об этом писали газеты. Стоял грохот. Из всех стволов и орудий. Бомбы. Винтовочные залпы. А может, это фронт? Тот, настоящий, советско-немецкий. Где-то от Модлина он шел в сторону Варшавы (и был нашей самой большой надеждой). На Воле резни еще не было. Но Хлодная уже оказалась в трудной ситуации. Улица вроде бы была нашей. Уже, кажется, тогда на ней развевались наши флаги. Но на углу Валицов и Хлодной был немецкий блокпост. Второй их блокпост находился на углу Желязной и Хлодной, возле дома с колоннами. Весь дом был занят немцами, и стреляли они со всех пяти этажей. Автоматы. Гранаты. Стрельба с крыши, из-за трубы, кто-то ранен, кто-то убит. По нашим стреляли из укрытия.

— Снайперы, — говорили вокруг. Их искали, но без толку. Они орудовали из наших же домов. Потом их всё-таки ловили. Но снайперов было слишком много. От начала восстания и до самого конца. Они шли за танками и вбегали в подъезды. Со стороны Воли, от Торгового вокзала, со стоящего на рельсах бронепоезда летели немецкие снаряды. И из Саксонского парка. Самолеты сбрасывали бомбы. Почти без перерыва. Каждые полчаса. А то и чаще. И танки. Со стороны Мировского рынка. И с Воли. Пытались прорваться и очистить улицы. По Хлодной. От первых, временных баррикад из мебели и досок, как оказалось, не было никакого толка. Танки шли прямо по ним. При попадании снаряда или зажигательной бомбы баррикада мгновенно сгорала. Помню, как на другом углу Хлодной и Желязной, из окон дома, что напротив немецкого блокпоста, со второго этажа выбрасывали столы, стулья, шкафы, люди поднимали все это с тротуара и волокли на баррикаду. И тут же по ней шли танки.

Поэтому через какое-то время народ стал разбирать брусчатку на камни и выковыривать тротуарную плитку. Для этого даже нашлись инструменты. Водители трамваев приготовили для восстания какое-то количество железных ломов и кирок. И раздавали их людям. Ломами и кирками разбивали брусчатку, вытаскивали из тротуаров плитку, раскалывали твердую почву. Но те два блокпоста серьезно мешали. Помню, что моя Мама вдруг оказалась у 24-го дома, во дворе у Ирены. Беспокоилась обо мне. Прибежала со стороны Желязной, с Хлодной, 40. Принесла что-то поесть. Мне же хотелось остаться здесь, у Ирены со Стасиком. Я проводил Маму до угла. Того, около блокпоста. Мы попрощались и зашагали в разные стороны. Крадучись, перебежками, под прикрытием баррикад. На перекрестке трамвайные провода пооборвались, перепутались из-за обстрелов, и кто-то повесил прямо на провода портрет Гитлера. Немцев это бесило, и они все время палили по перекрестку. Постреливали снайперы.

Сегодня совершенно неразличимыми кажутся тогдашние 2-е и 3-е августа (среда и четверг). Оба пасмурные, дождливые. Уже с пожарами и падающими бомбами. Оба дня мы то и дело, сломя голову, сбегали вниз.

— В укрытие! — то есть в обычный подвал. Совещания во дворах, дежурства, рытье подземных ходов, строительство баррикад. Мы жили пока еще наверху, на четвертом этаже. Но в основном сидели в коридоре, максимум на кухне, старались забраться подальше в глубь дома, чтобы уберечься от снарядов. Спали в коридоре на составленных вместе диванах. Однажды мы с Иреной рванули в укрытие босиком, потому что внезапно начался налет и стали падать бомбы. Стасик в это время как раз сидел в туалете. А тут бомбежка. Хорошо, что в нас не попало. Стасик спускается через несколько минут:

— Слушайте, я когда сидел на унитазе, он прямо ходуном подо мной ходил, вместе с целым этажом… Да так…

Но на Хлодную сразу выходить мы не стали. И правильно сделали. Все подъезды и ворота были забаррикадированы. Решили поднять флаг. Просунули его через железные прутья.

— Смирно!

И все запели «Еще Польша не погибла».

Немцы открыли стрельбу. По флагу. По подъезду. Кому-то попали в палец. Кажется, тому поручику, который вывешивал флаг. А может, старшему по дому, тому, с повязкой сил противовоздушной обороны. Не помню. Потом вдруг слышим страшный грохот. Всё прямо таки подскочило. Мы бросились вниз.

— Немцы взлетели на воздух! Вместе с блокпостом на углу Валицов! — кричали люди.

— Взорвали пять домов!

Мы выбежали на Хлодную. По всей улице плыли густые облака. Рыжие и бурые, цвета кирпичей и дыма. Когда все улеглось, мы увидели страшную перемену. Кругом лежала рыже-серая пыль. На деревьях. На листьях. Пыль толщиной в сантиметр, не меньше. И эти руины. Одного блокпоста не стало. Но какой ценой. Впрочем, все вокруг стало меняться. Началась паника. Становилось все хуже. В смысле вида тоже. С площади Железных ворот, с Банковской площади, с Электоральной по нашей стороне Хлодной вдоль стены бежали и бежали люди, женщины, дети, все, как один, пригнувшись, серые от пепла, присыпанные пылью. Помню, что заходило солнце. Было жарко. Люди бежали и бежали. Бесконечным потоком. Из разрушенных бомбами домов. Бежали в сторону Воли.

На следующий день, ближе к вечеру, нам со Стасиком сказали таскать тротуарную плитку. На ту сторону улицы. Стасик схватил тяжелую плиту и сам ее перенес, к моему удивлению. Вдруг начался артобстрел. Один снаряд попал в деревянную баррикаду у «пожарки» на Хлодной, за костелом. Она вся была в огне. Следующий угодил в здание Мировского рынка, и тот сразу загорелось. Живым огнем. Томатного цвета. Заходило солнце. В кои-то веки стояла нормальная погода. Люди бежали вдоль стены по нашей стороне Хлодной в сторону Электоральной и дальше. Как вчера. Те же самые. Они убегали с Воли.

— Украинцы идут со стороны Воли, режут всех подряд, сжигают живьем!

Пятый день восстания, суббота, 5 августа. Долгий страшный грохот. Я вбегаю в подъезд.

— Блокпост взят! — я взлетел по лестнице наверх с радостной этой вестью. К Ирене и Стасику. Хлодная была свободна. Через минуту она вся была в наших флагах. На улицу выбежали толпы людей. Чтобы строить баррикады. Выбежали все. Женщины. Старики. Хорошо их помню. Продавщицы в белых фартуках. Какая-то пожилая женщина быстро подавала мне одной рукой кирпичи, а в другой держала сумочку. Я передавал кирпичи продавщице в белом фартуке. И так по цепочке.

— Быстрее! Быстрее! — кричали вокруг. Кирпичи мы брали со взорванных домов на углу Валицов. Внезапно появились самолеты. Прячемся на лестнице особняка в стиле модерн, то ли 20-й, то ли 22-й номер. Падают бомбы. Мы бежим в подвал. Кажется, это был дом пана Ханнеберга, родственника братьев Ханнебергов, отца трех моих школьных приятелей, я бывал у них здесь до войны. Помню, как однажды пришел в ним в гости, в доме было полно народу, а через открытую дверь балкона доносился шум улицы, и казалось, что автомобили ездят прямо по квартире. Вчера или сегодня утром, точно не помню, я видел, как пан Хеннеберг обрезал и сбрасывал на землю трамвайные провода, чтобы задержать танки, и при этом клял немцев на чем свет стоит. А совсем недавно, буквально в этом году, я прочитал в «Столице», что один из братьев Хеннебергов, тех, младших, с которыми я дружил в школе, погиб во время восстания. Второго тоже убили. Помню их мать, ходившую в трауре; у нее были очень светлые волосы. Послышался рев моторов и лязг гусениц, это шли танки. Надо было сматывать удочки.

В подвале появился какой-то старик.

— Вы откуда? — спросил я.

— С Краковского предместья.

Он рассказывает, что немцы хватали на улице людей и гнали их перед танками прямо на повстанцев, чтобы те стреляли в этих несчастных.

— И всю улицу сожгли…

— Какую? — спрашиваю.

— Ну, Краковское предместье, — с отчаянием в голосе сказал тот.

Помню, я удивился тогда, что, во-первых, кто-то называет Краковское предместье улицей, а во-вторых, что этот старик так горевал. Теперь-то не удивляюсь.

Когда бомбежка кончилась, мы вышли. На следующей баррикаде, перед самой Желязной, требовались мужчины, и я побежал туда. Нам раздали кирки и ломы. Для плитки и брусчатки. Было уже выкопано несколько рвов. Я впервые увидел это подземное переплетение труб и проводов. Нас предупреждали, чтобы копали осторожней. На четвертом углу Желязной перевернули табачный киоск, чтобы не мешал, по земле рассыпались сигареты. Какой-то мужик стал их собирать.

— Эй, слышь, в такую минуту! — закричали на него остальные. Пристыженный, он оставил сигареты и стал копать с нами дальше. Вдруг видим — со стороны блокпоста на тачках везут трупы немцев. Полураздетых. Босых. С торчащими зелеными подошвами. Помню, что у одного или у двух немцев были видны выступающие из тачек круглые животы. Их было сразу по несколько человек на каждой тачке. Немцев собирались похоронить. В сквере перед костелом святого Варфоломея. И не ставить креста, а просто обозначить это место холмиком земли (ближе к вечеру, я потом видел, так и сделали). Меня берут помогать. Постыдился отказываться. Но как же мне хочется, чтобы сейчас же начался налет, только бы всё это проделали без меня! Так и выходит. Появляются самолеты. Тут же летят бомбы. Те, кто вез тачки, в панике бросают их куда попало, трупы немцев летят в ров, ударяются о трубы, сваливаясь на глубину. После бомбежки кто-то вытащили их обратно. Я убежал от всего этого на два дома дальше.

Потом я вернулся к Ирене. Решаем пока разбежаться по домам. Ирена остается у себя. Я иду домой, на Хлодную, 40. Стасик возвращается к своим. На Сенную, 17. Оттуда бегут люди и кричат:

— Панскую разбомбили!

— Простую разбомбили!

Прощаемся между Валицов и Желязной. Я бегу в сторону Желязной. Кругом толпы народа, узлы, баулы, разруха, кутерьма, паника. Давка. Бегство. Снайперы. Помню, как сейчас. Смотрю: с Хлодной на Желязную возле аркад через весь этот бардак сворачивают гуськом несколько совсем юных харцеров в зеленой, кажется, униформе. С бутылками бензина. Сворачивают на Желязную. На улице тепло. Суббота. Солнечно. Прихожу домой, там Мама, а кроме нее…

—Стефа-бабу! — ибо это именно она сидела в большой комнате. Нежданно, негаданно. Я называл ее так, поскольку именно тогда читал Рабиндраната Тагора, у которого был такой персонаж Пану-бабу. Стефа, еврейка, жила с нами до весны 44 го. Практически член семьи. До этого она жила у второй, гражданской, жены отца, у Зоськи, на Хмельной, 32, с Зоськой, моим отцом и Галиной. Не знаю, были там какие-то серьезные поводы или они просто разругались из-за чепухи, но в один прекрасный день 42-го года, когда мы получили на Хлодной эту квартиру, освободившуюся после евреев (раньше там было гетто, стена которого стояла поперек Хлодной между Вроньей и Товаровой, гетто постоянно сокращали и уменьшали, поэтому оставалось много свободных квартир, тут отец и подсуетился), на Хлодной, 40 — благодаря, в основном тому, что эти квартиры, хоть и не были совсем уж разворочены, но выглядели странно, в нашей, к примеру, прямо посередине кухни лежала засохшая куча дерьма, человеческого, разумеется, и именно на этой кухне и поселилась Стефа, всякий раз прячась за зеленой ширмочкой, когда кто-нибудь к нам приходил. Правда, порой она сразу переставала прятаться, потому что была знакома с некоторыми нашими друзьями и родственниками, доверяла им, хотя вообще о ней мало кто знал.

Вот почему я и закричал тогда:

— Как вы здесь оказались?!

Радуемся, обнимаемся, кричим, диву даемся, ну надо же! Я, кажется, радуюсь больше всех.

—Стефа-бабу, вот это да… Как вы сюда вообще попали?

— Ох, что было, что было…

(…)

При этом, кажется, присутствовала и тетя Юзя. Ее дом на Огродовой, 49, прилегал к нашему, на Хлодной, 40. В третьем дворе ее дома была тыльная стена, а в ней проход на наш длинный двор. Неважно, впрочем. Я был счастлив, что нас стало больше. Правда, тетя Юзя скоро вернулась к себе. Но Стефа оставалась, и какое же это было счастье. Главное же счастье — что уцелела. Но тут вдруг, после серии поражений, обманутых надежд и дурных новостей, начался уже такой кошмар, что просто руки опускались. Продолжались атаки на Хлодную и Огродовую. Людей там уже вовсю расстреливали, сжигали, на Гурчевской, на Бема, Млынарской, Вольской. Тем, кто из последних сил удерживали линию фронта, немцы постоянно отрезали путь к отступлению, занимая лестницы. Повстанцы лежали на крышах четырех- и пятиэтажных домов, крыши горели, и люди вместе с крышами падали вниз. Пекло, как на рождество 43-го в гетто.

Мы раскапывали завалы, тушили пожары и бомбы, помогали — все это было трудно, но мы это делали, хотя все усилия сводились на нет новыми бомбежками и поджогами. Полная безнадега, и так без конца. Очередной крик:

— Самолеты!

Бежим в небольшой подвал, это мастерская, где делали стеклянные трубки и елочные игрушки. Давка. Паника. Люди молятся. Грохот. Вой падающих бомб. Страх и ужас. Снова снижаются. Грохот, кажется, угодило в фасад, мы съеживаемся. Рядом какая-то старушка бьет себя в грудь:

— Святейшее сердце Иисуса, смилуйся над нами…

Вой самолетов и бомб.

— Святейшее сердце…

Вдруг наш дом буквально трещит по швам. Разлетаются фрамуги окон, дверные косяки, стекла. Грохот. Конец? Снова треск, потом опять грохот. В конце концов мы выходим. Двор не узнать, он весь черный, изрядно засыпанный, кругом седая пыль, окна пустые, все в щепках. Перед подъездом воронка в пол-улицы. Разглядываем всё это с нашего второго этажа. Во дворе толпы. Чуть дальше — самый настоящий ад. Толпы людей, охваченных паникой. С баулами и тюками. Бегают туда-сюда, эти в подъезд, те из подъезда. Кто-то ломится через проход в стене на Огродовую. Люди с Огродовой, в свою очередь, бегут к нам сюда. Внезапное замешательство. Страшный крик. Толпа вдруг образует круг. Что-то несут. Кого-то… Кладут на землю. Трупы? Крик… Кто это кричит?

— Это пани Гурская — ее сына убили в школе на улице Лешно.

Трупы унесли. Оказалось, что всю школу разбомбили. Лешно, дом 100 с чем-то… 111 или 113? Это та школа, куда я однажды ходил на рождественское кукольное представление. Давно, еще до войны, само собой. Во время одного из отделений в левом углу сцены оборвались одеяла, служившие кулисами. Это была катастрофа, за кулисами ждали своего выхода ангелы, короли и прочие персонажи. С визгом они сбились в угол, столпились там. Ангелы жались друг к другу, закрывали голые локти и пищали. Ох, как же мне было тяжело здесь, в этом дворе, сейчас.

(Пани Гурская, ее сын и невестка — патриоты, баптисты. Они приходили к Маме шить. Обе. Когда моя Мама спросила: «Вы бы не изменили своей вере?», ответом было: «Я? Никогда, в этой вере я выросла, в ней и умру»).

Я решил пока что заглянуть к Ирене, на Хлодную, 24. Там я застал всех в подвале. Подавленных, но зато здесь и тише, и народу меньше.

Напротив нас сидели две женщины. Одна переживала из-за детей, которых она оставила на Праге3, в здании кондитерской «Ведель». Вторая была ее подругой, чуть помоложе. Они сидели, сжавшись в комочек. В этом коридорчике. Когда не бомбили, они ходили за картошкой или углем.

— Как совы, — медленно и выразительно, очень в своем стиле, прошептал Стасик.

Помню, покой и облегчение. Особенно после того, что творилось в моем доме. Ночевал я здесь же. С утра было солнечно, тепло, наступило воскресенье, 6 августа. «Совы» (старшую звали Хенькой, а младшую… как же ее? Помню, что она умела раскладывать пасьянс) сказали:

— Сегодня Преображение Господне. Может, Господь что-то изменит к лучшему…

И тут же грянула новость:

— Восстание подавлено!

— Боже мой, — забегали люди в подвалах и на лестницах, бабы, толпы, — столько усилий и всё впустую, Боже! Нет, невозможно!

— Ну да…

— Боже, — заламывали руки, бегали по дворам. Сначала ругались, потом утешали друг друга. Все были в отчаянии.

И тут бегут, бегут, с газетами, с опровержением. Неправда!

Помню, что сами повстанцы заговорили о поражении восстания, начав панику. Но теперь — какая радость!

Однако воскресенье еще только начиналось. Впереди был ни с чем не сравнимый ужас. Именно тогда мы решили на время разбежаться в разные стороны. Стасик — на Сенную. Ирена остается. Я возвращаюсь к себе. Солнце, жара, дым, пожары, грохот, я бегу домой. Кажется, как раз тогда я и застал тетю Юзю. В полдень немцы (первыми в бой шли власовцы), начали последнюю атаку на площадь Керцели, Товарову и Окопову. Керцеляк сдавался. Наши отступали, отстреливались с баррикад на углах Вроньей. Но на линии Товарова-Керцеляк-Окопова были сданы и другие улицы, уже не на Воле, а ближе к Средместью. (Впрочем, и мы на Хлодной и до самой линии Керцеляк-Товарова-Окопова находились именно что в Средместье, но не в традиционном административном смысле, а в повстанческом Средместье, как это было определено перед началом восстания, когда город особым образом поделили на несколько районов). Пока что защищали узкую полоску между Товаровой, Керцеляком и Вроньей. Однако немцы атаковали не только на улицах, в дело шли не только пехота и танки, не только артиллерия, винтовки, гранаты, огнеметы, пушки, но и, что хуже всего, самолеты. Атаковали с неба. Теперь налеты были регулярными, при поддержке с земли, прилетали целыми стаями, улетали прочь, возвращались снова и бомбили дом за домом, флигель за флигелем. Хлодная. Огродовая. Крахмальная. Лешно. Гжибовская. Луцкая. И так далее. Бомбили, стреляли и жгли. Раз, помню, кто-то кричит:

— Людей засыпало, откапываем!

Я вызвался, жду у подъезда. Нас не берут:

— Другие уже пошли.

Но тут же снова крик:

— Горит Хлодная, 39! Кто тушить?

Бежим туда. Это как раз напротив. Горит целый дом. Кажется, четырехэтажный. Воды нет. Неподалеку есть насос, ведра надо таскать через дыру в стене. Есть и земля, чтобы гасить пламя. Женщины бегают, помогают. Жар. Пламя. Все эти средства для тушения не годятся, всё без толку. А тут целая стена в огне. На четвертом этаже из-под дверей валит дым. Но двери заперты. Пытаемся их выломать. Не поддаются. Рубим топорами. Вваливаемся. Стена, голая стена горит. Бежим с ведрами за водой. Возвращаемся. Льем. Всё без толку. Выбегаем.

— Землей! Землей! — кричат бабы.

Бежим опять. Появляются самолеты. Сыплются бомбы. Обычные и зажигательные.

— Гасить бомбы!

Срываемся и бежим. Сыплем землю и песок на зажигательные бомбы. Их уже штук двадцать или даже тридцать. Целая груда на лестничной клетке. Снова на этом без пяти минут четвертом этаже. Горят, шипят. От них стена начинает заниматься огнем. Но мы всё же сыплем. Поможет ли? Ведь они падают и падают. Помогает. Но уже и другие стены, справа и слева, загорелись. Бежим вниз. Разбегаемся. Хорошо, что нас много. И еще эти женщины. Подают нам ведра с землей (не помню точно, не кончилась ли как раз вода?). Ведра они подают нам через дыру в стене, чтобы нам не приходилось бегать туда-сюда. Приносят прямо к лестницам, а тут уже мы подхватываем. Влетаем наверх. Помню, как бежал прямо по этим зажигательным бомбам. Топтал их. По-другому было никак. Те, что уже догорали, гасли под моими ногами. Целая куча. Но самое главное — огонь на стенах начинал утихать. Я глазам своим не верил. После очередной порции земли огонь скорчился и исчез. Чудеса, да и только! Погасили пожар в самом пекле. Дело сделано. Возвращаемся.

Напряжение растет. Бомбят всё сильнее. Спасенные, более или менее в сознании, прячутся в наших подвалах. Страшная паника. Во дворе тоже. Да мы и сами паникуем. Пробираемся к тете Юзе на Огродовую, 49, через ту дыру в стене. Там во дворе какие-то бабы, кухня, дым, переполох, мужики дерутся топорами. Бросают ими друг в друга. Топоры так и летают в воздухе. Я не преувеличиваю. Поднимаемся к тете на пятый этаж. Но больше двух минут там продержаться не удается. Вместе с квартиранткой тети Юзи, пожилой дамой, и ее братом (тоже седым) сбегаем на нижний этаж с нашими и их пожитками, влетаем в чью-то квартиру. На чью-то кухню. Садимся. Квартирантка тети Юзи что-то протягивает своему брату:

— Держи, это хлеб с сахаром.

Тот берет и ест.

— Дать тебе еще?

Тот кивает головой.

Я не мог ничего есть целых два дня.

Вдруг снова грохот, всё трясется, мы падаем на пол.

Появляются люди из разрушенных бомбами домов, их всё больше. Они все седые от пыли и щебня, пахнут дымом. Тетя Юзя, Стефа и Мама считали, что подвал ненадежен, дом сложен лишь из кирпичей и досок, плюс известка. А соседний, 51-й — новый дом с кирпичными перекрытиями, еще не отштукатуренный. Быстро переходим туда через дыры в стенах, подвалами. Там уже толпы. Сидят на мокром бетонном полу. По углам газовые лампы. Мама, тетя Юзя и Стефа снимают с себя верхнюю одежду, раскладывают ее на крошечной свободной части пола. В этой давке. Кругом шум и гам. Грохот, вой снарядов, снова бомбы, сил уже нет никаких. А самое ужасное, что сюда идут эти украинцы. И режут всех подряд. Люди без умолку об этом говорят. Двадцать лет спустя, уже в наши дни, в 1964 и 65 годах, благодаря показаниям свидетелей с обеих сторон, были названы точные цифры. В газетах писали, сколько именно людей было убито на одной только Воле лишь в субботу и воскресенье, 5 и 6 августа. Это были десятки тысяч человек. Некоторых, недобитых, живьем сжигали вместе с трупами. Всех бросали в общую груду. В больнице святого Станислава на углу Вольской и Млынарской (сейчас это Инфекционная больница № 1) больных расстреливали и выбрасывали еще живыми из окон во двор. А там сжигали, живых и мертвых, как придется. Закапывали тут же, на месте. Тоже как придется. В 1946 году мне, как журналисту, довелось присутствовать при эксгумации. Я приехал с фоторепортером. Мы вошли во двор, тот самый. Там лежали три или четыре ряда только что вырытых, покрытых землей, бесформенных кусков. Они были похожи на перепачканные котлеты в тесте. Из одного куска выступала кость. Остальные были плотно покрыты землей.

В укрытие вдруг вбежала санитарка:

— Кто поможет нести раненого?

И тут вдруг гомон прекратился и, несмотря на грохот бомбежки, наступила тишина.

— Никто не поможет?

Здесь было несколько сотен женщин. И, кажется, столько же мужчин. Все замерли.

— Что, правда, никто?

— Я помогу, — встал я.

Никто не двигался. Я выскочил вслед за санитаркой на лестницу. Выбежал прямо на улицу, Огродовую.

— Сюда! Сюда!

Я схватил носилки спереди. И сразу — быстрее, быстрее. Мы пристроились в процессию с носилками, скоро оказавшись в самой ее середине. Шли в сторону Желязной, а потом в сторону суда, где был повстанческий госпиталь. Все людские потоки так или иначе тянулись в центр города. Было четыре или пять пополудни, воскресенье, жара, ветер то и дело приносил клубы дыма и пыли, это значило, что где-то рядом пожар или что-то в этом роде, разрывы, грохот, брусчатка под ногами, мы шли быстрехонько, один взгляд под ноги, потом вперед, потом назад, краем глаза на дома вокруг и небо, беготня, высокие здания, бесконечные баррикады поперек улиц, карнизы. Чуть было не добавил — голуби, но их, кажется, уже не было, либо они все попрятались и поэтому не летали. Может быть, они и вспархивали при каждом взрыве, но, скорее, это разлетались в разные стороны карнизы и фрамуги. Тут я могу ошибаться, такое со мной случалось, помню, как сразу после войны, когда я жил на Познаньской, была пасхальная заутреня, и голуби — на этот раз настоящие — взлетали, перепуганные, при каждом звуке. Так что мы шли почти бегом. В подворотни — такие старые, классические, с въездом во двор и железными святыми Николаями по бокам либо просто с нишами — тоже били снаряды. И по баррикадам. И в стены.

Нам пришлось протискиваться сквозь узкий проход между баррикадой на Желязной и стеной (такие проходы в целях безопасности были сделаны везде). И сразу после Желязной тоже. Баррикады шли плотными рядами, повсюду. На Желязной, прячась за баррикадой, лежали солдаты и стреляли из винтовок. Обычных винтовок. В сторону Керцеляка. Была паника. Гражданские убегали. Оборонявшиеся были на грани отчаяния. Постоянно приходили жуткие вести о расстрелах и сожжениях, и всё это неотвратимо приближалось к нам. Мы бегали с носилками туда-сюда. Я, вместе с той санитаркой, нес женщину. Всю в пепле — и волосы, и лицо. Ее били конвульсии. Платье истрепано. Женщину засыпало. На Хлодной. За нами несли мужчину, его руки и ноги были перебинтованы, но кровь шла так сильно, что лилась прямо с носилок. Что с ним стало дальше — не знаю. Вот и здание суда. Входим в подворотню, здесь полно людей, среди них наша соседка с Хлодной, 40. При виде раненых она начинает плакать. Хотя плач стоит уже повсеместно, спазмами. По всей подворотне. Мне сказали поставить носилки с женщиной. И идти. Здесь уже госпиталь. Ставим носилки. И бежим за следующими. А этих раненых начинают вносить внутрь.

Я выбегаю на улицу, пора возвращаться. По дороге, дворами, через лесопилку, заскакиваю на Хлодную, 24, в подвал к Ирене. Застаю и Ирену, и тех двух «сов», и пана Малиновского с повязкой сил противовоздушной обороны, старшего по дому. Было так тихо, спокойно, как нигде. По крайней мере, в этом втором флигеле, который был подальше от фасада. Грохот доносился словно бы издалека. Дела шли скверно. Но как же было спокойно в этом обычном подвале. Маленькие коридоры с внезапными поворотами и каморками. Темнота. Откуда-то сверху пробивался серый свет. Но нет, дальше мне идти не хотелось. Я рассказывал о том, что видел. Что там на Желязной. Меня расспрашивали. Я всё медлил, не уходил. Наступил вечер. Мне советуют переждать здесь. Остаться на ночь. К чему, мол, тащиться обратно по Желязной. Может быть, там еще хуже, чем раньше, может быть, там уже немцы. А отсюда легче убежать. Старый город недалеко. Почти все собирались бежать в сторону Старого города. С этими двумя «совами» мы всё больше склонялись к мысли, что бежать надо. Старшая, Хенька, с косой вокруг головы, постоянно переживала из-за детей, которых она оставила в здании кондитерской на Праге. Младшая, Ядзька кажется, стала нам гадать по картам. Я рассказал им, что у меня на улице Рыбаков есть приятель, Свен. Что он уже несколько месяцев живет на Воле, на Шленкеров, но сдается мне — сейчас он как раз на Рыбаков. Потому что там осталась его мать. Ясное дело, слабый довод. Скорее, интуиция. Ну, и попытка выдать желаемое за действительное. Я и забыл, что Тадек и Свен поругались из-за ерунды, потом из солидарности со Свеном я поругался с Тадеком, но вскоре поссорился со Свеном, помирившись с Тадеком (тем, что жил на Сташица). И вот еще что: у меня родилась идея переплыть Вислу. Девушки эту мысль подхватили, как нечто само собой разумеющееся. Я убеждал их, что улица Рыбаков — это почти как побережье Гданьска. Там стоят блочные дома, красные такие. Железобетонные. Еще неотделанные. Большие. (В одном из них вроде был приют для бездомных во время войны, но Свен до недавнего времени там жил, хотя уже вовсю работал общественным опекуном в Парысуве). Ну, и вот, эти дома выходят фасадами на Рыбаков, а тыльной частью — на Вислу. Плавать мы все трое умели, как выяснилось. Оттуда по-тихому можно перебраться на Жерань-Яблонне. А там уже русские. Не знаю, правда, как мы себе представляли переправу вплавь на тот берег — учитывая, что кругом немцы — а в особенности переход линии фронта. Да еще такого фронта, которого до этой войны в истории не было. Видимо, подействовало то, что это же Варшава и Жерань, что по своей-то, по знакомой земле уж как-нибудь проберемся.

Так мы просидели всю ночь. Атаки прекратились. Время от времени слышалось привычное уже погромыхивание. Иногда стояла полная тишина. Все вышли во двор. Разговоры, советы, обсуждения. По рукам ходили газеты. Люди вновь принялись рыть подземные ходы и разбивать стены в подвалах. Пан Малиновский предлагает мне и Ирене остаться на ночь у него. Куда нам, мол, на наш четвертый этаж, опасно. А у них большая квартире в соседнем дворе, на первом этаже. Мы соглашаемся, идем. Мне достается отдельная комната. Кровать. Одеяло. Я раздеваюсь. Откидываю одеяло, чтобы лечь, и тут — как бабахнет снаряд прямо в угол дома! А потом второй, третий, четвертый. И пламя. Все срываются и выбегают на улицу, переходят во двор на Огродовой. С детьми, чемоданами, рюкзаками. Эти выходят, те только собираются Давка. Грохот. Все советуются — что делать? Переходим от группы к группе. Ирена стоит с сумкой. Решаем, как быть. Советуемся с паном Малиновским и остальными. Стоим около деревянных ворот на Огродовой. Но Ирена что-то медлит. А я убеждаю всех, что пора. Совещаемся с «совами». Решено.

— Я только пойду, отнесу Маме ключи от квартиры.

Я ведь забрал ключи, когда в общей панике выбегал из дома. И теперь они всё время бренчат у меня в кармане. Я бегу на Желязную. Перед ней, укрывшись каким-то барахлом, лежат повстанцы и стреляют в сторону Вроньей, уставшие, мокрые от пота.

— Куда, куда?

— Мне нужно на Хлодную, 40.

— Куда? Нельзя!

— Но у меня там Мать. А я забрал ключи.

— Молодой человек! Вы уже ничем не поможете — ни ключами, ни вообще…

— Но я…

— Там уже немцы.

Поворачиваю назад. Вбегаю во двор к Ирене. Хенька и Ядзька уже готовы. Снова спрашиваю Ирену, как она. Но она всё стоит около ворот, в той самой группе, всё так же висит у нее на плече сумка, и до нее вообще не очень доходит, что я ей говорю. Так что мы — я, Хенька и Ядзька — выбегаем на Огродовую, теперь уже направо. И бежим…

Одна из них говорит:

— Давайте только снимем обувь, чтобы нас не было слышно.

Снимаем. Летим по Огродовой. Босиком. Баррикада. Протискиваемся между баррикадой и стеной. Бежим в сторону Сольной. Всё кругом горит и гудит. Падают балки. Шум. Перекрытия с грохотом летят в огонь. Мы бежим по Сольной. К Электоральной. Снова баррикада. Протискиваемся, бежим дальше. Электоральная. Бежим к Банковской площади (теперь это площадь Дзержинского, разве что она меньше и имеет нынче треугольную форму). Пожар на правой стороне. Целый дом — как один большой сноп пламени. Бежим дальше. Где-то за улицей Орлиной на левой стороне вновь горит целый дом. Догорает, точнее. Перекрытий почти уже нет. Да и стен тоже. Только огромный костер во все четыре этажа. Снова шумят, падая, балки. Жарко. Кажется, это Управление мер и весов. Ночь. Здесь потише. А может, атака стихает? Мы бежим не одни. Целый людской поток несется в сторону Старого города. Бежим за людьми, поворачиваем вместе с ними налево, во двор Купеческого фонда, то бишь Ротонды, бывшего Министерства финансов и дворца Лещиньских. Здесь просторнее. С Банковской площади доносятся одиночные залпы. И снова карнизы. Только не такие серые. Желтые. В предрассветных сумерках кажется, что они покрыты патиной. Может, отсюда взлетали голуби. Или тоже разлетались лишь карнизы с фрамугами. Но уже иначе — за компанию с ангелами Корацци4. Гирлянды. Фронтоны. Выбегаем в сторону Лешно. Неожиданно натыкаемся на польский конвой. Нас задерживают около баррикады, ждем, пока подойдут остальные. Здесь даже евреи со своими женщинами. Одна из евреек держит мешок под мышками. Баррикада перегораживает проход на Лешно. У евреев проверяют какие-то бумаги. Отделают их для дальнейшей проверки. Нас пропускают. Всю группу. Мы пробегаем между лешнинскими баррикадами. Бежим по Пшеязду, потом поворот направо. Через баррикаду. Улица Длуга. Отголоски разрывов. На легком изгибе Длугой — «Дворец под четырьмя ветрами». Горит целиком, сгорает весь. Воет огонь во флигелях и на фасаде. С грохотом валятся балки. Фронтон с барельефами еще держится. Сверкают медальоны. Ворота с подковами. И эти Четыре ветра на опорах ворот. У них золотые крылья. Они переливаются, светятся. Расплясались, как никогда раньше. А мы бежим дальше…

Перевод Игоря Белова

______________________________

1 Керцеляк — разговорное название площади Керцели в Варшаве. Здесь и далее прим. пер.

2 Воля — район Варшавы. Резня мирного населения на Воле, устроенная нацистами в первые дни августа 1944 г., стала одной самых трагических страниц Варшавского восстания.

3 Прага — район Варшавы на правом берегу Вислы.

4Антонио Корацци (1792–1877) — итальянский архитектор, работавший в Польше, представитель классицизма.

______________________________

Мирон Бялошевский (1922–1983) был не только выдающимся поэтом и создателем экспериментального театра. В 1970 году вышел его «Дневник варшавского восстания», книга прозы, в которой он вспоминал о восстании, увиденном глазами простого человека. Первоначально этот текст был записан на магнитофон и лишь потом перенесен на бумагу. Многие читатели восприняли дневник Бялошевского как шокирующий и скандальный, поскольку он явно ставил под сомнение героическую легенду восстания.