Новая Польша 10/2017

Лем — причудливый гений

Фото: Э. Лемпп

Создавая свои лучшие романы, он считал, что исписался, но больше всего расстраивался, если ломалась машина: Войцех Орлиньский выпустил замечательную биографию Станислава Лема.

 

Издательство «Выдавництво литерацке» недавно подсчитало, что за последние десять лет продало более миллиона экземпляров книг Станислава Лема. Принимая во внимание удручающую статистику чтения книг в Польше, а также факт, что речь идет об авторе давно покойном, а значит, крайне сложно рекламируемом — цифра гигантская. 

Если есть на свете человек, которому суждено было написать биографию Лема, то это, несомненно, Войцех Орлиньский — настоящий лемоман, автор вышедшей десять лет назад книги «Что такое сепульки? Все о Леме». Орлиньский умеет доходчиво и — что важно — остроумно объяснить все интеллектуальные и научные перипетии, не разрешив которых сложно понять творения Лема. Ведь это был не только выдающийся автор science fiction, но и философ, мыслитель, футуролог, предсказания которого на удивление часто сбывались. 

«Лем. Жизнь не с этой планеты» (премьера 2 августа) — это, с одной стороны, классическая биография, с другой — к счастью! — повествование очень субъективное. Если Лем в своих романах так любил предсказывать будущее, то почему бы его биографу не поспекулировать на тему прошлого самого Лема? Особенно если игра в «если бы да кабы» никогда не отрывается от фактов. Реконструкция жизни человека настолько скрытного и так ловко путающего следы, честно говоря, не оставила Орлиньскому другого выбора.

 

Замалчивание и тайники батончиков

Помимо собственных разносторонних знаний и воспоминаний о встречах с Лемом Орлиньский пользуется рассказами из книг интервью с автором «Кибериады», изданных Станиславом Бересем и Томашем Фиалковским, а также необычайно богатой корреспонденцией Лема с такими выдающимися деятелями польской культуры, как Славомир Мрожек, Ян Юзеф Щепаньский, Ян Блоньский. Хотя Лем был фигурой сложной, если не сказать причудливой, он, если не считать военного времени, оставил после себя огромный материал для биографов. 

Мрачный период жизни Лема, о котором он не хотел говорить, — это война, немецкая и советская оккупация, погромы украинских националистов во Львове, где он рос, и Холокост, жертвой которого он не стал только чудом. Это время он старался вытеснить из памяти, неохотно публично отвечал на вопросы о нем, а если и отвечал, то увиливая, отмахиваясь, ссылаясь на склероз и искажая факты. Юношеская травма была так сильна, что всю последующую жизнь он старался делать вид, что ничего не было, а если и было, то совершенно иначе. 

История раннего периода биографии Лема полна неясностей. Книги о нем пестрят ложными сведениями, потому что их авторы слишком доверяли писателю. Орлиньский предостерегает: «Обратите внимание на языковое мастерство, с которым Лем умеет и не соврать, и правды не сказать». Поэтому, если собрать воедино все, что написано о Леме до книги Орлиньского, большинство фактов и дат не будут сходиться. 

Орлиньскому удалось сделать еще одну важную вещь: описывая гения, он показывает нам не просто человека из плоти и крови, но и человека с сердцем и душой. До сих пор, думая о Леме, мы представляли себе, скорее, мощный компьютер, вмонтированный в небольшое тело лысого человека в очках, укрытого в своем домике на окраине Кракова и оттуда каким-то образом управляющего миром. Тем временем эта феноменальная машина была часто клубком нервов, ее мучила апатия, злость, ярость, она не раз была на грани нервного срыва. Лем болел почти всю жизнь, во взрослом возрасте неоднократно собирался отправиться в мир иной, а однажды лишь благодаря невероятному стечению обстоятельств выбрался живым из очередной болезни. 

Он уклонялся также от различных запретов, например, когда ему запретили сладкое, он бегал в подвал, где у него были спрятаны марципановые батончики. Только после его смерти за шкафом обнаружили гору фантиков. 

 

С Блоньским на спине

Станислав Лем и Ян Блоньский были соседями и друзьями, однако во время их встреч доходило до стычек, потому что Блоньский считал, что Лем зря тратит время на халтуры об инопланетянах, на то, что не является настоящей литературой: литература — это Марсель Пруст. Лем, будучи энтузиастом науки и прогресса, ожесточенно спорил с ним. Финал был неизменным — раздраженный Блоньский уходил, хлопнув дверью, а Лем садился писать, изображая друга скептиком Клапауцием, известного по «Сказкам роботов», а себе оставляя роль энтузиаста Трурля. 

Впрочем, дружба у Лема с Блоньским была специфическая, в основном по той причине, что известный литературный критик, как вспоминают свидетели дружеских эксцессов, обладал «агрессивным чувством юмора» и плохо переносил, если собеседники не восхищались его бонмо. Ссоры приятелей, говорят, доходили чуть ли не до рукоприкладства. Жена писателя была свидетельницей ситуации, которую описывает Орлиньский: «Ян Блоньский запрыгнул Лему на спину. А тот из-за военной травмы терпеть не мог физического контакта с чужими людьми, поэтому, вместо того, чтобы оценить шутку, старался изо всех сил сбросить Блоньского, который, в ужасе от такой реакции друга, еще сильнее в него вцеплялся. Тогда Лем начал ударять приятеля об мебель. Только появление Барбары Лем успокоило обоих литераторов». 

Из книги Орлиньского однозначно следует, что Лем никогда не примыкал к коммунистам, что у него никогда не было иллюзий по отношению к этой системе, а те, кто вменяют ему социалистические идеи в первых романах «Астронавты» и «Магелланово облако», невнимательно читали. Впрочем, понятно, что если бы таких мотивов в книгах не было, они бы не увидели свет. Кстати, Лему доставалось от партийных литературных критиков за недостаточный энтузиазм по поводу лучшего на свете политического устройства. Лем насмехался над коммунизмом, видя его в самом мрачном свете: он справедливо подозревал, что система держится вовсе не на идее, а на насилии и политической полиции. 

Уникальность и проницательность Лема основаны на том, что он очень серьезно относился к науке, а не только давал волю фантазии, помимо писательской деятельности, он постоянно читал общественные, научно-популярные и научные журналы, постоянно обогащал свои знания и благодаря своей убийственной логике мог предвидеть развитие технологии. Одним словом, если бы Лем столько не читал и не учился, то не стал бы известен на весь мир. С чем я и оставляю всех, кто презирает чтение. 

 

Деньги и шедевры

Если в некоторых эпизодах жизни Лема Орлиньский сомневается, то в анализе творчества своего героя он хирургически точен: «Если ставить вопрос, в какой момент Лем-ремесленник пера превратился в Лема-гения, то случилось это где-то в середине 1956 года». Именно тогда «Пшекруй» опубликовал «Путешествие четырнадцатое», фрагмент «Звездных дневников» — шедевр Лема. Предыдущие его романы были удачными в разной степени, но с этого момента он официально стал выдающимся писателем. «В гения Лем превращается в год оттепели. Удивительно, что важнейшие даты польской истории XX века — 1939, 1945, 1956, 1968, 1981 — это также и важнейшие даты его биографии». 

Положения модного писателя «Лем впервые добивается летом 1956 года именно благодаря рассказу о сепульках. Он приносит ему ту известность, какой сегодня пользуются Витковский, Масловская, Пильх или такие авторы нон-фикшн, как Филипп Спрингер или Магдалена Гжебалковская. Каждый держащий руку на пульсе интеллигент считает своим долгом составить мнение об их новых книгах». Именно эта свобода, с которой Орлиньский рискованно, но доступно для каждого отсылает к современности, делает его книгу увлекательной. Достаточно подумать о сегодняшней популярности Масловской или Пильха, чтобы понять, чего внезапно добился в 1956 году некий второстепенный писатель-фантаст. 

В биографии Лема, как и в биографии его друга — Славомира Мрожека, есть один поучительный момент: 1956 год и доклад Хрущева о сталинизме не потрясли их потому, что они никогда не обманывались на этот счет, в отличие от многих неожиданно протрезвевших писателей. Оба пережили перелом в стороне, не участвуя в эйфории оттепели. Сегодня оба — железные классики, а ангажированные произведения тогдашних «утративших иллюзии» и наивную веру в коммунизм покрылись пылью. Зато аллюзии Лема, его умение высмеять абсурд коммунистического строя или указать на советские преступления так, что даже цензоры не знали, к чему прицепиться, остаются удивительно актуальными и прекрасно считываются. 

А как появились серийные шедевры Лема — «Рукопись, найденная в ванне», «Возвращение со звезд» и, наконец, «Солярис», роман, принесший ему мировую славу? Лем купил дом в краковском районе Клины и начал вкладывать в него огромные деньги — дом был в ужасном состоянии и требовал генерального ремонта. Ничего не оставалось, кроме как подписать договор с издателем на три романа. Отлично понимая, что и так не успеет к сроку, он надеялся благодаря авансу хотя бы временно залатать дыры в бюджете. Как замечает Орлиньский, это способ, которым пользовался еще Достоевский. Только Лем не осознавал, что пишет шедевр — он просто выстукивал на машинке по шесть страниц в день, как того требовал договор, а сюжетные линии придумывались по ходу дела. Работая над «Солярисом», он сам точно не знал, о чем пишет, по крайней мере, не знал, как закончится роман. Может быть, именно так создаются эпохальные книги. 

 

Золотые времена Гомулки 

Как всякий писатель, живущий в ПНР, Лем сталкивался с материальными трудностями, а также периодически впадал в депрессию, хотя бы из-за нехватки должного внимания. Из книги Орлиньского, однако, следует, что не политический гнет или отсутствие внимания мучили его сильнее всего, а проблемы с автомобилями. Лем был фанатом моторизации, иномарки увлекали его больше, чем космические путешествия, но личные финансы и условия социалистической экономики обрекали его на ГДР-овские, чешские или итальянские подержанные развалюхи, которые глохли на каждом шагу и в какой-то момент просто распадались на части. 

Как каждый хороший писатель, Лем интересовался вопросом гонораров за свои романы, только, как известно, получить и потратить деньги в соцблоке было непросто. Если книга издавалась в ГДР, Чехословакии или Советском Союзе, нужно было туда ехать и на месте все тратить. Тот же механизм действовал, конечно, и в обратную сторону: если книга зарубежного автора выходила в Польше, то ему надо было приехать в Варшаву, чтобы получить и потратить гонорар. Это совершенно маргинальная линия в биографии Орлиньского, но стоило бы из нее сделать если не отдельную книгу, то хотя бы большой репортаж. В частности, своей небывалой популярностью латиноамериканские писатели (которых мы все читали запоем) обязаны были, оказывается, тем, что охотно приезжали в Польшу, радостно забирали гонорар и широким жестом прогуливали его в Варшаве или Кракове, причем до последнего гроша — так, что одному из них пришлось еще занимать денег на обратную дорогу. Тратили на девчонок, алкоголь и одежду (один, говорят, уехал в пяти дубленках), а кто-то даже купил… коня. Фамилии, к сожалению, не называются, так что здесь открывается обширное поле исследований для настоящего репортера. 

Уникальность Лема состояла еще и в том, что под оболочкой абсурдных историй о роботах и инопланетянах он критиковал политическую систему, что принесло ему массу хохочущих обожателей, а цензуре доставляло головную боль. Сегодня трудно себе представить степень популярности эзопового языка, ведь мы живем в мире однозначных, топорных сообщений. Может быть, возвращение цензуры и правда пошло бы нашей литературе на пользу?

«Люди, живущие в золотом веке, как правило, об этом не догадываются. Не знали об этом древние афиняне и флорентинцы эпохи Возрождения. Не осознавали этого и польские литераторы в 60-е годы, хотя это был, несомненно, золотой век польской культуры», — пишет Орлиньский и в доказательство перечисляет: «Кабаре джентльменов в возрасте», сериалы «Домашняя война» и «Ставка больше, чем жизнь», «Картотека» Ружевича, «Страсти по Луке» Пендерецкого, фильмы «Нож в воде» Поланского, «Пепел» Вайды, «Рукопись, найденная в Сарагосе» Хаса и, конечно, произведения Лема и Мрожека. Последние как раз тогда считали, что исписались и ничего из того, что они пишут, никому не будет интересно. Впрочем, «Танго» Мрожека не понравилось Лему, а сам Мрожек сомневался в ценности книг Лема. 

Может, когда-нибудь, лет через 50, какой-нибудь будущий Орлиньский напишет так о первой или второй декаде XXI века? Назовет это время очередным золотым веком польской культуры, и укажет, что современники совершенно этого не замечали? Знаю, звучит как фантастика, но ведь фантастика, как следует из книги Орлиньского, удивительно часто сбывается.