Новая Польша 7-8/2018

Человек из байки

(Воспоминания о Михаиле Светлове)

Михаил Светлов (фото: East News)

Броневский… Теперь Михаил Светлов.

Уходят наши поэтические отцы.

Около десяти лет назад Светлов написал:

 

Жил я, страшного не боясь,Драгоценностей не храня,И с любовью в последний часВся земля обнимет меня.

 

Правда этого стихотворения высокопарна и обыденна одновременно. Светлов порой позволял себе высокопарность — и имел на нее полное право — однако никогда не предавал обыденность, оставался глубоко человечен даже тогда, когда практически во всей литературной жизни верх брали нормы героизации, презирающей повседневный человеческий опыт.

Это требовало отваги — и юмора.

Юмор Светлова отдавал печалью, часто обращался в иронию и самоиронию.

Практикуя ее в повседневной жизни, поэт становился человеком из байки.

В ранней юности, как и многие мои ровесники, я полюбил романтическую поэзию Светлова.

Потом — все еще в юности, хоть уже и не такой ранней — познакомился с ним, мы были друзьями.

Тот, с кем я сидел в пивной номер 4 на Пушкинской площади — был Светлов обыденности: в облаке сигаретного дыма лицо его рассыпалось на острые штрихи и складки, словно в подражание знаменитым шаржам, окружавший нас пьяный гомон то и дело образовывал в разговоре диковинные прорехи — и вдруг до меня долетала одна из неповторимых светловских фраз, одновременно смешных и безжалостных по отношению к говорящему.

Я общался со Светловым из байки, но помнил пылкость «Гренады» — байка ее не оспаривала, напротив, каким-то образом делала более достоверной.

 

***

Из жизни поэта: Екатеринославль (переименованный затем в Днепропетровск) на Украине, склонившаяся над плитой еврейская мама, с утра до вечера жарившая семечки на продажу.

Отец принес мешок с макулатурой — на кульки для семечек: мальчик прочитал о смертельных дуэлях поэтов, оглушительное впечатление произвело слово «секундант».

Шестнадцатилетний комсомолец: в седле Гражданской войны.

Девятнадцатилетний поэт, автор первой, изданной в Харькове, книжки: в Москву за счастьем.

Молодежное общежитие в бывшем борделе, друзья-поэты, стихи о Гражданской войне и борьбе с «прежним бытом», жизнь голодная, порывистая, шумная, бессонная.

Участие в литературных группах двадцатых годов — всевозможных, и боевитых, провозглашавших гегемонию молодых пролетариев в искусстве, и шедших против течения, искавших новый гуманизм в эпоху, когда само это слово звучало подозрительно.

Тогда-то и начали рождаться ярлыки.

В тридцатые годы ярлыки сделались опасны.

Спустя еще два десятилетия (так — на словах — мы пролистываем десятилетия, а тут и жизни конец) в связи с готовящейся посмертной реабилитацией Артема Веселого Светлова попросили дать характеристику этому писателю, товарищу его комсомольской юности. Офицер по другую сторону письменного стола слушал доброжелательно, и вдруг, очевидно, желая развеять последние сомнения, вставил:

— Послушайте, а у нас есть информация, что Веселый был троцкистом.

Светлов встал, положил руку офицеру на плечо и с добродушным упреком сказал:

— Все вы, молодой человек, перепутали. Это я был троцкистом, куда там Артему. Я был троцкистом, а не Артем…

Сам Светлов о тридцатых годах рассказывал полушутливо:

— Взяли одного, другого. Меня допросили, ничего не придумали, временно отпустили. Я вернулся домой и стал алкоголиком. За это ничего не грозило.

И еще из баек о губительных ярлыках: зима 1952–53, период «дела врачей», газеты лихорадит от новостей о заговорщиках, финансируемых «Джойнтом» (штаб американских евреев). Светлов у стойки бара в Доме литераторов опрокидывает очередную стопку. Какой-то острослов выражает удивление: мол, такой прекрасный писатель — и пьет вместо коньяка обычную водку.

— Что поделаешь, — разводит Светлов руками. — Опять «Джойнт» забыл перечислить деньги поэту…

После смерти Светлова Ярослав Смеляков написал в воспоминаниях о нем: «В литературной среде его любили все, кроме очень нехороших людей».

В тот день, видимо, никого из этих очень нехороших людей рядом не случилось, поскольку рискованная шутка поэта осталась безнаказанной.

 

***

В тридцатые годы Светлов-лирик практически умолк.

Он написал тогда три театральные пьесы, из которых наибольшим успехом пользовалась «Сказка» — после войны ее ставили также в Польше.

Это было время, когда литературу заполонили фигуры вредителей и предателей, в финале непременно выводившихся на чистую воду как причина всех бед .

То, как Светлов обыграл этот сюжет, напоминает приведенную выше байку: отрицательным персонажем в стереотипной фабуле «Сказки» оказывается ее симпатичный повествователь.

Из эпилога пьесы:

 

Т а н я. Как ты смел сделать себя негодяем!

В а н я (смотрит на всех). А кого же?

Т а н я. Кого угодно, только не себя!

В а н я. Мне так не хотелось быть негодяем! Я до восьмой картины думал остаться хорошим…

 

Иронии развязки никто не заметил.

А впрочем, только ли иронии?

Там были и боль, и протест против обвинения невиновных.

 

***

1941 год. Светлов, по причине плохого состояния здоровья, не подлежит мобилизации. Он пошел добровольцем, «пробраться» на фронт помогли остроумие и находчивость.

Биография снова оперирует байками. Презирающий «писак» начальник политотдела: «Чего вы суетесь на передовую? Говорят, был такой огонь, что нельзя было голову поднять!» Поэт: «Голову можно было поднять, но только отдельно от туловища».

Потом — в Белоруссии: «Сам не знаю, как так вышло, что я взял в плен четырех немцев».

На Варшаву он смотрел с левого берега Вислы. Вспоминал об этом Светлов всегда со сжавшимся горлом. Когда его спрашивали, хочет ли он посетить сегодняшнюю Варшаву — молчал.

Война была второй молодостью автора «Гренады», но молодостью более сложной и горькой.

 

***

В первом же разговоре я сказал Светлову, какую роль сыграла «Гренада» в моей молодости. Не помню, как он отреагировал.

Позже я несколько раз становился свидетелем тому, как люди, едва познакомившись с ним, начинают говорить о «Гренаде». Светлов слушал без особого удовольствия.

Думаю, он немного ревновал — от имени прочих своих стихов — к этому единственному, которое добилось такого успеха.

Я могу это понять: «Гренада» прекрасна, но в другие, недооцененные, стихи он вложил не меньше души и мастерства, среди них есть не менее блестящие, чем «Гренада», просто не такие эффектные, есть также произведения гораздо более скромной красоты, которые поэт любил, словно неудачных и забитых детей — больше того единственного, которым все восторгаются.

Светлов не выносил несправедливости ни в какой форме — и его коробило, что «Гренаду» ставят выше стихотворений «Ночь стоит у взорванного моста» или «Пробивается в тучах зимы седина».

Полякам поэт, впрочем, охотнее, нежели своим соотечественникам, прощал излишнее обожание «Гренады», приписывая его гениальному, по словам Светлова, переводу Тувима.

Когда в 1961 году я готовил для издательства «PIW» первый польский сборник Светлова, он все же согласился назвать его «Гренада и другие стихи».

 

***

Мысленно я не раз соединял Светлова и Броневского еще до того, как они встретились.

Эта встреча произошла в 1955 году в Москве, где я уже несколько лет учился.

Владек с Вандой приехали для участия в мероприятиях, посвященных столетию со дня смерти Мицкевича.

 Светлов не раз говорил мне, что хочет познакомиться с Владеком: он чувствовал, что найдет в нем родственную душу.

Мы с Янкой жили в новом красном доме, одном из первых, которые начали тогда вырастать на юго-западе Москвы.

Кроме Броневского и Светлова пришли молодые поэты: Рождественский, Евтушенко, еще несколько.

По русской традиции каждый читал свои стихи.

Владек — в частности — «Поэта и трезвых».

И тут Михаил Аркадьевич с присущей ему прямотой заявляет, что стихотворение прекрасное, но кульминация содержится уже в предпоследней строфе («Я очнулся не рано, всё лицо — словно рана, кругом трезвые встали — меня били, пытали: чем платить я им стану?»*), последняя — лишняя.

Владек как раз не был настроен самокритически, Ванда подлила масла в огонь — и настроение оказалось испорчено.

Потом мы вели более общие разговоры о поэзии, молодые поэты тоже читали, у кого что было (Евтушенко — «Военные свадьбы»), а меня мучило ощущение, что встреча получилась неудачной, что мои старшие друзья как-то разминулись и это уже не исправишь.

Спустя несколько лет оказалось, что я ошибся: Броневский рассказал мне о новой встрече со Светловым в Сухуми, прекраснейшем уголке Кавказа.

Владек шел в гостиничный бар, не особо обращая внимание на окружающих, и вдруг его остановил радостный возглас:

— Старых друзей не узнаете?

Они обнялись.

Никто из них не помнил о том недоразумении.

Делегация польских поэтов, в которую входили также Мендзыжецкий, Шимборская и Гроховяк, провела в Сухуми несколько дней — и Светлов, уже измученный болезнью, передвигавшийся с палочкой, не отходил от них до самого отъезда.

Броневский рассказывал о Светлове с юношеским волнением: они вовсе не разминулись и действительно оказались родственными душами, хотя многим друг от друга отличались.

В изданном еще при жизни Владека обширном издании его стихов на русском языке есть также переводы Светлова.

Броневский хотел перевести Михаила Аркадьевича для того сборника, о котором я говорил выше, но не успел, болезнь перечеркнула все планы.

Они болели одним и тем же, но Броневский короче.

 

***

Молодой Светлов удостоился похвалы Маяковского.

Это требовало великодушия и широты взглядов: футурист Маяковский был «современным», романтик Светлов — «старомодным».

Светлов, которого я знал, был окружен московской литературной молодежью, писавшей зачастую в духе весьма далеком от мелодики его собственных стихов.

В литературном институте Светлов вел один из поэтических семинаров — кажется, единственный, на котором молодых авторов не подталкивали к эпигонству.

Светлов анализировал стихи своих учеников, шутил, даже иронизировал, но никому не велел мерить свой талант и страсть традиционными образцами.

Учениками его были столь разные поэты, как живописный абхаз Алексей Ласурия (уже покойный), задушевная украинка Лина Костенко, наконец Геннадий Лисин (Айги), чуваш, оперирующий отдаленными аллюзиями и кодами, программно антисентиментальный интеллектуал.

Творчество Айги не могло не быть чуждо Светлову.

Однако, когда комиссия отказалась выдать молодому поэту диплом, Светлов перестал вести семинар и навсегда покинул институт.

 

***

Болезнь была продолжительной.

К этому самому безжалостному из своих врагов Светлов относился с меланхолической иронией.

В письме от 3 декабря 1960 года он писал мне: «Я все прихварываю. Боюсь, что меня по футболу переведут из класса А в класс Б. Пропадает лучший нападающий…»

Ставились разные диагнозы, но пришло время, когда все уже знали, в чем дело, наконец узнал и сам Светлов.

Буквально несколько месяцев назад родилась его самая жестокая шутка на свой счет.

В этом месте следует снова вспомнить пивную номер 4, кажется, уже не существующую: сигаретный дым, пьяный гомон, залитые пивом каменные столешницы, закусь на бумаге с жирными пятнами — копченая селедка или вареные раки. Поэт был большим любителем раков и неоднократно читал нам лекции с демонстрацией — как с ними обращаться.

Так вот, несколько месяцев назад, узнав страшный диагноз, Светлов прислал друзьям лаконичную записку: «Старики, привезите пива. Рак у меня уже есть».

 

***

В конце жизни он как мальчик влюбился в молодую девушку.

Она, кажется, тоже его любила, но он отдавал себе отчет в безнадежности всей ситуации.

Светлов писал:

 

Ты стать моей мечтой могла бы,Но — боже мой! — взгляни назад:За мной, как в очереди бабы,Десятилетия стоят. Что выдают? Мануфактуру?Воспоминанья выдают?Весьма потрепанную шкуру,Что называется «уют»?

 

В те годы родился большой цикл любовной поэзии Светлова — первый и последний в жизни Михаила Аркадьевича. Он продолжал его почти до самого конца, на больничной койке, вопреки всему находя радость в освещавшем эти сумерки чувстве.

Светлов писал также пьесу, героем которой был Сент-Экзюпери.

Книги Сент-Экзюпери он прочитал недавно.

Не знаю, закончил ли он эту пьесу.

  Из рукописи, 1964

 

 Перевод Ирины Адельгейм