Новая Польша 11/2004

БЕСПОКОЙНЫЙ ДУХ

Витольд Вирпша — поэт, которого в Польше на протяжении второй половины минувшего столетия открывали, закрывали, причем надолго, и открывали снова. Продолжают его открывать и теперь, в начинающемся новом столетии. Хочется надеяться, что в новом столетии судьба его творчества будет более удачной, поскольку поэтом он был и остается новым.

Мне Вирпша открылся в течение зимы 1965/66 годов. Я прочел сборники его стихов, чрезвычайно необычные и трудные, прочел книгу прозы, тоже необычной, прочел книгу его статей о литературе «Игра смыслов», название которой (но только название) как раз тогда надолго становилось модным в польской литературной среде. Прочел я и немногочисленные рецензии, какие нашел в журнале «Твурчость»; рецензии, особенно Яна Юзефа Липского, меня ободрили, и летом 1966 го, взяв длительный отпуск за свой счет, я погрузился в библиотеке в длительные и увлекательные чтения. Читал я античных философов, от фрагментов Эмпедокла до «Физики» Аристотеля, а также некоторых современных философов и, как требовал круг интересов и характер эрудиции переводимого автора, современных физиков.

Первыми вещами Вирпши, за которые я взялся, были поэма «На тему из Горация» и стихотворение «Портрет мозга сенатора», по мотивам рисунка Леонардо да Винчи. Вещь, связанная с античностью, и вещь, связанная с Ренессансом. Тут я должен признаться, что в то лето я параллельно (безумное дело, но мне было тридцать три года, и я был полон энергии!) занимался поэзией Витольда Вирпши и Збигнева Херберта. В обоих меня поначалу привлекали античность и Ренессанс, так что основной этап переводческой работы — этап чтений и размышлений вокруг поэта — был общим для них обоих. Общего в этих поэтах, на первый взгляд, ничего. Херберта в польской критике пытались втиснуть тогда в «неоклассицизм», для Вирпши изобретали индивидуальные ярлыки: «ученая поэзия», «сциентизм». Вирпша был сугубо новым явлением в польской литературе и культуре, но, как все большие новаторы, он опирался на очень мощный и многовековой фундамент, начиная с древнегреческих поэтов-философов, как уже упомянутый Эмпедокл. Античность постоянно продолжала занимать Вирпшу и позже, Гомеру и Горацию посвящено последнее стихотворение Вирпши, написанное в Берлине за полгода до смерти.

В то лето 1966 го благодаря Вирпше и Херберту я прочел или просмотрел все книги об античности, какие были в московской Библиотеке Ленина по-русски, по-польски и по-английски. К моему удивлению, количество их оказалось не бесконечно и не столь уж велико.

Зная, что Виктор Ворошильский, с которым мы, бывая в Варшаве, постоянно общались, дружит с Вирпшей, я послал Виктору свой перевод горацианской поэмы, Виктор переслал перевод Вирпше, от которого я получил, уже летом 1967 г., письмо из Западного Берлина, где он находился на годичной немецкой стипендии. Перевод поэмы Вирпше понравился, замечаний у него не было.

Летом 1968 г., когда мы в очередной раз были в Варшаве, Вирпша, вернувшийся из Германии, был в Польше, но не в Варшаве, а в Закопане. Туда он и пригласил меня. Три дня мы провели вместе, беседуя чаще вдвоем, в окрестных горах, но иногда и вчетвером, с Артуром Мендзыжецким и Юлией Хартвиг, а один из вечеров провели в большой компании, едва вмещавшейся в тесной комнатке в доме поэта Томаша Глюзинского и его жены.

О наших прогулках с Вирпшей я написал лет десять спустя стихотворение «Мы с ним вдвоем бродили среди скал...», Вирпша в это время был уже эмигрантом, имя его в Польше и в Москве было запретным, стихотворение появилось в моей московской книге 1980 года без посвящения, так и перевел его Юзеф Вачкув (в составленной им польской книге моих стихов «Przestrzeń otwarta», PIW, 1982), но в своей книге стихов 1993 года я перепечатал его под названием «Витольд Вирпша»:

Витольд Вирпша

Мы с ним в горах бродили среди скал,

по-польски собеседуя. Однако,

седобородый, он напоминал

скорей всего буддийского монаха,

ценителя вина, цветов и птиц,

и мудрости, отцеженной веками.

Он догадался. Не докончив стих

цитируемый, вспомнил о Вьетнаме,

о скульпторе ханойском и о том,

как тот мечтал взглянуть одним глазком

на недоступную ему Варшаву...

Во сне, блуждая по земному шару,

вновь вижу Польшу — тишина, закат,

три странника на крутизне Карпат.

1977

В 1968, 1969, даже в 1970 м Вирпша еще не был в «черном списке». Но такие трудные стихи, как его, ни в каком журнале у нас в Москве не проглотили бы. Я предложил тогда в журнал «Иностранная литература» не стихи Вирпши, а большую статью «Современная польская философская поэзия». Статья была двухчастная: Херберт (философия истории и этика) и Вирпша («физика», в том широком смысле, как ее понимали древние греки, включая все естествознание, и опять-таки «этика», но и гносеология также). Статью отвергли: испугал блюстителей идеологической чистоты (а внутреннюю рецензию на рукопись моей статьи писал директор Института мировой литературы Б.Сучков) именно Вирпша, очень уж он был странным и непривычным мыслителем. Не потеряв присутствия духа, я обмыслил, написал и предложил статью-триптих «Философия истории в польской поэзии: Стафф, Ружевич, Херберт». Эта статья, без Вирпши, тоже была отвергнута: хотя редакция критики подкрепила ее тремя положительными внутренними рецензиями трех полонистов, однако теперь новому (к счастью, кратковременному) главному редактору журнала С.Дангулову не понравились все три польских поэта вкупе с автором статьи.

А вскоре, с 1971 го, Вирпша, эмигрант, политический писатель, автор книги «Кто ты, поляк?», вышедшей на Западе, в Швейцарии, по-немецки, стал невозможен и в Польше и у нас категорически, как таковой.

Виктор Ворошильский, встретившийся с Вирпшей в Италии, передавал мне в одном из писем привет от него. Много позже из письма Виктора я узнал и о кончине Вирпши в Берлине в 1985 м. А в 1986 г., приехав в Варшаву после семи лет перерыва, я узнал от того же Виктора адрес поэта и критика Лешека Шаруги, сына Витольда Вирпши, и Шаруга прислал мне из Западного Берлина, где он руководил польским культурным центром, страниц полтораста ксерокопий рукописей своего отца, а также все его самиздатские и тамиздатские книжки, вышедшие к тому времени. Рукописей было много, новых книг мало.

Мои публикации давних и новых переводов из Вирпши датируются 1997 (две: в журналах «Иностранная литература» и «Арион»; в журнале «Арион» появились мои переводы 1966 года — 31 год они ждали печати) и 1999 годами (в журнале «Литературное обозрение», здесь центром публикации была поэма «Апофеоз танца»; к сожалению, я не имел возможности править корректуру, и в публикации много опечаток, ошибок, иногда искажена графика). Значительная часть этих переводов вошла потом в двухтомную антологию (Н.Астафьева, В.Британишский. Польские поэты ХХ века. СПб, 2000). Но теперь я вижу, что из Вирпши в антологию я взял недостаточно. Мне почему-то казалось, что поэмы в антологии, хотя бы и двухтомной и 1000 страничной, будут чересчур тяжеловесны; ни одну из поэм — ни «На тему Горация», ни «Апофеоз танца» — я не включил целиком. И совершенно напрасно. Напрасно я не включил в антологию хотя бы строк сто из переведенной мною поэмы Ружевича «Et in Arcadia ego», напрасно не взял целиком хоть одну из двух маленьких поэм Пшибося, ограничившись фрагментами. Это обеднило образ Ружевича и образ Пшибося. А в случае Вирпши это обеднило и всю нашу книгу. Присутствие полных текстов этих поэм Вирпши — именно в силу их «тяжести» — сдвигало бы центр тяжести всего двухтомника, меняло бы представление о всей польской поэзии ХХ века.

Для Польши характерны «предтечи», люди, опережающие развитие мировой литературы (и не только литературы). Таких людей, естественно, бывают единицы. Вирпша — один из самых интересных и особенно далеко опережавших. Вот почему и сейчас еще он остается и недооцененным, и недоосмысленным, и недоопубликованным. Но первая монография о нем, серьезная и талантливая книга Иоанны Грондзель-Вуйцик, уже вышла (Издательство Познанского университета, 2001). Хорошо, что первая книга о Вирпше — книга молодой женщины. Это позволяет верить, что за Вирпшей — будущее. Да и за кем же, если не за Вирпшей! Это ведь поэт-мыслитель. Еще Лец шутил: «У мышления — колоссальное будущее».

Сам Вирпша к концу жизни в будущее не очень-то верил. Когда-то, в послевоенные годы, освобожденный советскими войсками из немецкого лагеря для военнопленных (Вирпша был участником сентябрьской кампании 1939 г., попал в плен, бежал, но был пойман), он поверил было в «свет с Востока», в прекрасное будущее всего человечества, но уже к концу 1950 х совершенно разуверился в прогрессе, в поступательном ходе истории. Свою книгу стихов 1960 года он назвал «Маленький вид»: «маленьким видом» он иронически именует вид гомо сапиенс, подвергая сомнению разумность «человека разумного». В поздние, эмигрантские свои годы на прошлое, настоящее и будущее человечества Вирпша смотрел одинаково мрачно. Лишь огромный талант, темперамент, страсть, великолепный интеллект поэта позволяют читателю и переводчику, читая и переводя стихи и поэмы Вирпши, находить в них не источник депрессии, а источник, как это ни парадоксально, надежды.

Меня лично восхищала поразительная многолетняя стойкость Вирпши, поэта непризнанного и не понимаемого почти никем, но продолжающего интенсивнейшим образом упорно работать, делать свое и по-своему. — У нас одна Шимборская меня понимает! — сказал он мне летом 1968 го. Он был близок к истине, его ценили лишь несколько друзей и поклонников: Ворошильский, Бохенский, Ян Юзеф Липский, молодой Эдвард Бальцежан. Вскоре их полку прибыло, добавился Станислав Баранчак, который стал активным адептом творчества Вирпши, его эссе к 60 летию Вирпши в парижском журнале «Культура» в 1979 г. звучит буквально признанием в любви. Но Баранчак и его ровесники вошли в литературу уже после событий 1968 года (они и назвали себя «поколением-1968»). А новые книги Вирпши-эмигранта после 1968 го вплоть до его кончины в 1985 году выходили — в самиздате и в тамиздате — крайне редко, очень многое не издано еще и теперь.

Вирпша был поэтом не для всех. «Никакие аргументы его теории, никакой блеск его практики не могли сделать из него “поэта для читателей”, — писал о Вирпше вскоре после его смерти Виктор Ворошильский в парижской «Культуре». И пояснял: —— Слишком высоко он летал, слишком дерзко играл с поэтической мыслью и поэтической речью, слишком мало заботился о том, чтобы люди среднего или даже выше среднего уровня могли воспринять столь нетрадиционную модель литературного текста... одним словом, слишком много себе “позволял”, чтобы рассчитывать на широкое приятие и признание... Был, стало быть, Вирпша поэтом для поэтов... а прежде всего был поэтом для себя; и в конечном счете именно потому, что он в первую очередь был поэтом для себя и поэтом для поэтов, он стал тем, чье творчество своими эманациями пронизывает, хотя и не непосредственно, не способом, заметным для всех, всю нашу современную литературу».

Говоря о том, что Вирпша «высоко летал», Ворошильский, вероятно, вспоминал мысленно и тему «полета» в поэзии и прозе Вирпши. В поэме «На тему Горация» Вирпша развивал эту тему на материале той оды Горация, которую в русской поэтической традиции называют, после державинского переложения, одой «Лебедь» («Необычайным я пареньем / От тленна мира отделюсь...»). В польской поэзии эту оду Горация перелагал Ян Кохановский. Гораций в своей оде, опираясь на древних греков, веривших, что поэт после смерти превращается в лебедя, писал о своем полете над бескрайними пределами Римской империи как о своем бессмертии. Но Вирпшу привлекала не столько «гордыня» Горация, знавшего себе цену, сколько мотив свободного полета человека как метафора свободы.

В прозе Вирпши есть развернутая параллель горацианской поэме о полете: сон подпоручика Квятковского, находящегося в немецком лагере для военнопленных в годы II Мировой войны (как и сам Вирпша тогда); подпоручику в лагерном бараке снится сон о полете как о возможности вырваться на свободу из несвободы. Повесть «Апельсины на колючей проволоке», изданная в 1964 г., писалась в 1946-1960 гг., задолго до горацианской поэмы Вирпши, но уже и в повести в описании сна-полета Квятковского переклички с упомянутой одой Горация многочисленны и настойчивы, этот фрагмент повести о полете «оперенного» человека и эта поэма о полете поэта-лебедя (или поэта-«планериста»?) прекрасно комментируют друг друга взаимно, а в коротком предисловии к повести Вирпша прямо говорит, что предметом философствования в этой книге стала — свобода.

Свобода и несвобода — один из постоянных предметов размышления Вирпши. Он вообще довольно постоянен, есть у него постоянно возвращающиеся мотивы, даже словосочетания. Но диапазон его интересов огромен. Его интересует история. Интересуют естествознание, физика, физиология, вообще биология. Его интересуют законы творчества, психология личности творца, художника. Можно было бы сказать, что круг интересов Вирпши — весь круг европейской мысли, начиная от греков. Но нет, он еще шире. Не случайно он показался мне в 1968 г. похожим на буддийского монаха. Он рассказывал мне тогда о своем пребывании на Востоке. Восток был для него «другим» миром, восточный человек — мудрец, а не интеллектуал, как европеец. Но интеллект без мудрости ущербен. Среди поздних, недавно найденных стихотворений Вирпши одно — «Ключи» — родилось из раздумий о философии древнего Китая. Вирпша, как всегда, иронизирует, играет, здесь он сталкивает конкретные «ключи от квартиры» с абстрактной философской мыслью, но, как всегда, его ирония, игра, шутка не исключают серьезности. Он серьезно относится и к бесконечности космоса, и к бесконечности пути человека в космосе, к бесконечности познавания. Вечное сомнение Вирпши — это не разъедающий скепсис, а каждый раз стимул для все новых и новых попыток и путей осмысления мира, новых предположений, суждений, пусть даже взаимоисключающих в своей нескрываемой противоречивости.

Вирпша обычно неоднозначен. Но иногда горечь и отчаяние берут над ним верх.

Мрачный взгляд позднего Вирпши на историю как царство абсурда, кошмара, гротеска, в котором нет ни смысла, ни порядка, ни даже элементарной хронологии, нашел наиболее полное выражение в поэме «Апофеоз танца» (заглавной вещи одноименной самиздатской поэтической книги Вирпши 1985 года), в стихотворении «Танец одурелых» и во многих других вещах. В одном из поздних стихотворений он называет историю «пурпурным», то есть кровавым, потоком легенд, этот поток «разбрызгивается пурпуром по спине» человека, но течет он из недоступного человеку «решета». История человеку неподвластна. И в стихотворении «Василиск» люди, оказавшиеся в средневековом замке, могут оказаться узниками истории, могут вдруг оказаться замкнуты в этом замке, замкнуты в средневековье, «пока не сдохнут».

Поздний Вирпша все больше ощущает присутствие и даже всевластие иррационального в истории и в окружающей его действительности.

Два стихотворения 1980-1981 гг., составляющие как бы двухчастный цикл, — это два монолога: монолог Мерлина и монолог Нострадамуса.

И Мерлин, и Нострадамус — поэты. Полулегендарный исторический прототип Мерлина был староирландским, кельтским бардом. И предсказателем, «волхвом». В монологе Мерлина у Вирпши возникает тема «волхвов» и «владык», которая для русского читателя связана с пушкинской «Песнью о вещем Олеге», где князю противопоставлен «заветов грядущего вестник». Мерлин Вирпши тоже противопоставляет себя, «волхва», свою власть, власти «владык», Октавиана или Ирода. Но главная тема монолога Мерлина — протест против современного «цифрового» мира, против вычислительных машин, против попыток «сосчитать» человека. И похоже, что Вирпша-1980 сочувствует Мерлину в этом. В соседнем стихотворении «Перепись населения» оказывается, что именно неточность цифр может обернуться благом: именно «зияние», несовпадение цифр подлинного и статистического числа подданных Империи Октавиана обернулось важнейшим в истории событием: уцелел младенец Иисус, спасенный родителями.

Нострадамус — тоже поэт, ведь его предсказания были изложены в стихах, в четверостишиях, толкованием которых (особенно в конце очередного столетия и тем более — тысячелетия) занималась чуть ли не вся Европа. В стихотворении Вирпши Нострадамус, предсказывающий будущее по звездам, сам же хочет произвольно менять порядок звезд и созвездий, тем самым вмешиваясь в будущее людей. Такая «власть» «астролога» уже опасна для человечества. Впрочем, на самом-то деле булыжники, которыми Нострадамус бомбардирует людей с неба, — это булыжники небесных дорог, вымощенных «благими намереньями» самих людей; эти их благие намеренья и обрушатся на их же головы.

Гордыня Мерлина и Нострадамуса не выглядит симпатичной. Но иногда гордыня художника правомерна. Такова — в стихотворении Вирпши «Рука Бога» — гордыня скульптора (Родена), который «творит Бога», ибо он изваял Руку Бога по образу и подобию своей руки. Эта гордыня — в ощущении Вирпши — творческая, творящая, рождающая.

Поздний Вирпша оставался поэтом трудным, усложненным. Лишь несколько последних, предсмертных стихотворений написаны совсем иначе — просто и прозрачно, исповедально. Таково автобиографическое стихотворение «Трудности», таково стихотворение-признание «Порядок». Впрочем, таково было и стихотворение-признание «Использовать писательски» в книге 1966 года: о переломанной судьбе, о переломанной творческой биографии (а судьба и творческая биография еще будут ломаться и ломаться):

Как писательски использовать поломанную

Биографию, какое употребить искусство, чтобы

Она компоновалась, какие минуты выскрести

Ритмичным скребком, чтобы фрагменты

Примыкали друг к другу и были

Пригодны для будущего читателя?..

В одном из последних стихотворений — «Трудности» — Вирпша упоминает о машине, наехавшей на него и переломавшей ему кости. От этой тяжелой травмы окончательно он уже не оправился.

Вирпша похоронен в Западном Берлине, на кладбище, которое называется по-немецки Ruhleben, что значит «спокойная жизнь». А его беспокойный дух по-прежнему колобродит в его стихах и поэмах, он будет и дальше будоражить думающих поэтов и думающих читателей.