Новая Польша 9/2012

ЛЕШЕК КОЛАКОВСКИЙ: НАБРОСОК К ПОРТРЕТУ

Сутулый, иногда опираясь на палку, иногда раскачиваясь на стуле, длинное лицо, широкий свод черепа, губы в улыбке, которую сопровождают слегка издевательские складки на щеках, и сияющие глаза. Всё лицо — в этих глазах. Голова, опираясь на полукруг ладони, склоняется ниже, еще ниже, будто отбивает такт рассуждения, и вдруг поднимается, откинутая вбок и назад. Слова силой захватывают воображение, изысканные инверсии, подчас на грани пастиша, любовь к парадоксальным формулировкам, способным воздать по справедливости противоположным точкам зрения.

О чем он говорит? Он ведет экскурсию по зданию культуры. Представляет нам ту или иную фигуру, показывает сложности чужой мысли, богатство аргументов. Убедительны ли эти аргументы? Он старается ответить на этот вопрос с противоположной точки зрения. Да можно ли, однако, вообще иметь уверенность в такой материи? Можно ли в принципе перейти от одной точки зрения к другой? Если мы создадим такой вместительный язык, чтобы он охватил обе точки зрения, не растает ли в тумане сам предмет спора?

(...)

Колаковский меняется во времени. И действует во многих сферах. Философ ли он? Или историк философии? Или критик культуры? А еще же он и писатель. И не только автор драматических сочинений, сказок, философских притч. И не только переводчик классиков философии, «Духовных песен» Расина и фривольных стихов вольнодумцев XVII века. В его нелитературных произведениях стиль тоже играет существенную роль. Иногда Колаковский как будто ставит ширму. Строит дистанцию. Его язык поражает богатством, синтаксической изысканностью, архаизмами. Привлекает внимание. Будит восхищение. Всегда ли он облегчает пониманию хода рассуждений? Он бывает коварен. Это испытали на себе ученики Колаковского, которые неловко перенимали инверсии, иностранные слова, давно забытые наречия и союзы. Кто же из польских молодых эссеистов и критиков в 60 е годы не был, пусть бессознательно, заражен его манерой?

(...)

Колаковский родился в 1927 г. в Радоме, в интеллигентской семье с левыми, антиклерикальными взглядами. Когда началась война, ему было 12 лет. Мир пошел под откос. Во время оккупации мальчик не ходил ни в школу, ни на тайные занятия. Читал, занимался с частными учителями. Экстерном сдал экзамены в рамках тайного обучения. Жил в среде, близкой к подполью. Видел гитлеровский террор, уничтожение гетто, поражение Варшавского восстания. После войны, в возрасте 18 лет, вступил в ППР [Польскую рабочую партию, т.е. компартию]. Учился в Лодзинском университете, потом переехал в Варшаву. Был активным коммунистом. Писал статьи против «католического обскурантизма», боролся с философией неотомистов, с католическим социальным учением.

Он был надеждой партии. Выделялся умом, знанием языков, легкостью пера. В 1950 г. вместе с группой «янычаров» был послан на повышение квалификации в Москву. Там готовили новые кадры, которые, вернувшись, должны были заменить «буржуазную» профессуру. Пребывание в Мекке единственно верного учения оказалось важным опытом. Несмотря на продолжавшееся ослепление доктриной трудно было не заметить безграничного материального и духовного опустошения, вызванного сталинской системой. Но действовали защитные механизмы: такова неизбежная цена, деградация, через которую надо пройти на пути к светлому будущему. Шок всё-таки остался.

С 1953 г., после смерти Сталина, позиции Колаковского становились всё менее ортодоксальными. Он сам вспоминает, что примерно с 1955 г. он уже не был коммунистом ни в каком смысле слова, приемлемым для стражей доктрины. Однако по-прежнему оставался членом партии. Он считал, что изнутри ему будет легче влиять на либерализацию системы. Он говорил языком доктрины, рассчитывая, что так он будет услышан. Был интеллектуальным вождем ревизионистов. Его публицистика, печатавшаяся в период «октября 56 го», сыграла важную роль в формировании взглядов молодой интеллигенции, остававшейся в партии, но жаждавшей свобод. Он писал о роли личности, о проблеме свободы. Его первая серьезная философская книга была посвящена антиномиям свободы в системе Спинозы (Личность и бесконечность. Варшава, 1958).

Колаковский пытался разбивать схемы ортодоксальности. Искал языка, каким удастся приемлемо говорить о проблемах, официально неприемлемых. Это был интеллектуальный танец на проволоке. Здесь угрожали две опасности: язык доктрины заслонял истину, затрагиваемая тематика подставляла под риск анафемы. Возможно, частично этим объясняется стилистическая запутанность и склонность к усложненной лексике в некоторых текстах. Статья «Карл Маркс и классическое определение истины», написанная в 1958 г., противопоставляла марксисткой традиции, особенно ее примитивному варианту, закрепленному Лениным, сочинения самого Маркса, прежде всего молодого Маркса. На основе рукописей классика Колаковский стремился поставить под сомнение несколько догм доктрины. Прием ловкий, но враждебное содержание пробудило бдительность цензоров. Слова о том, что «во всей вселенной человек не может найти такого глубокого колодца, чтобы, склоняясь над ним, не открыл на дне свое собственное лицо», должно быть, вызвали у властей тревогу. Появился ни к чему не сводимый враг доктрины — живой человек.

Подобные приемы: показать сложность многих философских проблем, официально решенных доктриной, напомнить несколько основополагающих истин и показать, что они бывают взаимно противоречивыми, — придают значения статье «Cogito, исторический материализм и экспрессивное истолкование личности» (1962, перепечатана, как и предыдущая, в сборнике «Культура и фетиши», Варшава, 1967). Вернулась проблема личности, проблема моста между сознанием и миром, проблема существования другого — извечные проблемы философии. Если на дне колодца мы находим свое лицо, о чем это говорит? В самом ли деле это наше лицо? Только его ли мы там видим? Как мы можем обнаружить, что это наше лицо? Колаковский не претендует на окончательные ответы. Он обращает внимание на опасность догматических и мнимых ответов. «Нравственный солипсизм, тоталитарные утопии и буржуазный индивидуализм — вот три самые общие форсы мнимого решения немнимого противоречия между утверждением личности и утверждением солидарности. Все решения, содержащие надежду на успех, отличаются тем, что не могут предлагать окончательные выходы и не верят в успешное достижение идеальных ситуаций».

Мир не завершен, совершенных кодексов поведения не существует, а поиски их могут быть опасны. Об этом говорится в статье «Этика без кодекса», помещенной в 1962 г. в журнале «Твурчость», и в ранее опубликованном там же эссе «Жрец и шут». Заглавие этого эссе было одновременно вызовом и программой. Колаковский становится на сторону шута, ставит себе задачей подвергать сомнению догмы всех учений. Это течение его творчества назовем вольтерьянским. В него входят вышеупомянутые «Жрец и шут» и «Этика без кодекса», а также такие литературные произведения, как «Ободряющие рассказы из священной истории во поучение и предостережение» (Варшава, 1964) и «Разговоры с дьяволом» (Варшава, 1965).

У вольтерьянского Колаковского бывали неприятности от властей, когда он направлял критику на официальную идеологию, то есть с середины 1950 х эти неприятности только росли. Однако власти поглядывали на него ласково, когда он направлял критику на главного «конкурента» — католическую Церковь и ее учение. Он печатался в публикациях Товарищества атеистов, в партийном издательстве выпускал тома религиоведческой серии. Он продолжал критиковать неотомистские усилия найти в конце концов убедительное доказательство бытия Божия: веру невозможно вывести из разума. Это была одна сторона его деятельности и мышления. Но уже тогда явно очерчивалась другая.

С конца 1950-х он работал над монументальным трудом о внеконфессиональном христианстве XVII века («Религиозное сознание и церковные узы», Варшава, 1965). Его безусловно интересовали давние конфликты гетеродоксов с официальными институтами: как первые проникали в Церкви и как вторые пытались их ассимилировать — а так же как личности защищали особливость своей веры, а институты боролись за чистоту доктрины. Однако больше всего его увлекало явление мистицизма. Колаковский не только не исчерпывает тему в исторической политико-социологической аллюзийности, но и не поддается соблазну психологического редукционизма. Существует подлинное религиозное измерение. «Как религиозность, так и а религиозность может быть ложной или подлинной». Это важная констатация, позднее многократно развитая, из статьи «Религиозные символы и гуманистическая культура» (1964, перепечатана в сборнике «Культура и фетиши»). Таково паскалевское течение в творчестве Колаковского, отлично уловимое в статье «Банальность Паскаля» начала 1960-х — о мнимой банальности, скрывающей всё еще не исчерпанные глубины.

Порядок сердца не удается вывести прямо из разума; разум сам по себе не способен познать свои окончательные аргументы. Присутствие мифического аспекта может быть редуцировано, но это будет ампутация по произволу. Колаковский ввел в польский интеллектуальный арсенал мысль Мирчи Элиаде и Рудольфа Отто и тем самым повлиял на уровень и направление религиозной мысли. В середине 1960 х он вел в Варшавском университете семинар, посвященный проблеме мифа. Результаты содержатся в книге «Присутствие мифа», написанной в 1966 г, но уже не вместившейся в рамки официальной ортодоксии и изданной, как столько важных польских книг последних десятилетий, в Париже, в «Институте литерацком» (1972).

Анализировать присутствие мифа, не допустить, чтобы он заслонял картину эмпирической действительности, но в то же время не позволить исключить метафизическую проблематику из поля зрения и мышления — Колаковский в маске Вольтера и Колаковский, увлеченный Паскалем, старается идти одним и тем же путем. Это течение мысли Колаковского, четко очерченное в «Присутствии мифа», назовем эразмовским. «Метафизические вопросы и убеждения открывают иную сторону человеческого бытия, нежели научные вопросы и убеждения: сторону, умышленно отнесенную к неэмпирической безусловной реальности. Присутствие этого умысла не составляет доказательства присутствия того, к чему относится. Это лишь доказательство живой в культуре потребности в том, чтобы то, к чему относится, присутствовало. Но присутствие это принципиально не может быть предметом доказательства, ибо само умение доказывать есть власть аналитического, технологически ориентированного ума и не выходит за рамки его задач». «Тогда философия может, во-первых, пробуждать “самознание” того, как возвышенны в человеческом бытии последние вопросы. Во-вторых, она может обнажать в свете этих вопросов абсурд мира относительного, признанного за самодостаточную реальность. И, в третьих, может создать самое возможность истолкования мира опыта как мира обусловленного. Большего сделать она не может».

В молодости Колаковский увидел, что такое извращенный миф в жизни личности и общества. Видел он это извне, наблюдая безумия гитлеровского фашизма. Видел изнутри, когда поддавался ослеплению коммунизмом. Сумел протрезветь. Сумел он и больше — часто люди, пораженные тоталитарным опытом, не умеют отыскать равновесие: либо отвергают всякий миф, выбирают абсурд и отчаяние, либо находят новый предмет поклонения. Миф бывает опасен, это так. Он бывает опасен, во-первых, своей тенденцией к экспансионизму: он может разрастаться, как злокачественная опухоль, заменять позитивное знание, право, культуру. Может также склонять к отказу от ответственности за собственное положение, возбуждать страх перед свободой. Поиски мифа бывают поисками вышестоящей опеки, которая всё устроит за личность, подаст ей готовый всеобъемлющий рецепт жизни. Так может быть. Так не должно быть. А побег от мифа тоже может быть опасным. Проект полной демифологизации культуры — химера. Мифическое сознание, заглушенное в одной форме, возрождается в другой, иногда извращенной, обманчивой.

Не удастся бесконфликтно соединить позиции жреца и шута, опасен выбор одной из этих позиций при отрицании другой. Свобода, открытость, терпимость, но и нежелание отказываться от собственной иерархии ценностей — как соединить эти требования в цельную систему, как сохранить им верность в мире, полном шума и ярости, ложных мифов, ненависти? В момент исторического испытания недостаточно масок. Современность требует современного языка. Перед таким испытанием стоял Колаковский во второй половине 1960-х. Принятые маски оказались слишком тонкими и неопределенными. До сих пор он старался внутри деспотической системы надевать маски жреца и шута, скрывался за усмешкой Вольтера, за пылкой трезвостью Паскаля, за упрямой терпимостью Эразма. Действительность оказалась намного тривиальней. Возможности печататься всё сужались. Одновременно от него ждали, что он займет позицию в наболевших политических делах. Ждало общество, задушенное навязанной системой, лишенное голоса идеологической монополией, лишенное прежних прав, разделенное и растерянное, но тем не менее существующее, ищущее новых форм выживания и сопротивления.

В октябре 1966 г. по приглашению студентов истфака Варшавского университета Колаковский выступил с речью к десятой годовщине свободолюбивого порыва — октября 56 го. Что осталось от надежды? Итог — отрицательный. После этого выступления он был исключен из партии. Наступил 1968 год, варшавское собрание Союза писателей в защиту интеллектуальных свобод и национальных традиций. Колаковский говорил о разрушительной роли цензуры: в системе тотального контроля всё становится аллюзией на советскую систему — «Антигона» и «Гамлет», Сервантес и Мицкевич. Студенты поддержали писателей. Ответом была атака полиции и пропаганды. Партийные власти декретировали культурную революцию, соединявшую марксизм-ленинизм и «антисионизм» (завуалированное название официального антисемитизма). Колаковский был уволен из университета. Янычары мартовской революции выступали против него с обширными статьями в партийной газете. Осенью 1968 г. он выехал читать лекции на Запад. В декабре 1970 г. на Балтийском побережье рабочие выступили с протестом против безнадежных условий жизни. Коммунистическая власть в ответ открыла огонь. Пали погибшие.

Колаковский откликнулся на это в английской печати. А в июне 1971 г. он опубликовал в парижской «Культуре» «Тезисы о надежде и безнадежности». Это было выступлением в дискуссии, принципиальной для судеб Польши, важной для всей Европы и всего мира, в дискуссии о путях выхода из тоталитарной формы советского правления. Мы не знаем успешного рецепта освобождения от советизма. Не знаем примера страны, которая стала бы коммунистической, а потом вернулась в европейскую семью, вернулась к нормальным заботам, конфликтам, надеждам. В странах победившего марксизма-ленинизма захвачена не только политическая, но и идеологическая власть, и политикой становится всё. Гражданское общество разрушено. Автономия личности перечеркнута. Человек подчинен идеологическому государству, строящему «новый порядок». Однако новый порядок остается фикцией, он кормится задушенным, но тлеющим гражданским обществом.

Коммунистическая власть тоталитарна, общество остается задушенным, но объем порабощения может быть разным. В какой-то степени гражданское общество существует, пока существуют живые люди; этим людям не безразлично, где они живут — в Камбодже, Советском Союзе или Польше. Не безразлично, живут ли они в Польше 1953 года, когда сталинизм, казалось, торжествовал и захватывал всё более широкие сферы существования, или в 1956 году, когда он, казалось, отступал. Но зависят ли эти перемены от поведения личностей? Реформируема ли коммунистическая система? Этому вопросу посвящены «Тезисы о надежде и безнадежности». Подвергается ли государственный и общественный строй переменам? Да, это очевидно. Но зависят ли эти перемены от поведения общества, можно ли на них влиять в желательном направлении, или же нас уносят механизмы, на которые общество не имеет влияния, которым пассивно подчиняется?

Колаковский приводит доводы за и против. Что говорит против тезиса о возможности возрождения общественных прав и свобод? Прежде всего монополия власти, политическая и экономическая. Правящий класс — единственный работодатель, ему обеспечен контроль, сам же он контролю не подлежит. Все попытки реформ в любой момент могут быть отменены — и отменяются, как только угрожают нарушением политической монополии. Отсюда — экономическая и культурная деградация, скудость информации, повторяющиеся акты агрессии, уничтожение общественных групп, которые могли бы оказаться потенциальными конкурентами. Если бы даже власть предержащие хотели пойти на некоторые уступки обществу, они не могут это сделать, так как расширение свободы повлекло бы расширение требований, а это грозило бы социальным взрывом.

Вот какие аргументы чаще всего выдвигаются в пользу тезиса о том, что коммунистическое порабощение не может быть ни ликвидировано частично, ни смягчено постепенными реформами. Колаковский выступает против этого тезиса. «Жесткость системы частично зависит от того, до какой степени живущие в ее рамках люди убеждены в ее жесткости». «Социалистический бюрократический деспотизм впутан во внутренне противоречивые тенденции, которых он не в состоянии довести ни до какого синтеза и которые неизбежно ослабляют его цельность, при этом стремятся к росту, а не к уменьшению». Аргументы против реформируемости советизма верны, но частичны. Внутри тоталитарной системы всё-таки существуют конфликтные устремления. Эти конфликты не могут быть институционализированы, так как это подрывало бы элементарный принцип однопартийности, монополии власти. С одной стороны, есть стремление к единству, т.е. ликвидация конкурентов, которая нашла свое самое яркое воплощение в сталинских чистках, а с другой — стремление к безопасности, стабильности власти. Потребность легитимизировать систему марксизмом-ленинизмом и одновременно потребность менять идеологию, которая стала сковывающим движения горбом. Экономическая бездарность коммунизма и одновременно мечты о военном господстве над всем миром.

В «Тезисах о надежде и безнадежности» Колаковский со всею силой выступил против деспотического социализма. Он выбирает демократический социализм. Но что это должно бы означать? Одобрение демократии и правозаконности, соблюдение личных свобод. Во-первых, не только социалисты защищают эти ценности. Во-вторых, можно ли и в какой степени согласовать эти ценности с выдвигаемым социалистами общественным контролем экономики? Какие существуют связи между социализмом и марксизмом, между марксизмом и советизмом? Эти вопросы возбуждают необычайные эмоции, вокруг них наросло море недоразумений, напечатаны горы бумаги. Как дискутировать, когда основные понятия постоянно понимаются по-разному? Надо было бы анализировать историю марксизма, проследить изменчивость понятий и позиций. Для объективного и в то же время убедительного анализа потребовалось бы соединить представление и истолкование, постоянно искать равновесия между позициями следователя и адвоката. Притом по отношению к материалу ужасающих размеров и не всегда, мягко говоря, интеллектуально увлекательному.

Колаковский взял на себя эту головоломную задачу и образцово решил ее в трех толстых томах «Главных течений марксизма» (Париж: Институт литерацкий, 1976-1978). Чем больше восхищаться: справедливостью взгляда, умением создавать синтез, точностью анализа или объемом эрудиции? Стоит ли воздавать справедливость не только создателю доктрины, но и его самым безумным ученикам? Стоит. Ради продолжения европейской традиции духовной свободы и серьезности нужны «стражники мер», способные оценить былые духовные достижения, какими бы они ни казались нам далекими, опасными или бесплодными. Я благодарен, что кто-то за меня и для меня выполнил эту работу.

Самое краткое резюме «Главных течений» содержится в подзаголовке: «Возникновение — развитие — распад». «Почти все пророчества как Маркса, так и позднейших марксистов оказались ложными, это, однако, не нарушает состояния духовной уверенности, в котором живут приверженцы, точно так же, как приверженцы чаяний, известных из хилиастических религиозных движений, ибо эта уверенность не опирается ни на какие эмпирические посылки, ни на какие предполагаемые “законы истории”, но только на психологическую потребность в уверенности. В том же смысле марксизм выполняет существенные религиозные функции и успешность его носит религиозный характер, однако это религия карикатурная и опирающаяся на недобрую веру, так как свою бренную эсхатологию она пытается представить научным достижением, чего религиозные мифологии не делают. (...) Было бы абсурдом утверждать, что марксизм как движущая причина, так сказать, произвел сегодняшний коммунизм. Однако, с другой стороны, коммунистическая доктрина — отнюдь не какое-то «извращение» марксизма, но одно из его возможных истолкований, и даже истолкование хорошо построенное, хотя упрощенное и обрезанное» (III, 524).

(...)

Если философия состоит в том, чтобы давать четкие и недвусмысленные ответы, строить замкнутые системы, то Колаковский — не философ, а историк и критик философии; если же она состоит в том, чтобы повторять извечные вопросы, уточнять их, очищать язык и зрение, тогда он философ — без системы, без замкнутой философии. Философ — как тот, кто всему удивляется (подрывает любую догму), и как тот, кто ничему не удивляется (внимательно присматривается к любому ответу). Усложняет себе игру, показывает шаткость собственного выбора, напоминает об аргументах в пользу противоположного тезиса. По-над догматизмом и скептицизмом он постоянно поднимается по ступенькам культуры, в шаге от пропасти, всё выше, всё снова, чтобы обрести и укрепить право пользоваться элементарными понятиями: суверенность, осмысленность, вера. Такими усилиями обновляется европейская традиция. Эти усилия удалось проявить некоторым мыслителям и художникам. Упрочивая их, они упрочивают нашу свободу.

1983

Статья вошла в сборник Войцеха Карпинского «Герб изгнания» (Варшава: Зешиты литерацке, 2012).