Владимир Рафеенко. Источник: Форум издателей
Владимир Рафеенко. Источник: Форум издателей
15 ноября 2022

Владимир Рафеенко: Я полностью отказался от русского языка

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Впервые внутренним переселенцем он стал в 2014 году, когда вынужденно покинул родной дом в Донецке, во второй раз — в 2022-м, когда едва спасся из-под российской оккупации в Киевской области. Писатель Владимир Рафеенко рассказывает, почему больше не будет писать по-русски, откуда черпает силы во время войны и почему украинцы уже победили.

Наталя Ткачик: Как вас изменила большая война?

Владимир Рафеенко: Она сломала во мне какие-то существенные вещи. Но не веру в Бога — наоборот. Мы с женой попали под оккупацию между Бучей и Бородянкой, где с 2014 года жили на даче друзей. Уже в первые недели не стало света и воды. Мы четко знали, когда закончится еда, и от этого охватывало отчаяние. Постоянно била артиллерия, дом шатался, связи не было. Но каждое утро я выходил во двор и разговаривал с Матерью Божьей — как-то так по-дружески. Я был уверен, что мы не выживем. Но очень не хотел, чтобы эту мою внутреннюю убежденность почувствовала жена.

Культура ничего не гарантирует — это старая истина. Но она начинает звучать по-новому, когда какой-нибудь дядька приезжает на танке и привозит свою культуру мне под Киев. Свою русскую культуру. Это что-то во мне изменило, что-то такое окончательно сломало, о чем и говорить невозможно. Об этом кричать хочется, а как кричать? Больно. Ну, и я Бога и Божью Матерь просил, чтобы смерть даровали быструю и непостыдную — не позорную смерть. Просил каждое утро, после обеда и вечером.

И даже после 19 марта, когда стараниями Любки Дереша нас вывезли волонтеры и мы оказались в Тернополе, я чувствовал, что только об этом и могу продолжать просить. Я не видел людей, не видел жизни впереди, не знал, куда двигаться. В первые недели после выезда все как в тумане было. Я не мог читать, не мог смотреть фильмы, не мог художественные тексты писать. Еще в оккупации, чтобы сохранять хоть какую-то адекватность, я начал вести дневник. И сейчас повсюду вожу его с собой.

НТ: Вы продолжаете его вести?

ВР: Нет, когда нас вывезли, я поставил в нем точку. Я несколько раз хотел его оцифровать, но как только сажусь — не могу, руки дрожат, вспоминаю в подробностях все происходившее. Необходима некоторая временная дистанция. Я тогда каждый день по два-три часа писал этот дневник. Описывал судьбы людей, бывших рядом, цены, погоду, где стреляют, кого россияне убили, какую семью изнасиловали и сожгли в собственном доме. Я записывал все, что происходило вокруг, что слышал от кого-то об общей ситуации. Какой был снег, какой стоял мороз, о чем я думал. Это особенный документ. Возможно, я возьму его в работу, но должно пройти время.

Наверное, для кого-то опыт, который мы с женой пережили, не был бы таким переломным, но меня эта война действительно изменила, хотя я до сих пор не знаю, насколько и в чем именно. Я иногда сам удивляюсь собственным реакциям. Вот, например, вчера тут, в Варшаве, иду по центральной улице, Новому Святу — красивые люди, переполненные кафе, легкоатлетический марафон, солнышко, тепло, спокойно, — а у меня слезы льются. Стыдно, а перестать плакать не получается. Потому что здесь люди совершенно другие, нежели в Украине: нет напряжения и постоянного ощущения сопричастности смерти. Меня накрыло понимание, что я здесь, а где-то там убивают наших мальчиков и девочек, мирное население, разрушают наши дома, уничтожают гражданских.

НТ: После того, как вы потеряли дом в Донецке в 2014 году, и теперь, после недель под оккупацией, что вам дает силы двигаться вперед?

ВР: Мысль о том, что все это было для чего-то нужно. Возможно, именно в этом и состоит призвание человека — принять собственную жизнь и себя в ней, рассмотреть мир и понять, кто ты такой, на что ты способен, выбрать ту или иную сторону, сыграть свою крошечную ноту и изо всех сил ее тянуть.

Также очень поддерживает то, что есть люди, нуждающиеся в моем пребывании в этом мире, — жена и старенькая теща, которой под 90. Я должен им помогать, потому что у них больше никого нет. Мои старенькие родители живут в Донецке, они очень больны. К сожалению, вывезти их оттуда нереально. Я помогал им как мог, но теперь невозможно и это — после 24 февраля оборвалась прямая связь.

Ну и еще много других людей, нуждающихся в моем внимании — и писательском, и учительском, и прочем. Их интересует то, что я делаю как преподаватель писательского мастерства — и когда речь идет о написании текстов, и во время их разборов. И для меня это очень важно, поскольку подтверждает, что я существую в этом мире для чего-то, хотя бы чем-то могу помочь другим, дать нечто такое, чего мне в свое время дать было просто некому — приходилось до всего доходить самому.

НТ: Многие вещи в своей жизни вы трактуете в религиозном ключе. Как вы с этой точки зрения объясняете себе войну?

ВР: Войны были всегда. Нам, людям, нужно посмотреть самим себе в глаза. Ребенок Адама убил другого ребенка Адама, с этого началась история человечества. Это мы такие, а не Бог такой. За что Каин убил Авеля? Потому что приревновал. А Бог здесь ни при чем. Наша реальность жестока.

Я понимаю, что мне еще повезло, ведь буквально в двух километрах от нас россияне совершали ужасные вещи. О Буче слышали все. А наш дачный поселок был неподалеку. Как населенный пункт он не числится, соответственно, на карте его нет, и россияне о нем просто не знали. Если бы они зашли, не знаю, что было бы и как бы я потом собирал себя воедино, как бы разговаривал с Богом. Не знаю, удалось ли бы мне тогда сохранить веру. Но мне повезло — мне подарили жизнь. Еще немножечко жизни.

НТ: Раньше вы говорили, что будете писать книги попеременно то на украинском, то на русском, но после 24 февраля заявили, что больше не напишете ни одной строки на русском языке. Почему? И насколько было трудно перейти на украинский?

ВР: Я просто не могу больше использовать свой первый родной язык — русский. До войны я писал и общался на двух языках. А сейчас, когда приходится что-то писать или с кем-то разговаривать на русском, у меня постоянное чувство боли, огромного дискомфорта. Ничего с этим поделать не могу.

Перейти на украинский полностью было невероятно тяжело. Сейчас я пишу только на украинском. За последние пять месяцев я написал полсотни эссе о войне — на отдельный том. Пьесу написал на украинском, роман начал — уже заканчиваю экспозицию. И, похоже, я уже достиг определенного уровня владения украинским — и разговорного, и литературного. Однако все равно у меня еще нет кровной связи с украинским языком. Он бережно, потихоньку принимает меня, но еще не принял окончательно. И это он решает определенные вещи в письме, не я. И как бы я ни пытался — это он впускает или не впускает меня. Это очень сложный процесс. Но я не хочу, чтобы меня могли идентифицировать как представителя русской культуры. Это недопустимо для меня. Больше недопустимо.

НТ: Как вы относитесь к тому, что сейчас сдают на макулатуру русскую классику, сбрасывают памятники представителям русской культуры?

ВР: Вполне естественная реакция. Пускай лучше потом те, кто будет после нас, — уже другое, украиноязычное, зрелое гражданское общество, — скажет: нет-нет, ребята, вы погорячились, отдельных русских писателей нужно частично вернуть. Но это будет потом. А сейчас нужно зачистить все русское так, чтобы у наших детей этих проблем больше не было, чтобы в них не закладывались коды и символы культуры, приехавшей на танках под Киев. Потому что эта связь колониальная, это не был выбор украинской культуры.

Так что вся эта отмена русской культуры — вполне правильная. Вот только неправильно то, как это делается. Я бы не разрушал памятники — я бы делал из них скансены. Люди со всей Европы ехали бы смотреть на такую кунсткамеру, такое кладбище памятников: вот она, колониальная культура, которую нам насадили, вот они все на одно лицо, Пушкины с Лермонтовыми. Вот они в ряд, как надгробия. Вот такие стояли в Черновцах, а такие — в Донецке. Это было бы интересно.

НТ: На ваш взгляд, допустимо ли сейчас, чтобы украинские и российские интеллектуалы выступали вместе на публичных мероприятиях?

ВР: Конечно, «хороший русский» сам по себе может быть хорошим человеком и действительно считать, что Крым — украинский, а война против Украины — это плохо. На личном уровне я бы мог поддерживать с таким отношения. Но если говорить о совместных мероприятиях, то для меня это недопустимо. Межкультурного диалога с ними сейчас быть не может. Почему? Потому что ни один хороший россиянин не знает украинской культуры. Они приходят общаться не со мной как представителем украинской культуры, а с самими собой, оправдывать собственную культуру, себя. Ну и что с того, что они знают, что Крым — украинский, а война — это зло? На одном только этом основании я должен с ними общаться? Нет. Межкультурный диалог — это разговор одной культуры с другой, которая этой культурой интересуется. А не своей собственной в этой, военной, ситуации. Подобные совместные выступления — подмена понятий, это идеологический инструмент. Организаторы приглашают писателей, чтобы накормить их бутербродами и посмотреть со стороны: ой, вот же они, россиянин и украинец, видите, бутерброды наши едят, кофе пьют — значит, они как-то рядом, как-то общаются.

99 % «хороших русских» думают, что виноват Путин и его окружение, а не они. Но ведь не Путин сделал россиян, а россияне сделали Путина. В частности, и эти.

Безусловно, диалог должен быть, но только после военного поражения России, после покаяния, репараций и международного трибунала. После этого общаться будет и можно, и необходимо, потому что мы — соседи, и придется налаживать взаимоотношения. Но это потом, если мы будем все живы. А пока, если они хотят поговорить, то пусть едут в Россию и разговаривают со своим народом. Со мной разговаривать не нужно. Мне моего опыта хватает с лихвой. И русской культуры. Я как специалист-филолог знаю русскую культуру лучше, чем 99 % россиян.

Я пока не вижу, чем сейчас может помочь мое общение с каким-нибудь хоть триста раз «хорошим русским». Что нам выяснять? Мне все ясно: он — представитель культуры убийц и насильников. Даже если сам по себе — хороший человек.

НТ: Ваши романы «Демон Декарта» (написанный в 2011 году), «Долгота дней» (2017) и «Мондегрин» (2019) образуют своеобразный цикл под условным названием «Город Z». Вы в них предвидели не только символику Z, но и вход в Донецк российских военных в 2014 году. Есть ли еще подобные совпадения и как вы их себе объясняете?

ВР: В «Демоне Декарта» описаны события, произошедшие три года спустя, в 2014-м — вход российских войск в город, то, как отрезается украинская степь. А на символическом уровне есть и о нынешних событиях. В моих ранних новеллах описан восточный фронт, на котором ведутся боевые действия между Россией и Украиной. Но на этом не стоит концентрироваться, потому что подобное предсказание присуще каждому писателю, если он пишет с вдохновением.

Мы живем в реальности — это как маленький шарик, в котором все понятно. Но есть еще невербальный уровень, связанный с тем, что существует вокруг, и он называется действительностью. Действительность превосходит нашу реальность. И когда писатель пишет — он выходит на границу между реальностью и действительностью и иногда получает способность воспринимать универсальную информацию. Действительность не развернута в пространстве и времени, ведь пространство и время — это свойства человеческого сознания. А значит, в действительности нет времени, там уже все произошло. И ты как писатель можешь вдруг выхватить из этого какие-то вещи и в 2011 году написать о том, что будет в 2014-м. Но это не потому, что ты пророк, а потому, что ты честно работал как художник.

НТ: Вы упомянули, что после 24 февраля уже написали пьесу. О чем она?

ВР: Когда нас в марте вывозили из-под оккупации и мы проезжали российские блокпосты, я смотрел на лицо этих россиян и думал, что если останусь живым, то обязательно создам обо всем этом пьесу и роман. Пьеса получилась большая, на три акта — «Мобильные волны бытия». В ее основу легла реальная ситуация, которую я видел под оккупацией. Когда на дачах исчезла связь, мы и другие люди начали выходить в лес, в определенные места, где можно было поймать волну на минуту-полторы общения с «большой», неоккупированной Украиной. И именно это легло в основу пьесы — когда 100-150 человек одновременно пытались докричаться: «Галя, я тебя люблю!» или «Киев наш, Киев наш!»... Сотни таких разговоров происходили одновременно в одном месте.

На сцене будут главный и фоновый экраны, а также передний план с актерами. На экранах будут транслироваться те, с кем герои разговаривают. И таким странным образом заброшенный поселок объединяет всю Украину, потому что каждый отсюда звонит родным и близким в самых разных направлениях. И один из кульминационных моментов состоит в том, что некоторые дозваниваются до своих мертвых.

НТ: А себя вы видите на сцене в таком спектакле?

ВР: У меня совсем нет сценического опыта, но было бы интересно. Смогу ли я сыграть, судить не мне, а режиссеру. Но я думаю, что пластика, внутреннее безумие, импровизация, постоянно присутствующие во мне, дают возможность проявиться в сценическом пространстве и сыграть самого себя.

НТ: О чем роман, над которым вы сейчас работаете?

ВР: Это будет очень сложная вещь, о войне — истории гражданских людей, у которых погибли близкие. Он и она. Они надломлены так, что этого никогда уже не исправить. Но даже на фоне войны возможна любовь. Она не восстанавливает, не сращивает конечности, не поворачивает вспять судьбы, не заменяет навсегда ушедших людей, но помогает жить дальше и идти вперед. Впрочем, даже работая над этим романом, я чувствую, как меня выбрасывает на уровень драмы, пьесы.

НТ: Почему? Возможно, само время навязывает другой жанр?

ВР: Наверное, так и есть. Пьеса предполагает строгость мышления. Если мы не мыслим точно — нами играет дьявол. А драма — это жанр, в котором прекращаются любые забавы. У нее более четкая форма, я бы сказал даже тоталитарная. В ней необходимо очень структурированное, точное писательское мышление. Если есть что сказать, то это видно сразу, буквально в первых двух-трех сценах. Если же нет — то сразу и до свидания.

НТ: Не так давно во время выступления вы сказали, что украинцы уже победили. Почему?

ВР: Украинцы уже победили, потому что не проиграли. Потому что мы есть. А они проиграли, потому что их нет. Потому что — кто они? Люди, которые насилуют детей? Снимают и вывозят унитазы? Нас можно победить, разве что уничтожив всех до единого. Но даже если останется два украинца — мы еще не будем побеждены.

Сейчас идет важный период формирования нации. Я не знаю, что будет происходить на языковом уровне: вижу, что многие полностью переходят на украинский, как я, а в то же время есть и немало русскоязычных украинцев, воюющих и отдающих свои жизни за Украину. Но в целом мы уже по-настоящему единая страна. Рождается душа нашей нации. Наша боль в течение долгих месяцев войны — общая, она также стала инструментом объединения и превращения миллионов людей в нечто единое.

НТ: Что нового в украинцах вы открыли для себя после 24 февраля?

ВР: Удивило, что все вдруг очнулись. Я имею в виду и волонтерское движение, и молодежь, а иногда и людей старшего возраста, записывавшихся в военкоматы. Кто-то шутил: как служить — так никого, а как воевать — так все. Когда нас из-под оккупации вывозили волонтеры, я немного увидел, как это все работает. Будто одна кровеносная система: туда, где есть украинец, внезапно начинает бежать кровь — и вот уже деньги повезли, памперсы, лекарства, оружие, еще что-то. Это удивительно, это какая-то общая, очень мощная аура доверия и потребности быть вместе со своим народом, помогать. Это не может не вдохновлять, не может не добавлять веры в победу. Мы защищаем свою страну, свою землю и своих людей. А они посягнули на чужое. Победа будет наша!

Перевод с украинского Ии Кивы

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK
Наталя Ткачик image

Наталя Ткачик

Литературный редактор украинской версии «Новой Польши». Поэтесса, переводчица мемуаров Тадеуша Ольшанского о Станиславове (современный Ивано…

Читайте также