Картина Бруно Шульца «Встреча». Источник: Музей литературы им. Адама Мицкевича в Варшаве
Картина Бруно Шульца «Встреча». Источник: Музей литературы им. Адама Мицкевича в Варшаве
08 июня 2022

Свои-чужие

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Эссе польского антрополога и писателя о польско-украинских связях.

Я вспомнил Кампо ди Фьори
В Варшаве, у карусели,
В погожий весенний вечер,
Под звуки польки лихой.
Залпы за стенами гетто
Глушила лихая полька,
И подлетали пары
В весеннюю теплую синь.

А ветер с домов горящих
Сносил голубками хлопья,
И едущие на карусели
Ловили их на лету.
Трепал он девушкам юбки,
Тот ветер с домов горящих,
Смеялись веселые толпы
В варшавский праздничный день.
перевод Натальи Горбаневской

Чеслав Милош, Campo di Fiori, Варшава — Пасха, 1943

[… А мы себе кружимся самодовольно,
Всё в норме, как оказалось,
Эта война идет лишь в эфире,
Для нас это сущая малость…]

…туго обтянутые пленкой наборы алкалиновых батареек. Разных. Мы со Степаном укладываем их в бумажные пакеты, в которых уже лежат фонарики, бутылки для воды, клейкая лента. Кассирша, дежурно улыбаясь, замечает, что мы закупаемся как на войну. Объясняю, что покупки и правда поедут на войну. Улыбка исчезает. Совсем скоро эти вещи отправятся в Харьков… Через несколько минут мы уже на гожувском Квадрате, где продолжается сортировка, упаковка и погрузка всевозможных вещей в фуру с украинскими номерами.

Криста Вольф в «Образах детства» рассказывала, как, бывая в польском Гожуве, радовалась, что на площади, которую она с детства запомнила как место сбора гитлерюгенда и СС, теперь в тени деревьев сидят люди: играют в карты и разговаривают. Там же она писала: «Эскадры, бомбящие Берлин, выполнив над Л. Город Гожув-Велькопольски до 1945 года носил немецкое название Ландсберг-на-Варте. разворот, неизменно уходят курсом на запад. Тем не менее Шарлотта каждую ночь исправно будит детей, заставляет одеться и ведет в подвал, хотя бомбоубежище из него — курам на смех…». перевод Нины Федоровой Даже сейчас на некоторых зданиях вокруг Квадрата зоркий глаз еще может разглядеть сильно затертую аббревиатуру LSR (Luftschutzraum — бомбоубежище). Степан и его брат размышляют, возвращаться ли им в Украину воевать… Я даже не пытаюсь представить себе, в каком убежище, в каком грязном подвале Харькова и чьи пальцы будут разворачивать пленку, обтягивающую наборы алкалиновых батареек, упакованных в гожувском хозяйственном магазине, среди улыбающихся пар, выбирающих новый узор плитки для кухни. Это могло бы быть скверным наброском к научно-фантастической повестушке. Могло бы, если бы не происходило здесь и сейчас.

Фалькенхаген, 2/03/2022

Россия — словно нарциссичная дева, которая, упиваясь рассказами о своей красоте, исключительности и величии, никогда не видела своего истинного облика. До нее не доходил ни тихий шепот, ни более громкие слухи о том, как она выглядит на самом деле. Самодовольство и чары испарились / испарятся, когда она впервые взглянула / взглянет в зеркало, в котором отразился / отразится сегодняшний Харьков, Киев, Чернигов, Мариуполь, Бородянка, Херсон, Сумы и сотни других украинских городов и городков. Смотри, Россия, какая ты и кто ты!

Познань, 13/03/2022

В конце концов, это даже хорошо, что Рыху взял да и умер за несколько месяцев до войны в Украине. Пятилетним ребенком он пережил бомбардировку Станиславова. Он рассказывал, как сидел в грязном подвале одного из жилых зданий неподалеку от рынка. Шел фронт. Рыху, в общем-то, не помнил, кто бил: немцы или русские. Важно, что когда он это рассказывал, ему было уже под восемьдесят, а воспоминания о первом чувствовании действительности, извлекаемые из глубоких слоев памяти, до сих пор окутывали его страхом.

12 марта 2022 года нынешний Ивано-Франковск, тогда Станиславов, снова под бомбами, а отголосок бомбежки впишет новым детям нестираемое воспоминание о первом чувствовании. Рыху всегда повторял, что ЭТО начинается с невинной игры в войну: солдатики, расставленные на ковровых полях битвы, в тишине комнаты, в процессе детской забавы, беззвучно умерщвляют противника. Потом внешне невинная игра в войну усиливается пропагандой, просачивающейся сквозь скрыто- или откровенно националистическое образование, а заканчивается она бомбардировкой и подвалом… Поэтому хорошо, что Рыху умер. Ему не нужно видеть того, что вновь творится в его городе.

Христос воскресший, Коломыя 04/1988

Светало. Откуда-то со стороны Коломыи тянулся запах мокрой дороги. Тут и там жёнки быстрым шагом направлялись к церкви: нынче Пасха, нынче Христово Воскресенье. Дедова усталость от путешествия на полвека вглубь собственной истории взорвалась адреналиновым залпом, разлившимся по старым венам. Он остановился перед низким домом, воскрешенный этим местом, этим языком, спавшим в нем полвека, этим миром, давным-давно изгнанным из мыслей.

Будучи маленьким мальчиком, я, невесть почему, видел в Коломые не название определенного места, а, скорее, языковую фигуру, определенную форму, наполненную неизменным содержанием, не подлежащим интерпретации. Коломыя оставалась застывшей в глубине семейных преданий, неся где-то за памятью нациоистерии с трудом скрываемую теплую ностальгию по местам первого чувствования…

На той заре Иисусова воскресения я стоял позади деда, глядевшего мутнеющим белком глаза на ровный забор, окружавший дом, где он увидел свет. Неколебимая уверенность, звучащая в словах «здесь родился…», настигла меня, словно карающая ладонь отца, заставляющая ребенка навсегда запомнить исключительность какого-то момента.

Открыв калитку, мы ступили на мягкую почву двора. Внутри безыскусно обустроенного жилища они упали в объятия друг друга — без единого слова, без тени сомнения: дедушка и дядя Грыч. Лишь краткое мгновенье мы простояли, переводя взгляд вслед за нашим проводником по этому свету родовых сказаний. Из каждой щели дед выпивал взглядом затаившуюся там чернеющую материю, пытаясь добраться до забытой сути давным-давно оставленных мест. Сразу за последней штакетиной сада, поросшего едва пробивающейся травой, стоит часовенка: опираясь на одно колено, сидит Христос, почерневший от полувекового бичевания дождем, с пустыми глазами-свидетелями…

Дед с каждым днем, с очередным местом, с каждым извлеченным из памяти часом быстро утрачивал внешний лоск польскости, эту абстрактную форму связи с миллионами собезымянных в народе. Здесь эта польскость, обитающая лишь на страницах старинных фолиантов, спадала с него, словно воскресная рубаха, бережно хранимая в дубовом сундуке у печи и раз в неделю натягиваемая с неохотным пиететом. Эта однозначная необходимость выбора народа доводит здесь до тошноты. Похоже, в эти дни Воскресения Господня моему деду приходилось вновь присоединять ту часть себя, которую он, казалось, уже давно забыл, совершать очередную, головоломную переориентацию ощущения национальной принадлежности.

Кто я?! Кто?... Рецепт национального определения принесли сюда, в эту деревню, лежащую на расстоянии выдоха от Коломыи, лишь те, кто утратил свои семейные общины в поисках универсальной скрепы, которая сцепила бы всех в один, не оставляющий никаких сомнений и неясностей народ, определяющий себя через полное различение со всеми, к народу не- принадлежащими. Ничто не бывает таким простым и ясным, как то кодифицирует теория — какая угодно…

Нове Дзедушице, 27/03/2022

В приземистом, оставшемся после немцев здании Второго общеобразовательного лицея в Гожуве я рассказываю старшеклассникам о Шульце, Дрогобыче и его связях с Гожувом. Среди слушателей Михал, мой родной сын. Одна из его прабабок была русской, вторая украинкой. Он — это он. С возможностью выбора. Без лишнего груза нациоистерии.

Как наши не слишком далекие предки оказались здесь, в ста километрах от Берлина? В 1945 году, более или менее организованно, в телячьих вагонах, наши дедушки и бабушки были перевезены сюда из разных мест. Зачем? Главным образом — из-за желания бежать от «русского мира», означавшего, в частности, принятие советского гражданства. В моем родном городе на протяжении многих послевоенных месяцев на улицах звучали три языка: польский, немецкий и украинский.

Я хочу побыстрее закончить рассказ о Шульце. Внизу ждет машина: мы едем в Берлин, к пани Наталье, которая, спасаясь бегством от «русского мира», оказалась в Германии. Она на инвалидной коляске, у нее нет никого, кроме Ялика, карманной собачки, составляющей всю ее семью. Она хочет в Польшу.

Пани Наталья родом с Донбасса. Война продолжается там восемь лет. Мы забираем ее на Бернауэр-штрассе, в одном из фондов, которые предоставляют временное пристанище. Вдали видна телевизионная башня, а прямо перед нашими глазами, на расстоянии вытянутой руки — большой фрагмент стены, десятилетиями отделявшей свободный мир от реальной иллюзии «русского мира». Пани Наталья выглядит растерянной, когда мы говорим ей, что будем в Польше менее чем через час. Через два часа мы уже в Гожуве. В дверях построенного еще при немцах жилого дома на улице Джималы нас встречает Женя, украинка, работающая в одной из неправительственных организаций. Женщины знакомятся. Женя с улыбкой реагирует на то, как представляется дама с собачкой: «Я — Наталья Собчинская». «Полька?» — спрашивает Женя. «Ну, да, там прадеды…» Женя кратко и с улыбкой констатирует: «У меня тоже в роду поляки. Все это, слава Богу, перемешано».

Точно! Ведь наивысшая ценность — это разнообразие.

Урок геногеографии 15/03/2022

Кейт — британка. Она единственная из всех родных и двоюродных братьев и сестер, кто говорит по-польски. Это благодаря деду Дудзяку, который из-за череды событий угодил из Дрогобыча в Сибирь. Ему повезло попасть в армию Андерса. После войны он не вернулся в страну. Впрочем: в какую? Кейт — профессиональная танцовщица и выбрала Краков в качестве своего второго, а по сути — первого дома. Когда россияне напали на Украину, она особо не раздумывала, помогать ли и как именно. Они с друзьями скинулись, сняли две квартиры и приняли две семьи из… Дрогобыча. Чистое совпадение, хотя… Жена моего кузена тоже из Дрогобыча — случайность?

Еще едва светало, когда мы отправились из Львова на юг. Поезд подпрыгивал, мы вместе с ним, вдавленные в деревянные лавки. Люди заняли каждый сантиметр широких деревянных сидений. Пейзаж за окном, все более сдабриваемый снегом, взбирался выше и выше, делая холмы ощутимее. Дрогобыч был все ближе.

О Дрогобыче я узнал рано. У бабки, отца, дядей и теток этот город не сходил с уст по любому поводу. Они рассказывали о сонных улицах, о евреях, кладбищах, семейных могилах, костелах, о демоне Блуде, что гнал их по площадям, рынкам и скверам.

Так что мне было известно достаточно, чтобы представлять, чтобы сквозь путаницу мыслей ощущать формы и запахи. Потом появился Шульц, к которому я отнесся как к дальнему дядюшке, подарившему мне свои воспоминания, наполненные переходящими одна в другую байками о городе и о знакомых местах, облюбованных родовой памятью.

Листая страницы «Коричных лавок» и «Санатории под клепсидрой», я отдавался приключению странствия, часто злясь на Шульца за то, что его истории заканчивались вместе с городскими изгородями, оставляя за своими пределами мир моих бабушек, дедушек, дядюшек.

Еще через несколько домов улица была уже не в состоянии дольше выдерживать декорум города, подобно крестьянину, который, возвращаясь в родную деревню, по дороге сбрасывает свое городское щегольство, постепенно, по мере приближения к деревне, превращаясь в сельского оборванца…

Дядька рассказывал: «В Дрогобыч ходили через пастбище, там всего ничего, раз, два и на месте. А дело известное: в городе всё есть. Потом, когда уже начали работать в Дрогобыче, на нефтяных заводах, там уж завсегда по городу походишь, что-то там прикупишь, а уж наглядишься на этот город вдоволь. Ну а там и назад: через поле, в Рыхице! Ботинки снимаешь, чтобы не попортить, а ежели было тепло и воскресенье, то уж и брюки, и пиджаки…».

Толпа сильно напирала. Все выходят, поезд дальше не идет. С вокзала нас вынесло на площадь волной гусиных песнопений и запаха потных свитеров. «На этом вокзале, когда нас уже забирали на запад, один такой старик сошел с ума или что-то в этом роде. Все время ходил и плакал, никому ничего не говорил. В конце концов на губах у него выступила пена, и он умер», — рассказывала мне как-то тетка, вспоминая, как им пришлось уезжать в 1945 году.

Прямо перед отъездом в Дрогобыч я встретил во Львове пана Петрыну, влюбленного в свою польскость варшавянина, который раз в несколько недель приезжал сюда покопаться в старинных вещицах на блошином рынке. «Как поляк и патриот, — с гордостью сообщал он мне, — я ненавижу евреев. Это мой долг патриота, который обязан защищаться от евреев, просачивающихся в польское правительство». Это вспомнилось мне перед домом Шульца, потому что пан Петрына рассказал интересную историю, как в семидесятые годы несколько его знакомых коллекционеров обнаружили в Дрогобыче наброски и рисунки какого-то довоенного художника, которые потом продали за хорошие деньги. Может быть, он имел в виду Шульца, не знаю; из гигиенических соображений я предпочел не говорить ему, кем был Шульц.

Быстрым шагом мы отступаем в направлении ветхого вокзала. Я пробыл здесь слишком мало и слишком долго. Слишком мало, чтобы соотнести город с родовыми сказаниями. Слишком долго, чтобы не попасть под воздействие духов случайных поляков, евреев и украинцев, случайных народов и случайно приписанных им воспоминаний, по-прежнему порождающих конфликты. Я совершил короткую прогулку по своей идентичности, по обломкам памяти.

В «Мифологизации действительности» Шульц писал, что действительность возникает из осколков давних переживаний и представлений, разбивая древние скульптуры и склеивая их вновь в свежие тела новых историй. Я уезжаю с убежденностью, что лишь немногие из тех вещей, которые под знаменами идеологий встают между людьми, достойны того, чтобы морочить ими себе головы. В этом городе прошлое и будущее существуют исключительно в настоящем времени, поскольку этот город принадлежит единственно самому себе. Так что я уезжаю, мысленно говоря старичку, склонившемуся над рюмкой горилки: «Мой Дрогобыч — твой».

Перевод Сергея Лукина

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Читайте также