Арина Тимофеевна

Из сборника «После завтрака»

1

Ничего о России знать не будешь, даже проехав ее вдоль и поперек, коли не обратишься к ее литературе, потому что Россия в литературе заключена вся, а Швейцария, к примеру, — нет.

А из русской литературы нельзя не знать обоих Толстых, Чехова, Достоевского, Гоголя, Ивана Бунина, и, что бы ты ни думал о происхождении «Тихого Дона» и его авторе, нельзя этот роман не прочитать, так же, как «Конармию» Бабеля или «Колымские рассказы» Шаламова.

А вот Тургенева можно и обойти. И судить о русской литературе можно хоть с Тургеневым, хоть без.

Есть прекрасные писатели, которых могло бы и не быть, а есть такие, отсутствие которых невозможно себе представить.

Если бы Чехов не родился, русские бы его придумали, а кто бы стал придумывать Тургенева?

Есть — и хорошо. Нет — тоже проживем. А как проживешь без Гоголя?

Иван Тургенев — писатель сдержанный, рассудительный, чуждый всякого рода интеллектуального экстремизма, не павший жертвой каких-либо идей, никем не притворяющийся, никому не подражающий, не страдающий никакими расстройствами, ни физическими, ни умственными, никаким вредным привычкам или иллюзиям не подверженный, абсолютно здоровый и довольно-таки обеспеченный — был художником, которому нечего прощать, а этого в России не любят.

Кроме того, столь совершенная конструкция не может дать подлинного самобытного таланта, который всегда выбирает болезнь, а не здоровье, не может обойтись без водки, питается пороком, неотступно следует за безумием.

Так или иначе, разве можно сравнить Тургенева с монументальным Толстым, психопатом Достоевским, полубезумным, к тому же проснувшемся в собственном гробу Гоголем, Чеховым, которого подкосили в юности туберкулез и меланхолия, Алексеем Толстым, дискредитировавшим себя дружбой со Сталиным, трагическим Бабелем, до смерти допившимся Венедиктом Ерофеевым, терзаемым если не презрением, то ненавистью ко всем и вся Максимовым, вконец деградировавшим морально Шолоховым.

Вот это писатели — все познали, ни в чем их жизнь не пощадила, они солидарно, в хорошем и плохом, разделили судьбу русских собратьев.

И даже если судьба приподняла их над другими, одарив поистине ангельской красотой, как Блока, или неславянским везением, вопреки хаосу истории, как Бунина, они все же были глубоко убеждены, что приличия ради следовало бы несколько опуститься.

Тургеневу такое и в голову бы не пришло, как не пришло бы ему в голову скрывать свое западничество и желание жить вдали от родины, а это в России, будь то царской, большевистской, коммунистической или путинской, смертный грех — я совершенно серьезно говорю — искупления которому еще не придумали.

 

2

Тот, кто знает Тургенева, пусть попробует представить себе его без «Отцов и детей», «Рудина», «Месяца в деревне», «Дворянского гнезда». Да что тут представлять — нет без них писателя. А без «Записок охотника» — пожалуйста.

И раз уж мы пошли по этому пути, попытаемся вообразить этот сборник рассказов, не так чтобы очень охотничьих, без «Бежина луга» — что-то теряется, но ведь не окончательно, без «Певцов» — вещь по-своему блестящая, но словно бы тронутая Твеном, он тоже мог бы такое сочинить, без двух рассказов о Чертопханове — практически невозможно, но, с другой стороны, этот тип мне знаком, он здорово напоминает череду русских сумасбродов, которых хватает и в литературе, и в жизни.

А эта его роковая женщина, разумеется, исконно русская — но разве не звучит она в романсах? Разве не она просила ямщика не гнать лошадей? Не из «Яра» ли она, куда господа офицеры, и не только, ездили развлечься с цыганами, попеть, поплакать, блаженно попечалиться, а если найдет охота, то и в висок себе пальнуть?

Не видел ли я ее среди толпы женщин, которые без всякой нужды, в отличие от юнкеров, кадетов, белых казаков, потянулись осенью 1919 года в Одессу?

Да если сказать откровенно, разве не знаю я ее, шельму, назубок?

А вот Арину Тимофеевну из рассказа «Ермолай и мельничиха» — не знаю, а точнее, не знал.

 

3

Когда думаешь о России, на ум всегда приходит пространство, но не летнее — знойное, горячечное, жаркое, иссушающе-пыльное — нет, непременно снежное и морозное.

А ведь центральную Россию, занимающую территорию, равную половине Европы, включающую губернии размером с Бельгию и Голландию вместе взятые, клещами сжимает континентальный антициклон, приносящий невообразимую жару с мая до сентября и безветренные, тихие ночи с бодрым, что вовсе не означает холодным, утром. «Записки охотника» — как раз о такой России, орловской, калужской, болховской плюс две степные губернии аж за Курском.

Пристанище русских помещиков.

Действие происходит в середине XIX века, то есть в те времена, когда мир не то чтобы превосходил наш, сегодняшний, но руки-ноги у него были на месте, другими словами, всякая вещь была к чему-то приспособлена, большинство случайностей предсказуемы, отношения между людьми, проблемами, стихиями пропорциональны их значению, а, следовательно, лето бывало жарким, а зимы суровыми.

Кроме того, это благоприятные годы для России, которая продолжала праздновать победу над Бонапартом, а тем самым и над Европой, богатела до неприличия, люди были смелы и полны энергии, самодержавие очевидно, но не мучительно, а молодежь еще не заражена декадентскими идеями, которые полвека спустя породили революцию 1905 года.

Однако у нас пока поздняя весна где-то между Калугой и Орлом.

Уже не первый год рассказчик, возможно alter ego писателя, скорее бродит, чем охотится, по окрестностям вместе со своим охотником Ермолаем и его легавой собакой Валеткой.

Тут поохотятся на уток, там — на бекасов, но главным образом созерцают мир. Здоровье отличное, старость еще не дышит в затылок, потребности умеренные. Барин — типичный помещик, любезный, разговорчивый, Ермолай — вольно живущий крестьянин, которого держат в строгости и на почтительном расстоянии, вполне себе ничего, о Валетке известно, что он отличается просто-таки кошачьей бесстрастностью.

Оба охотника умеют быть довольными жизнью, что бы ни встретилось им по пути. А встречаются, помимо красоты мира, также нищета, болезни, смерти, банкротства, чудачества, несправедливость судьбы, безумие, но ни одно из этих внешних обстоятельств не в состоянии лишить их неудержимого аппетита к жизни.

Потому что «Записки охотника» повествуют о здоровье, силе, страсти, мужских увлечениях и красоте мгновения.

Однако без малейшего — а чего еще ждать от мудрого писателя   — оптимизма.

Автор не убеждает нас, что если сейчас плохо, то потом будет хорошо, напротив, заверяет, что все закончится хуже некуда. И только просит, прежде чем это произойдет, повосхищаться, с ним или без него, красотой жизни и мира, даже если та длится всего миг.

И мы разделяем с охотниками эту красоту, этот аппетит, это блаженство, раз отправляемся бродить вместе с ним.

Я отправился еще в свои удалые годы.

Мне досаждала жара на полевой дороге, пыльной и, казалось, бесконечной, отрезвлял холод дубового леса, ни с того ни с сего выраставшего за поворотом. Я переходил вброд реки, нырял в степные травы, лакомился на лугу печеной картошкой, трясся на выбоинах в бричках, тарантасах, линейках. Переживал те блаженные минуты, когда с крепкого мороза входишь в помещичью гостиную, где пылает кафельная печь, и не успеешь оглядеться, прийти в себя, поздороваться, как уже несут дымящуюся кулебяку и стакан холодной, но не ледяной, водки, и еще прежде, чем пригласят к столу и бездумной беседе, ибо только тот разговор чего-то стоит, который совершается с чудесной легкостью, чувствуешь  себя, как в раю.

И это еще лишь предвкушение ожидающего нас удовольствия, ведь впереди обед, праздник, кофе и ликер, и, что самое главное, впереди карты — ставка, ясное дело, четверть копейки, впереди то, что милее всего в молодости и зрелости — заинтересованный взгляд некой барышни, которой мы нравимся и на которой, разумеется, не женимся, которую, естественно, назавтра позабудем, поскольку в соседнем уезде, в другой усадьбе живет другая барышня и зовут ее иначе.

А в ледяном, не отапливаемом флигеле, накрывшись до макушки тремя войлоками, отгоняем наваливающийся на нас сон, воображая аромат кофе, который подадут перед отъездом, нежность топленых до желтизны сливок и вкус первой папиросы.

Так и в рассказе «Ермолай и мельничиха».

Но не совсем. Все начинается с переживаемого сообща удовольствия, когда мы с ружьями под мышкой отправляемся на «тягу».

Весна, лес перед самым закатом. Свет гаснет, сперва все видно, как на ладони, затем остаются лишь контуры, веет внезапной сыростью. «Птицы засыпают по породам». И лес молчит.

«Сердце ваше томится ожиданьем, и вдруг — но одни охотники поймут меня, — вдруг в глубокой тишине раздается особого рода карканье и шипенье, слышится мерный взмах проворных крыл, — и вальдшнеп, красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы навстречу вашему выстрелу».

Хочу внести ясность — не моему. С выстрелом я не имею ничего общего, и пути наши в этой истории расходятся не только из-за вальдшнепа.

 

4

Ночевать в лесу неуютно, надо бы где-то устроиться. Ермолай предлагает зайти на ближайшую мельницу. Появляется работник, зовет хозяина. Мельник, человек высокого роста, с бычачьим затылком, круглым и большим животом, ладонями, словно буханки хлеба, самый страшный вид русского хама, разбогатевший мещанин, предлагает переночевать в избе. Рассказчик предпочитает навес на берегу, просит дать соломы, еды, самовар. Выходит жена мельника Арина Тимофеевна, уже не молодая по тем временам, лет тридцати, высокая, худая, хрупкая, ладная, со следами былой красоты на восточном лице.

Ермолай расспрашивает ее о том, о сём, просит вынести водки, огурцов, соленых рыжиков. Арина выполняет просьбу, а потом садится на охапку соломы, оперев локти на колени, положив лицо на руки, и застывает возвышенно-печально. Задает вопросы, отвечает, спокойная, любезная, сдержанная, примирившаяся с судьбой и самой собой, абсолютно чужая деревне, мужу, мельнице, России и этим двум случайным путникам, которые уйдут на рассвете.

Тот факт, что ее снедает смертельная болезнь, вероятно, туберкулез, не имеет значения, потому что она и так обречена. Через год, когда охотники снова попадут на мельницу, ее тут уже не будет. Мельник, верно, не раз еще пересчитает ей кости, а если ее хворь, как бы она ни называлась, покажется ему обременительной, прогонит прочь.

Много лет назад в одном из интервью я сказал, что меня больше трогает первая морщинка на лице красивой женщины, чем все национальные катастрофы вместе взятые. Со временем я пересмотрел свое беспардонное суждение, однако при воспоминании о мельничихе появляется искушение к нему вернуться.

Потому что здесь как раз и говорится о таком лице и такой морщинке.

Арина Тимофеевна из тех женщин, неважно, в жизни или в литературе, которые трогают и вызывают нежность до того, как пробудят вожделение, тем сильнее, что писатель не рассказывает, а лишь мастерски — возможно более простыми штрихами — намечает портрет. Девушка исчезает вместе с ночным туманом над рекой — обрисованная десятком вопросов и ответов, двумя-тремя жестами, взволнованным взглядом, моментально подавленным сожалением, обрывочным воспоминанием, настолько, однако, выразительными, чтобы чуткой натуре запасть в душу, а для грубой остаться незамеченными.

Идут столетия, а мы по-прежнему не в состоянии ничего сделать с этой чертовой тщетой бытия, кроме как записывать ее во всех возможных версиях. Та, которую избрал Тургенев, близка мне как никакая другая, потому что я люблю, когда о болезнях пишут здоровые, о несчастьях — счастливые, о слабостях — сильные, а о тщете бытия — бессмертные.

Близилась полночь. Хозяин и его охотник зарылись в солому и погрузились в глубокий, здоровый, эгоистичный сон. Мельник и работник давно ушли. Я решил ненадолго остаться с Ариной Тимофеевной.

Ненадолго?

Я не склонен к мифомании относительно себя или чего бы то ни было еще, однако не могу отделаться от ощущения, что Тургенев написал Арину Тимофеевну для меня, тем самым выделив среди других. И коли так случилось, то человек потому легко привыкает к мысли, которая ему льстит, что мне Арина ближе, чем автору.

Я ощущал, как болезнь с каждым уходящим мгновением превращает очарование и прелесть девушки в иную красоту. Как она прогрессирует, но не опустошает. Как цель, к которой она стремится, никогда не будет ею достигнута, поскольку девушка обладает совершенством для болезни недоступным.

А когда время, которое уже близко, придет, девушка, как и суждено русским женщинам, превратится в Бежин или Лебедянский или любой другой луг, на которых навсегда будет стоять май, июнь, июль.

Так я про тебя, Арина Тимофеевна, решил. Ибо нас связала особого рода внешняя и внутренняя хрупкость, гордое одиночество, отчуждение, в котором не повинны никакие силы мира, ибо мы являемся натурами тонкими, которые легко и одновременно невозможно ранить, потому что если можно найти в книге родственную душу, то есть душу, предназначенную только для тебя, то именно такой и была любезная Арина Тимофеевна.

Жизнь, однако, рассудила, что лишь до поры до времени.

 

5

Летом 1990 года я оказался на Волге.

Соседнюю каюту на корабле занимал русский, специалист по укреплениям, шлюзам, водяным лифтам, командированный в Астрахань для проверки.

Не знаю, в чем заключалась эта проверка, так как специалист за две недели рейса ни разу не протрезвел, хотя, должен честно признать, также и не напился.

Он удерживался в завидном состоянии равновесия между сознанием и его отсутствием, и был интересным собеседником на любую тему.

Однажды после обеда, где-то в районе Сызрани, мы сидели в его каюте за бутылкой кавказского коньяка.

К нам присоединился татарин из Казани, ведущий на Волге широкий образ жизни, хоть не очень понятно было, на какие средства. Специалист дарил его исключительным почтением. После первой бутылки беседа зашла, как это раньше случалось среди русских интеллигентов и полуинтеллигентов и не случается теперь, о литературе и ее героинях.

Первой мы назвали, разумеется, Наташу Ростову, сразу после нее — мраморную Элен Курагину, несчастную Анну Каренину, Настасью Филипповну, непредсказуемую Аксинью из «Тихого Дона», бунинских нимфеток-Лизаветок, а после в потоке спиртного поплыли Сони, Ирины, Верочки, однако не беспорядочно, а четко соотносимые со временем, байками, мужчинами, романами, счастьем и несчастьем.

Некоторых мои спутники характеризовали коротко, метко, грубо, других — высоко поэтически.

Арину Тимофеевну, к моему удовлетворению, никто из них не назвал, так что в конце концов это сделал я.

— Отчество, будьте любезны, повторите, пожалуйста, — обратился ко мне после долгой паузы татарин.

Никто никогда не называл Арину, потому что никто о ней не читал, а если читал, то не запомнил, а если запомнил, то забыл. Поэтому отвечал я без опаски.

— Тимофеевна.

— Мельничиха?

Я вышел на палубу. В России уже попахивало смутой, так что и казанский антициклон над рекой не висел. С самого начала рейса погода у нас была голландская, ветер, дождь, пронизывающий летний холод.

Забавно и печально, но я отчетливо почувствовал, как в моих жилах вместе с грузинским коньяком потекла ядовитая ревность, словно мне изменила женщина из плоти и крови.

Никогда больше я не видел Арину такой, какой она была для меня прежде. С того июньского дня она сделалась одной из многих известных мне русских женщин, вроде Карениной, Ростовой, Раневской — значимой, выразительной, зримой, но одной из многих.

Я даже ловлю себя на том, что, возвращаясь к «Запискам охотника», избегаю рассказа «Ермолай и мельничиха», как обходят стороной дом невесты, которую, как выяснилось спустя годы, мы, оказывается, делили с другим.

 2009

 

Перевод Ирины Адельгейм