ВЫПИСКИ ИЗ КУЛЬТУРНОЙ ПЕРИОДИКИ

Анализируя самоощущение поляков после лет перемен — а когда я пишу свой обзор, как раз исполняется 15 лет с начала переговоров «круглого стола», в ходе которых было достигнуто соглашение между коммунистической властью и оппозицией, — Павел Спевак в статье «В нашем доме: две Польши» («Res Publica нова», 2004, №1) пишет:

«Польша по-прежнему остается страной, где реализация жизненных шансов в представлении людей связана с системой, а не с поведением отдельного человека. (...) Ответственность как за свою неспособность и лень, так и за свои незаслуженные поражения мы возлагаем на общественный и государственный порядок. Мы охотно обвиняем государство (систему) в существующей бедности, безработице, низких доходах, мошенничестве, коррупции, а одновременно от того же государства-системы требуем снять с наших плеч бремя ответственности. Укрепляется одна лишь уверенность, что образование, т.е. долгосрочное капиталовложение, в целом представляет собой успешный способ социального и экономического продвижения».

И то еще хорошо — в первые годы перемен молниеносные карьеры хорошо пристроенных и сравнительно молодых недоучек скорее укрепляли уверенность, что образование не слишком полезно. С другой стороны, государство за эти 15 лет систематически уменьшало затраты на образование — это классический синдром «политического мышления»: перед нами тот тип капиталовложений, которые возвращаются через долгое время, а в предвыборных кампаниях не окупаются. Отмечаю это, так как к воплю о необходимости всеобщего образования наконец начинают прислушиваться, чему служит доказательством рассмотрение этого вопроса в необычайно интересной книге журналиста Томаша Лиса «Что с этой Польшей?» (в опросе одного из еженедельников о возможных кандидатах на пост главы государства автор книги занял второе место после Иоланты Квасневской, жены нынешнего президента).

Между тем рассматриваемая Польша начинает делиться на две страны. Павел Спевак пишет:

«Один из важных факторов, определяющих состояние нашего коллективного самоощущения — нарастающее у очень многих людей чувство социального расслоения. (...) Наше общество мы склонны видеть через крайности. Биполярный образ (есть лишь два полюса и почти ничего посередине) соединяется при этом с общераспространенным убеждением, будто общественная игра всегда кончается со счетом 1:0, т.е. когда выигрывает одна группа (например, политики, лихие люди, предприниматели и т.п. — победителей называют по-разному, и это довольно интересный вопрос), а другая проигрывает. (...) Отсюда рождается представление, что пути социального продвижения довольно ограничены и тот, кто родился в бедности, так в ней и останется. (...) При таком представлении лекарством против социальной несправедливости оказывается разветвленная система распределения. Мы с большей неприязнью, чем литовцы, украинцы, не говоря уж о народах Западной Европы, относимся к экономическому либерализму и полноте рыночных свобод. Мы ценим важность конкуренции, однако ждем от государства контроля над предприятиями и разветвленной системы социального обеспечения. (...)

Генеральный критический подход к государству и системе становится тем сильнее, чем больше мы снимаем с себя ответственность за государство, видимо, считая, что от нас и так мало что зависит, или же полагая, что вне зависимости от того, кого мы выбираем, модель общественной жизни все равно не изменится. Только 30% граждан заявляют о своем интересе к политической жизни и политике. (...) Каждый двухсотый человек в Польше декларирует принадлежность к какой-либо добровольной организации, в то время как в западных странах — каждый второй. Всего 5% граждан принадлежат к религиозным организациям, что ставит нас наравне с самыми обмирщенными странами, такими, как Франция и Великобритания. (...) Вероятно, в этом случае мы имеем дело с классическим заколдованным кругом: чем меньше мы участвуем в политике, чем хуже наше мнение о политиках, чем меньше мы чувствуем свое влияние на решения властей (особенно центральных), тем меньше мы разбираемся в официальном мире, тем фантастичнее и нереальнее выдвигаемые нами мнения и претензии. (...)

Непростым представляется и наше отношение к демократическому строю. Правда, 78% граждан считают, что демократический строй — лучший из возможных, но в то же время 72% опрошенных отождествляют демократию с нерешительностью, 60% утверждают, что этот строй не справляется с охраной порядка, 72% — что демократия ведет к слишком большим раздорам. (...) Почти 80% опрошенных считают, что на правительстве лежит ответственность за экономику, безработицу, социальное обеспечение, просвещение, состояние культуры. Характерна, с этой точки зрения, иерархия ценностей. На первом месте стоит охрана порядка в стране (50%), далее следуют торможение роста цен (30%), влияние на решения правительства (16%) и только в самом конце — свобода слова (4%). Как показывают сравнительные исследования, наш отбор ценностей формировался совершенно противоположным образом до падения коммунизма, когда особенно высоко ценилось все, что связано со свободами. Многое показывает, что материальные ценности играют в нашем обществе ключевую роль, а на долю нематериальных или «постматериальных» выпадает мало понимания».

Пожалуй, все-таки не совсем, если в дальнейших рассуждениях социолога мы читаем:

«Интересно, что поляки, несмотря на сильную и нарастающую ностальгию по ПНР, не желают возвращения реального социализма. Они решительно высказываются против всякой диктатуры, или так называемого правления сильной руки. Однако альтернативу демократии видят. Целых 87% граждан считают, что желательна была бы какая-то форма технократии, при которой власть находилась бы в руках экспертов, так называемых беспартийных специалистов. Этот выбор свидетельствует о доверии к науке, знанию, но прежде всего показывает, какая наросла неприязнь к тому, что называют партийным кумовством или некомпетентностью».

Подводя итоги, Спевак пишет:

«В таких обстоятельствах верно поставленным кажется ключевой вопрос: обладает ли нынешняя система прочным фундаментом, легитимизирующим ее, — независимо от того, какими бы критическими ни были или могут быть оценки, даваемые отдельным политическим группировкам, находящимся в данный момент у власти; независимо от уровня удовлетворенности или неудовлетворенности политическим классом и общего доверия к институту государства? Ответ на этот вопрос остается открытым, но я скорее счел бы, что как раз в силу того, что в целом мы одобряем демократические идеалы (или точнее — не видим хорошей и реальной альтернативы демократии), наше критическое отношение к тем или иным правительствам, решениям властей, принимаемым законам не преобразуется в общий идейный или конституционный кризис. В этом смысле можно сказать, что наступила консолидация системы. Ее институты, решения, идеалы прочны, хотя премьер-министры, министры, воеводы шатки».

Отражается ли такое самоощущение поляков в том образе страны, который они создают? На этот вопрос стремится ответить на страницах субботнего приложения к газете «Жечпосполита» (2004, №32) Матеуш Вернер в статье «Сила в слабости»:

«Скажем откровенно: в мире не существует никакого создаваемого нами образа Польши. За последние годы мы не выработали никаких позитивных ассоциаций, связанных с нашей страной. Политический капитал «Солидарности» и «бархатной революции» растрачен, и мы не смогли заменить его ни туристическим ландшафтом (море, горы и Мазурские озера), ни миражем экзотических нравов (например, «Гость в дом — Бог в дом»), ни хотя бы банальным символом модернизации (на что прекрасно способны, например, эстонцы). Похоже, что трудности, на которые мы наталкиваемся в попытках создать такую образную стратегию, в меньшей степени вытекают из финансовых или организационных недостатков, чем из присущей нам психологической блокады, не позволяющей со спокойной душой хвалиться коллективными успехами и громко говорить о чувстве национальной гордости. Это видно в публицистике, в поведении политиков, не говоря уже о типично польской разговорной речи. Мы — чемпионы по сетованиям и самокритике, виртуозы посыпания головы пеплом и художники пессимизма. Там, где нам следует похвалить себя как целое, мы впадаем в замешательство, притворный стыд. Похвала самим себе с трудом и смущением раздается из уст наших авторитетов и мыслителей: как-то это по-простецки и пахнет национальной манией величия. Что любопытно, эта трудность наблюдается и у спецов по маркетингу (...). Оказывается, даже те, кто профессионально продает картинки разнообразных продуктов и глазом не моргнет, выхваляя всяческие стиральные порошки, — как только дело доходит до того, чтобы придумать графически интересный логотип, цепкий и остроумный девиз, которыми мы могли бы убедить мир, что «поляки — отличные люди, а Польша — лучшее место под солнцем», теряют присутствие духа и предлагают безопасные банальности, от которых сами зевают. За этим крайне удивительным положением дел, которое уже скоро дорого нам обойдется (кто себя не рекламирует, тот исчезает), на мой взгляд, стоит мыслительная конструкция, которую я готов назвать «проклятием популяризированного Гомбровича». (...) Предложенная Гомбровичем цепкая формулировка польской культуры как «несформированной» и «низшей» подхвачена архипольской сектой самобичевателей как еще один снаряд в обстреле национальной мании величия и зарубежного польского самодурства. (...) Так-то вот, из литературной полемики, родился пресловутый «польский комплекс», законодатели которого уже много лет вбивают нам в головы, что наша культура, хоть по духу и европейская, принадлежит к периферийным территориям, ознаменованным хронической «незрелостью», да что там, она попросту хуже и ниже развитой, зрелой культуры Запада».

Вернер предлагает вернуться к концепции Гомбровича, но очистить ее от упрощений популяризации:

«Гомбрович эту «низшую» и «незрелую» польскую культуру (...) понимал как равноценную и конкурентоспособную в сравнении с культурой сознательной, внутренне окрепшей и строго отшлифованной традициями сытых и в спокойствии процветающих народов Запада. Это была не аутотерапевтическая риторика комплексующего провинциала, но всерьез брошенный лозунг: сделаем силу из своей слабости. Польский комплекс по отношению к Западу вытекал из двух молчаливо предполагаемых посылок: во-первых, из простой зависимости между уровнем развития цивилизации и качеством культуры, а во-вторых — из уверенности, что вектором этого развития определяется авангард современности и прогресса, представляемый Западом. Обе эти посылки Гомбрович подверг сомнению. (...) Кроме того Гомбрович уже предчувствовал готовившийся в Европе конца 1960 х резкий отход от модернистской рациональности, который позднее принял боевое имя постмодернизма. В конъюнктуре усталости от цивилизации он усматривал шанс для периферийных и несколько варварских народов, которые, правда, выполнили не все задания по цивилизации, зато располагают опытом, о каком старая Европа уже забыла или какого фактически не пережила: с одной стороны, метафизического ощущения безосновательности отношений между людьми, вытекающего из всем известной шаткости и текучести культурного образца, а с другой — опыта тотальной войны и коммунизма.

Речь, разумеется, идет не о том, чтобы эпатировать парижских буржуев красотой восточной дикости — как это с успехом делают некоторые русские (...). Речь идет о том, чтобы дать понятие о стиле бытия, выработанном именно здесь, на периферии цивилизации, в то же время включив сюда то особое приключение, которое случилось на наших глазах с человеком ХХ века. (...) Для европейского знания о себе наше свидетельство тем более значительно, что новые возможности понимания самих себя не утратили своей познавательной легитимизации».

Польское искусство, по мнению Вернера, неспособно использовать эти возможности и рассказать польскую историю:

«Когда я наблюдаю самое молодое польское искусство (за похвальным исключением молодого кино), у меня возникает впечатление, что оно стремится скорее сравняться, нежели выделиться. Это стратегия, ведущая к локальному успеху: стать ньюйоркцем или парижанином в Варшаве. (...) Впрочем, я пишу это не в порядке осуждения, ибо глобальная гонка за синхронизацией эстетических мод, приведением палитры, шкалы и тем к единообразию уже давно вышла за пределы поп-культуры, захватив то, что когда-то называли высокой культурой и что сегодня в большей своей части напоминает отрасль, администрируемую трансконтинентальным Меценатом. Трудно сегодня нападать на молодых художников за их конформизм. Но искусство, порожденное подобными расчетами, хотя бы и совершенное с точки зрения мастерства, не покоряет мир. Оно его усыпляет. И это скверно. Образно говоря, то, какую модель отношений с Европой мы выбираем, воплощаясь в роль непослушного или хоть бы даже прилежного ученика либо пламенного любовника, зависит от нашей самооценки. А она, что важно, обратно пропорциональна евроэнтузиазму, словно погоня за Европой — это на самом деле бегство от самих себя, от бедной, запущенной, плохо управляемой страны с заурядной, вторичной культурой. Такого Европе внутри своей семьи заведомо не нужно, и под этим углом зрения ожидать от нее действительного уважения было бы не простым недостатком реализма, а чистым безумием».

Что же сказать по поводу всего этого? Пожалуй, лишь то, что автор не открывает ничего нового, но говорит то, что стоит повторять. Что существует незаметная, но прочная зависимость между языком искусства и способностью создавать суверенное гражданское общество, сила которого состоит в способности самоорганизации снизу в рамках неправительственных начинаний. Ибо как писал Милош:

«Может ли отсутствие чувства формы, наблюдаемое в языке и словесности, быть причиной упадка какой-либо страны? Не отсутствие чувства формы как следствие упадка, потому что это было бы слишком просто, а наоборот. Только тогда вопрос приобретает всю свою ядовитость».

И, может быть, все-таки не всё так плохо, как описывают публицисты: в польской поэзии таится что-то, что кажется мне не только заслуживающим внимания, но и увлекательным.