ЗИМА СТОЛЕТЬЯ

На работе мы играли в карты. С утра и до упора, а когда рабочий день кончался, кто выигрывал — ставил проигравшим бутылку, а то и две, с закуской, а потом все топали гуськом по колено в снегу на промерзший склад переодеваться в выходные костюмы — и вперед, в город. И так каждый день целый месяц. Мы играли, и никто не имел права нам слова сказать. Играли под навесом, где гулял ветер, а мы сидели возле раскаленных железных печурок и знай себе шпилили. Снег завалил всю Европу. Прибавьте к этому ветер и лютый мороз, у нас доходивший до тридцати градусов ниже нуля, а по радио сообщали, что в солнечной Италии на улицах замерзло несколько десятков человек.

Мы играли, потому что делать больше было нечего, даже начальнику стройки нечего было делать. Он стоял около печурки с красным от жара лицом, грел руки, топал ногами и молча — сам-то он участия не принимал — смотрел, кому идет карта. Не как начальник стоял, а как посторонний. У нас не было работы, у него не было работы, и еще у пары мастеров, и никто никого не попрекал. Ни он нас за то, что сидим и играем, ни мы его за то, что он не сидит в своей конторе и не делает того, что должен делать. Мастера сидели у других печурок и рассказывали о былых временах, кто где и у кого обучался ремеслу, а потом работал, и как долго. Вспоминали тех, кто погиб на войне, и тех, что прямо после армии женились на долговязых англичанках и остались на Темзе, и тех, что, вернувшись из концлагерей, потрудились немного в Польше и померли, потому как подхватили разные болезни. Было нас больше сотни, и у каждого всегда находилось что рассказать. У каждого была биография, которая и на воловьей шкуре бы не поместилась, не говоря уж об одном анкетном листке. Люди и листок этот не до конца заполняли, умещали автобиографию на полстраничке: мол, были там-то и там-то. О работе речи не шло, в Польше тогда еще никто толком не начал работать, не успел перейти из одной фирмы в другую, с одного предприятия на другое. Мы свою биографию только начинали, а каждому было уже хорошо за тридцать. Это была первая после войны работа. Никто из нас лучшей не искал, не ездил по городам за куском хлеба, потому как необходимости не было, везде одно и то же. Работы — завались, только людей не хватало. Мне еще здорово повезло, что немцы научили ремеслу — таких специалистов по обработке камня после войны осталось мало. Может, по всей стране человек триста. А что здесь, под навесом, нас собралась целая сотня — это чудо Господне, такое могло и не случиться. На стройку эту, чего уж тут скрывать, чуть ли не силком сгоняли народ со всей страны. Разделяли семьи, у жены забирали мужа, у детей отца, обещали хорошие заработки и, не буду врать, обещание сдержали. Приезжих селили в общежитии, у каждого на железной походной койке были два серых вытертых одеяла и подголовник, набитый соломой. В комнатах стояли двухэтажные кровати, а между ними — оставшиеся от немцев тумбочки, где держали под ключом одежду, обувь и продукты. Все вместе. Не было субботы, чтоб к кому-нибудь не приехала на побывку жена. Приезжали обычно измордованные дорогой, некоторые ехали до полутора суток. Приезжали, когда мы были на работе. Вахтерша обязана была выдать женщине ключ от комнаты мужа. Там стояло иногда и по десять коек, ну и кофе — пей не хочу. Взгромоздится такая бабища кое-как на второй этаж мужнина ложа, поглядит с опаскою вниз, а потом с горя уляжется на постель в одежде и башмаках и терпеливо ждет своего избавителя. Но не всегда успевала дождаться, как ее одолевал сон. Иной раз вместо мужа в комнату вваливался с руганью кто-то незнакомый. Заметив на «шестке», как мы называли вторые этажи, женщину, долго и путано извинялся и обещал, что немедля приведет ее мужика. Опрометью выбегал из барака, несся знакомым путем на работу, на полдороге встречал счастливца, с трудом переведя дух, объявлял тому радостную весть, и происходил обмен эстафетой. Теперь муж сломя голову мчался в барак. Постепенно комната заполнялась людьми, и муж представлял им жену. Потом все вместе усаживались за один стол ужинать. Нелегкими были ночи с субботы на воскресенье. Железное ложе на верхотуре скрипело, мужики ворочались с боку на бок, напрасно пытаясь заснуть, но что тут скажешь, дело житейское. Иногда разом приезжали две или три бабы, вот тогда в комнате и впрямь становилось горячо. В воскресенье под вечер мужья провожали жен на вокзал, отдавали им заработанные деньги, самую малость только оставляя себе на жратву до следующей получки. Супруги долго прощались на перроне, напоминали друг дружке, чтобы берегли себя, муж передавал привет детям, велел следить, чтоб не прогуливали и делали уроки, наконец сажал заплаканную жену в поезд, а сам с тяжелым сердцем возвращался в общежитие.

Так бывало летом, но сейчас, зимой, добраться до нас было труднее. Сейчас, несмотря на сильные морозы, легче было б мужику доехать до дома, пусть и на другой конец Польши, но ни один из нас не мог покинуть стройку. Дисциплина здесь была строгая. Хоть мы били баклуши и резались в карты, но утром каждый должен был явиться на работу, и мы являлись. И расписывались в табеле.

Каждый день около семи мы входили в высокие деревянные ворота, где стоял вооруженный охранник в длинном, до пят, тяжелом тулупе и валенках, поверх которых он на немецкий манер еще пристраивал соломенные щитки. Этому охраннику мы показывали пропуск. Потом, по колено в снегу, тащились на склад переодеваться, а оттуда — под навес, разжигали печурки, ну и тогда только усаживались за карты.

К нам частенько заглядывали всякие-разные — с беседами. Просвещали нас как умели, каждый талдычил свое; и они были правы, и мы были правы. Одни уходили, другие приходили, пудрили мозги, летом ради этой болтовни прерывали работу. Теперь, в мороз, когда мы сидели без дела, ни один и носу не казал, не осмеливался. Зарабатывали мы на стройке неплохо, и сейчас нам платили из расчета средней зарплаты за последних три месяца.

А получилась такая петрушка потому, что не было досок и толя, иначе работы было б невпроворот. Не было досок, и точка, вот и весь секрет. Доски и брусья пошли на леса и подмости. То, что мы сделали летом и осенью, надо было закрепить на стенах. Плит и каменных блоков нам навалили достаточно. Пока не подвела погода, все было в порядке, но осенью зарядили дожди. Дерево пило воду вволю, сколько хотело. И плиты пили, и блоки. И вдруг, неожиданно, как из-за угла, нагрянула зима. Сперва материал весь как есть занесло снегом, а потом ударил мороз, и камень наш в момент растрескался. Мороз ударил, а скопившаяся в камне вода довершила начатое. Все поразрывало. В мгновение ока десятки тонн нормального стройматериала превратились в кучу мусора.

О доставке нового материала и речи не могло идти. Машины застревали в снегу на трассах. Теперь никто не был в состоянии нам помочь. Оставалось ждать милости небес.

Однажды, невесть кто и откуда, прислал нам председателя профкома. Черт его знает, зачем. Немолодой человек, беспомощный, ни в чем не разбирающийся, ничегошеньки не мог сделать, даже по «профсоюзной линии», не говоря уж о чисто профессиональных вещах. Целыми днями мотался по стройке с видавшим виды портфелем под мышкой, где у него была вся его канцелярия. Еще до того, как мы узнали его настоящую фамилию, кто-то придумал ему кликуху «Гонсалес», и так оно и осталось.

Гонсалес зацеплял людей, где только мог, и под разными предлогами норовил выудить профсоюзные взносы. Ему объясняли, что временно деньгами не располагают, потому как не работают, говорили, чтобы подождал до весны, до тех пор, пока не начнут работать, тогда и расплатятся по всем задолженностям. Как-то раз Гонсалес вдруг влетел под навес и увидел на кону деньги: они лежали на камне и были придавлены камнем поменьше. Игроки числились в неплательщиках. Гонсалес подскочил, как лесной кот, и сгреб все деньги в карман. Ошарашенные мужики только переглядывались, разинув рты. Один Рогальский, довоенный специалист, прозванный Кудрявым, потому что был лыс, как колено, не растерялся. Тяжело поднялся со своего места, крепко взял Гонсалеса за руку повыше локтя, подвел к опорной балке, на которой висели стальные винкели, снял один и спокойным голосом, от которого у нормального человека застыла бы кровь в жилах, сказал:

— Положи, ворюга, деньги, откуда взял. Советую по-хорошему, не то съезжу по башке этой железякой — родная мать не узнает.

Гонсалес понял, что шутки плохи. Положил деньги обратно и прижал тем же самым камнем, чтоб ветер не унес.

— Молодец, — похвалил Кудрявый, а потом подтолкнул Гонсалеса и добавил: — Катись отсюда!

Гонсалес ушел как побитый пес. Потерял у народа авторитет и выставил себя на посмешище. Другой бы уволился, но Гонсалес не мог, хотя бы потому, что за спиной у него кто-то стоял, кто-то, кто его в этот профком сунул. После того случая он совсем раскис. Через пару дней, желая хоть частично вернуть утерянный авторитет, принес под навес портфель, набитый бутылками и домашними бутербродами. Водку Гонсалесову выпили. С тех пор все стали говорить ему «ты», но в остальном ничего не изменилось. Дошло до того, что он у нас сделался мальчиком на побегушках: гонял на улицу в киоск за сигаретами, в магазин за хлебом и колбасой. Частенько его еще и обкладывали за то, что недостаточно быстро обернулся.

— Тебя, Гонсалес, только за смертью посылать: можно будет часок-другой лишний прожить, — приговаривали.

Гонсалес оправдывался, мол, в магазине большая очередь была, ну и чертовы беременные бабы да инвалиды, этим всегда и всюду зеленый свет.

Несколько лет спустя я встретил Гонсалеса. Он сильно изменился. Не знаю почему, но мне его стало жаль. Гонсалес с горечью говорил о тех, кто за ним стоял. Если б не они, он нашел бы себе приличную работу, и все было бы хорошо, он тогда еще был не старый и мог чему-нибудь научиться, а теперь уже поздно. Жаловался, что растратил жизнь на глупости, на то, что забивал глупостями голову людям умнее себя. Потом он уехал по приглашению сына в Канаду и там остался.

Был у нас на стройке еще один затейник. Командир этот с трудом говорил по-польски. За какие-то темные делишки его выдворили из Франции. Нам заливал, будто за коммунизм. Когда стройка закончилась, он самостоятельно устроился кладовщиком в Общество польско-советской дружбы. Спился, бедолага, и вскоре помер.

И еще один чудак у нас был. Небольшого росточка, со сморщенным лицом новорожденного младенца. Участник революции 1905 года. Сидел и при царизме, и после Первой мировой войны. Мы его звали Лен. Он уже давно вышел на пенсию, но такой был бойкий, что не мог усидеть дома, вечно его куда-то тянуло. Постоянно у него были какие-то дела.

Несмотря на преклонный возраст, а может именно поэтому, Лен добывал все, что требовалось нашему предприятию, где он когда-то работал и откуда ушел на пенсию. Знал нас всех и еще кучу людей, которых мы не знали. У него сохранились довоенные знакомства, люди эти в ту зиму столетья занимали высокие посты. Он имел к ним доступ и использовал старые связи во благо предприятия. В нашей дирекции с его мнением считались и на него рассчитывали. Где сам черт ничего не мог поделать, Лен управлялся шутя. Ему даже доверяли какую-никакую руководящую работу. Однажды он позвал меня выпить. Мы устроились на груде кирпичей. Он принес четвертинку и соленые огурцы на закуску. Я вытащил свои пол-литра. Отхлебывая из бутылки, я раздумывал, почему это Лен именно меня пригласил. Он был старше раза в три, наверно, и на стройке у него было полно дружков его возраста. Мог ведь с ними пить, так нет же, выбрал меня. Потом я решил, что мне это даже на руку, с его помощью, когда мороз спадет, я подыщу себе работу получше. То есть более легкую, но чтоб лучше платили. Да, это приглашение мне было на руку, тем более что, пока мы сюда шли, нас видели несколько ребят и мастер.

Лен, жуя заледеневший огурец беззубыми деснами, ни с того, ни с сего спросил:

— Ты где живешь?

— В общежитии.

— Сколько зарабатываешь?

— Сейчас нисколько, а летом по-разному.

— А с деньгами что делаешь?

— А чего с ними делать? То же, что все.

— Ты должен откладывать на черный день.

— Я еще молодой, успею.

— Девушка у тебя есть?

— А на что мне девушка, куда я ее приведу, в общежитие?

— У меня есть племянница, твоих лет.

Я сразу понял, что «черный день» — это и есть его племянница, которую я ни до того, ни после в глаза не видел.

На том наш разговор закончился. Я вернулся под навес к ребятам, а он потопал в контору.

В ту же ночь мороз ослаб, а на следующий день из-за туч выглянуло солнце, но я на работу уже не пошел. Собрал свои манатки. Я прекрасно понимал, что раз не клюнул на племянницу Лена, на стройке мне делать нечего.