Самый человечный из наших писателей

Слово о жизни и творчестве Чеслава Страшевича

Фото: East News

I. «В маленькой стране свободного мира»

В свой первый рейс теплоход «Хробрый» отправился из Гдыни 29 июля 1939 г. Пункт назначения: Южная Америка. Кто мог тогда предположить, что этот новенький, построенный на солидной датской верфи трансатлантический лайнер не вернется из круиза? Война застала корабль в море, на обратном пути из Буэнос-Айреса. Рейс был прерван 2 сентября в Бразилии — пассажиров высадили на сушу и капитан повел судно в южную Англию, берегов которой «Хробрый» достиг в конце октября. Функции его изменились: пассажирский теплоход переоборудовали в военное транспортное судно. В апреле 1940 г. «Хробрый» должен был доставить британских солдат в Норвегию. Там в середине мая он подвергся немецкой бомбардировке. Погибло множество солдат и часть команды, остальных спасли конвоировавшие корабль британские суда. Несколько часов пылающий «Хробрый» мужественно держался на плаву, затем, добитый британской торпедой, затонул. Его остов обнаружили спустя шестьдесят лет на глубине ста пятидесяти с лишним метров близ Нарвика, в районе Норвегии, который носит название Вест-фьорд.

В порту Гдыни наблюдательный турист заметит вмурованную в тротуар памятную доску со словами: «Отсюда 29 июля 1939 года Витольд Гомбрович отправился в Аргентину. В Польшу он больше не вернулся». Сегодня уже мало кто помнит, что среди более тысячи пассажиров на борту лайнера «Хробрый» находился также другой выдающийся польский прозаик, ровесник Гомбровича, обладавший более богатым на тот момент творческим багажом — Чеслав Страшевич.

«Голову на отсечение не дам, но, кажется, Гомбрович впервые в жизни увидел море. Увидел море и “Хроброго”, на котором нам предстояло плыть. Он сказал мне: “Пан Чеслав, поглядите на море и поглядите на этот корабль — замечаете диспропорцию? Диспропорцию катастрофическую и неприемлемую”», — вспоминал Страшевич в одной из программ радио «Свободная Европа». Места на трансатлантическом лайнере обеспечил обоим литераторам Ежи Гедройц — после войны редактор издававшегося под Парижем польского эмигрантского журнала «Культура», а в то время влиятельный сотрудник Министерства промышленности и торговли. В тридцатые годы Страшевич руководил отделом культуры выходившего дважды в месяц под редакцией Гедройца общественно-политического журнала «Бунт млодых». На борт корабля «Хробрый» он ступил, будучи уже признанным автором двух сборников рассказов и двух романов (один из них, «Жалость», посвящен гражданской войне в Испании, из-за чего писатель вскоре оказался в черном списке гестапо). Кроме того, Страшевич тесно сотрудничал с выходившим в 1935-1939 гг. еженедельником «Просто з мосту», где публиковал статьи и рассказы. В нем печатались также Ежи Анджеевский и Константы Ильдефонс Галчинский, однако нараставшая фашизация издания вскоре заставила многих авторов прекратить сотрудничество. Галчинского и Страшевича связывала близкая дружба. Поэт мог позвонить из кабака на рассвете, после ночной пьянки, потому что ему не хватало денег заплатить по счету. «Даже война не была так утомительна, как Галчинский», — вспоминал потом Страшевич в одной из радиопередач. За каждые одолженные двадцать злотых поэт дарил ему стихотворение, всякий раз добавляя со значением: «Когда-нибудь будешь иметь с этого проценты». Со временем в портфеле Страшевича скопилась богатая коллекция рукописей Галчинского с автографами — к сожалению, ни одной из них не суждено было пережить войну.

Но пока что война еще не началась, и Страшевич, предвкушая очередное экзотическое путешествие, входит в каюту номер 17, которую делит с Гомбровичем. Он уже успел повидать большую часть Европы, побывал в Испании, Италии, а также в Турции, Марокко и даже отдаленных районах Азии, однако за Атлантический океан отправляется впервые.

21 августа 1939 г. «Хробрый» прибыл в порт Буэнос-Айрес, так что война застала обоих писателей в Аргентине. Эти обстоятельства породили первую эмигрантскую книгу Гомбровича, «Транс-Атлантик» (1953), своим заглавием обязанную польскому лайнеру, доставившему писателей за океан. Страшевич в романе выведен наивным патриотом, который советует Гомбровичу вернуться в Европу или, по крайней мере, немедленно отправиться в польское посольство, дабы его не объявили дезертиром. Гомбрович, который понимал свой долг перед родиной иначе, действительно обратился в посольство, однако участие в вооруженной борьбе в его планы не входило.

Как уже говорилось, литературный багаж Страшевича к началу войны был достаточно внушителен. Он включал не только богатое беллетристическое наследие, но и публицистику, и литературную критику. Не стоит безоговорочно верить написанному на первой странице «Транс-Атлантика»: «Со мною каюту делил мой приятель, Чеслав Страшевич, ибо оба мы, как, прости Господи, литераторы, едва оперившиеся, были приглашены в это первое плаванье нового судна»*. Небольшую, но очевидную разницу между писателями отметила местная газета, в которой появилась информация о прибытии в Буэнос-Айрес корабля под польским флагом: «Чеслав Страшевич следует с официальным визитом в Бразилию, однако хочет воспользоваться возможностью и познакомиться с нашей страной; он намерен провести здесь столько времени, сколько удастся, однако слишком надолго, вероятно, задержаться не сможет. (...) автор многочисленных романов, в частности “Громы с ясного неба”, “Жалость” и “Проклятая Венеция”, а также романов на народные темы, Страшевич является выдающимся представителем варшавского ПЕН-клуба. Витол [sic!] Гомбрович — современный юморист, обладающий широким культурным кругозором. Его недавняя книжечка, озаглавленная “Фердидурке”, имела громкий успех»*.

Когда война стала реальностью, и было уже понятно, что «Хробрый» не вернется в Польшу, а направится к берегам Англии, Гомбрович принял решение остаться. Его porte-parole в «Транс-Атлантике», глядя на уплывающий корабль, восклицает: «Так плывите ж вы, сородичи, плывите к Народу своему! Плывите ж к народу вашему святому, видать, Проклятому! Плывите ж к Твари этой св. Темной, что вечно издыхает, а сдохнуть все никак не может!»*. Одним из «сородичей», которые бросились на помощь «святому, видать, проклятому», и был Чеслав Страшевич.

Вскоре недавний спутник Гомбровича попадает во французский военный лагерь Коэткидан, где генерал Сикорский организует польскую армию. В числе многих художников и деятелей культуры здесь находится также Тымон Терлецкий, которого назначают «просветителем». Терлецкий, с ноября 1939 г. выпускавший  в лагере журнал «Сражающаяся Польша», первый орган Польских вооруженных сил на Западе, горячо уговаривал Страшевича писать. Однако шок, вызванный войной, парализовал его. «Во время войны, когда обстоятельства вынудили меня молчать, я ужасно страдал и даже читать не хотел тех, кто мог писать, тогда как я — не мог»*. Желая приносить пользу, писатель стал солдатом (впрочем, не впервые: в 1920 г. Страшевич добровольцем защищал Варшаву от большевиков).

После французской кампании Страшевич оказывается в Англии, где, не в последнюю очередь благодаря тому, что прекрасно разбирается в мотоциклах, получает назначение в только что сформированную танковую бригаду. Однако во время учений попадает в аварию — сзади в мотоцикл врезался танк, раздробив писателю ногу. Призвание вновь напоминает о себе: потеряв возможность сражаться (год приходится провести в госпиталях) — Страшевич несмело возвращается к литературному творчеству. И опять оказывается, что перо — это оружие, которым он владеет лучше всего.

Из танковой бригады, в которой Страшевич служил в ранге поручика, он командирован на радиостанцию в ведении Министерства внутренних дел. Вместе с небольшой группой соотечественников его перебрасывают под Лондон, где, начиная с весны 1943 г., писатель участвует в создании Польской радиостанции «Свит», имитировавшей отечественную подпольную радиостанцию. В Англии существовало официальное польское правительство, благодаря чему там могло легально работать «нелегальное» радио. «В этой войне удел одних — стрелять, других — дуть в микрофон, — говорил Страшевич, — но и те, и другие обязаны делать это с умом». В «Свите» он занимал должность редактора, иногда выполнял функции диктора. Два раза в день выходила в эфир программа, транслировавшаяся на оккупированную Польшу. Создатели радио, находившегося в ведении английской цензуры, были тесно связаны с Армией Крайовой. Донесения из Польши сразу ложились на стол диктора. Законспирированный «Свит» мистифицировал поляков в праведных целях, призванный крепить их мужество и поддерживать движение сопротивления. Радиостанция работала до конца 1944 г. Тем временем в жизни Страшевича произошел очередной трагический поворот. Опыт работы на радио в период Варшавского восстания заставил его снова замолчать и сознательно отказаться от литературного творчества.

Еще долгие годы, в том числе после войны, Страшевич не брался за перо. В одном из немногочисленных послевоенных выступлений он сказал, что все это время его не покидала «твердая уверенность, что после того, что произошло, после того, что мы пережили — следует писать иначе, следует самому себе переломить хребет, занять некий иной наблюдательный пункт»*. В 1945 г., получив назначение культурным атташе польского посольства в Уругвае, Страшевич возвращается в Южную Америку. Его отъезд организует Польское правительство в изгнании, однако по прибытии на место службы оказывается, что Варшава назначила своих людей, и работы для Страшевича нет. Какое-то время он держит в порту киоск, однако спустя несколько месяцев терпит банкротство. Вскоре после этого начинается долгий период работы на фабрике шерсти, принадлежавшей польскому еврею Эдварду Баренбау. В марте 1945 г. Страшевич практически в одиночку организует в Монтевидео Польское радио, на котором сам ведет одну получасовую передачу в неделю.

Со второй половины сороковых годов со Страшевичем пытается установить сотрудничество Ежи Гедройц. Множество писем Редактора с призывами писать и просьбами прислать статью для журнала остается без ответа. Упрямый Гедройц не сдается: «Дорогой пан Чеслав, не обескураженный Вашим упорным молчанием, я вновь и вновь прошу молчание это прервать и прислать что-нибудь для “Культуры”. Репутация крупнейшего польского прозаика среднего поколения обязывает, и я не верю, что Вы ничего не написали после войны, хотя понимаю, что условия, в которых Вам приходится жить, литературному труду не способствуют. Сегодня эмиграция лишь в области культуры может и должна оправдывать свое существование, но как это сделать, если Вы отказываетесь брать в руки перо?»*. Долгожданный ответ приходит в сентябре 1951 г.: «Как именовать себя сегодня — не знаю, а Вы меня уже, вероятно, не раз обозвали праславянским словом — за это мое настойчивое молчание и нелюбезность — в ответ на такую — такую! — сердечность. (...) я изготовил вещь, не являющуюся ни сартровским романом, ни новеллой, которой Вы ждете (поскольку прозаиков среди эмигрантов недостает), ни чем-либо еще, чем Вы, редактор милостью Божьей и режиссер нашего эмигрантского существования, могли бы гордиться»*.

После нескольких лет уговоров Редактор получил текст, в котором Страшевич — вероятно, не без влияния «Транс-Атлантика» — решился затронуть трагические дилеммы, перед которыми ставила литератора война. Героями своего художественного исследования, озаглавленного «Перья в кипятке, или Страх руководит нами», он сделал Чеслава Милоша, Витольда Гомбровича и самого себя. Гомбрович, обрисованный, пожалуй, наиболее резко, высказался об этом тексте без особого энтузиазма: «Я не отрицаю, что у Страшевича имеются писательские способности, — писал он Гедройцу, — однако его умонастроение отдает нафталином. С точки зрения интеллектуальной, эта статья — позор»*. В своем гротескном, стилизованном под радиопередачу эссе Страшевич рассказывал собственную версию обстоятельств возвращения польского лайнера в Европу и решения Гомбровича: «Что ж — пан Чеслав — говорил он мне — что ж — от катаклизма гению пристало бежать! Чего пялишься, что раздумываешь, подхватил чемоданы, как я — и делай ноги, пан Чеслав, за борт, пан Чеслав, потихонечку-полегонечку прыг-скок!»*. Верный принципу «когда говорят пушки, музы молчат», перед лицом трагедии своей страны Страшевич отказался от писательского призвания. «Мать его страха» нашептывала: «Войны бойся и смерти страшись — но больше бойся и больше страшись духа трусости и угрызений совести (...) Мускулы твои сейчас (...) выше ценятся, нежели драгоценный талант твой и мозг. Примкни! Встань в ряды!»*. Гомбровича страх заставил занять иную позицию: «Не растрачивай себя! Береги себя! (…) талант свой укрой соломкой, точно розовый куст на зиму. Ты! Гений твой нужен природе, а отнюдь не мышцы твои несчастные!»*.

Гомбрович в целом соглашался с той версией событий, которая была изложена в «Перьях в кипятке», однако отстаивал свою точку зрения, упрекая Страшевича в легкомысленном отношении к литературе и неуважении к собственному таланту. Отвечая ему на страницах «Культуры», автор «Транс-Атлантика» писал: «Страшевич и ему подобные рассматривают литературу как довесок бытия и его украшение, они склонны терпеть существование литераторов до тех пор, пока (…) не начнется что-то действительно серьезное (...) Только пусть Страшевич не требует от меня, чтобы я служил Отчизне не в соответствии с моим пониманием этого служения, а в соответствии с тем, что он считает правильным. В таком случае я тоже имел бы равное право назвать Страшевича плохим поляком, поскольку, с моей точки зрения, представляемый им эмоциональный патриотизм нанес нам самый страшный вред, роковым образом повлиял на всю нашу политику и, что еще хуже, — на нашу культуру»*.

Послевоенный дебют Страшевича был встречен с восторгом. Юзеф Чапский восхищенно писал: «Я прикоснулся к чему-то исключительному в смысле одновременно и неразрывно человеческом и литературном»*. Благодаря вмешательству Гедройца и Чапского, а также доброму отношению хозяина фабрики, где работал Страшевич, писателю предоставили особые условия: первую половину дня он выполнял свои обязанности, вторую мог посвятить творчеству. Кроме того, Страшевич получил полугодовой оплачиваемый отпуск, который позволил ему написать два прекрасных рассказа или микроромана — напечатанных по отдельности в «Культуре», а затем составивших сборник под названием «Туристы из вороньих гнезд». Книга вызвала в эмигрантской среде сенсацию и получила множество положительных рецензий, однако, к сожалению, оказалась единственной, опубликованной Страшевичем после войны. В 1953 г. сборник был удостоен первой премии лондонского Союза польских писателей и журналистов в эмиграции. Эта награда стала для Страшевича не только подтверждением его таланта — она, прежде всего, была откликом на его творчество, откликом желанным и вдохновляющим в условиях мало способствующих писательскому труду: «Поверьте мне, — говорил Страшевич во время церемонии вручения премии, — человека, потерпевшего крушение в маленькой стране на окраине свободного мира, ощущение одиночества и ненужности может заставить пойти на самое дно. (…) в пустынном Уругвае эхо моих первых, неумело слепленных слов, написанных по настоянию дорогих для меня людей, отозвалось в вас так волшебно, так трогательно и так упоительно, что вновь сделали меня, уругвайского гаучо, польским писателем»*.

В том же году, незадолго до выхода «Туристов», Страшевич переписывается с Яном Новаком-Езёранским, руководителем польской редакции радио «Свободная Европа». Они вместе планируют радиопостановку по одному из рассказов писателя. В 1954 г. Новак приглашает Страшевича в Европу, причем берет на себя все расходы. После этой удачной поездки, во время которой писатель посещает, в частности, Париж и Лондон, Страшевич возвращается в Монтевидео; но уже вскоре, в середине следующего года, Новак предлагает ему постоянную работу у себя на радиостанции. В 1956 г., приняв наконец решение, Страшевич снова прибывает в Европу — в том самом пальто, в котором уехал в Монтевидео в 1945 году.

В Мюнхене, в штаб-квартире радио «Свободная Европа» писатель проработал семь лет, почти до самой смерти, занимаясь, главным образом, ежедневными передачами и радиофельетонами. Он продолжал писать начатый до приезда в Европу роман — два фрагмента были опубликованы в «Культуре» (в 1955 и 1957 г.), но книга осталась незаконченной. В Мюнхене, впервые после межвоенного двадцатилетия, Страшевич ведет относительно обеспеченную жизнь, может позволить себе машину, на которой много ездит по Европе. В 1961 г. он женится на Эве Роман, своей давней подруге. Увы, вскоре писатель серьезно заболевает. В начале 1962 г. жена принимает решение увезти мужа обратно в Монтевидео, где в сентябре 1963 г., бездетным, Страшевич умирает. Могилу его вскоре ликвидируют.

 

II. «Я стараюсь говорить о трагическом весело»

Страшевич принадлежал к числу смелых писателей. Не боялся поднимать болезненные вопросы. В своих довоенных произведениях он, используя не-польские декорации, обнажал пороки польской независимости: перенося действие в экзотические страны, охотно вводя персонажей других национальностей, зачастую чудаковатых, «психопатических», анализировал проблемы собственной страны — декларативизм, фанатичную религиозность, национальные конфликты, анархизм. Герои произведений Страшевича этого периода — рабы своего мировоззрения, суеверий, идеологий, страха перед чужим и чуждым. Послевоенное его наследие, которое практически сводится к одной книге, также отличает критическая направленность, хотя и воплощенная совершенно иным образом и направленная уже на два польских мира: жизнь в стране и в эмиграции.

Вынесенные в заглавие «туристы из вороньих гнезд» — польские моряки, высадившиеся в Южной Америке в поисках лучшей жизни, — связывают сюжетные линии двух составивших книгу рассказов, фрагменты которых мы публикуем ниже. Действие одного из них, «Собора Сэндвичей», происходит в Пунта-Чата, портовом городке в Южной Америке. Различного рода послевоенные эмигранты, сбежавшие на берег, где пахло «жратвой, выпивкой и девочками», сталкиваются с уже обустроившимися на этом месте представителями более ранней волны трудовой эмиграции. Соприкосновение двух миров, двух польских культур и эмиграций порождает ряд интриг и конфликтов. Поляки Пунта-Чата — в большинстве своем ловкачи, мошенники, извращенцы и чудаки — любят и ненавидят друг друга, постоянно ссорятся, но при этом, ясное дело, жить друг без друга не могут. Создавая сатирическое произведение о взаимоотношениях эмигрантов, Страшевич без злобы рисует, например, тип соотечественника-патриота, излюбленное занятие которого — подсчитывать, кто пролил за родину больше крови. Он с умилением зачитывает поздравление от главы эмигрантского правительства в Лондоне и одновременно приглашает социалистического консула на празднование Нового года. Достаточно сказать, что главный герой рассказа — Костек Наперский, страстно пропагандирующий национальную культуру при помощи кулинарной книги, с которой не расстается, словно с талисманом или Священным писанием. Трепетно относящемуся к кулинарному искусству и «нашей любимой культуре» Костеку не по себе в этом мире, где кафе носит название «Catedral de los Sandviches»: как же, недоумевает он, можно соединить место, где мать когда-то велела ему молиться Мадонне, и сэндвич? «Что это за страна, где я поселился? Что хорошего может ждать меня здесь?» Разочарованный и оскорбленный в своих чувствах, Костек отправляется бродить по белу свету, не выпуская из рук свое сокровище — Книгу рецептов.

В отличие от второго рассказа, «Собор» написан по личным впечатлениям. Как признавался автор, это был его «приватный отчет за годы, проведенные в польских организациях Уругвая, за многолетнее секретарство в Союзе польских обществ, а также участие в бесконечных польских терзаниях и конфликтах, неотличимых от польских терзаний и конфликтов в любом другом месте»*. Несмотря на бедность и безысходность, которыми дышит польская Пунта-Чата, изображенный Страшевичем мирок морских волков, выброшенных на сушу, отнюдь не мрачен. Автор с удивительной тонкостью и знанием дела вводит в текст жаргон этого специфического социума: моряков, лишенных обычного морского антуража. Его «морские поляки-эмигранты», «перебежчики», чудаки и буяны, живущие одним днем, твердо убеждены, что смекалка бродяги поможет им решить в чужом городе любую проблему. Страшевич великолепно передает местный колорит, душную провинциальность Пунта-Чата и выразительно рисует своеобразие эмигрантской среды, черты, как отмечали авторы рецензий в польской прессе разных стран, характерные для любой польской диаспоры.

Непоследовательный, подчеркнуто легкомысленный стиль «Собора» получил чрезвычайно высокую оценку и был воспринят как свидетельство обновления литературной техники. Точно так же, как язык рассказа: польская речь — примитивная, разговорная, с чужеродными вкраплениями, заимствованиями, зачастую неправильная, местами комичная — волнующе достоверная. Понравилась и содержательная сторона рассказов, хвалили на редкость меткие и убедительные картины. «Страшевич превосходен, — писал в письме Ежи Гедройцу Анджей Бобковский, — комар носа не подточит. Я умирал со смеху. Великолепно подсмотрено и вовсе не так просто. Не так просто, ведь того и гляди переборщишь или уподобишься Веху! А он это сделал блестяще»*. После публикации рассказа на страницах «Культуры» Гедройц горячо призывал Страшевича продолжать писать: «“Собор” производит большое впечатление и трогает за живое. (…) читатели реагируют с большим энтузиазмом. Я, разумеется, не только рассчитываю на Вашу дальнейшую работу, но и весьма на ней настаиваю. Хуже всего — делать перерывы»*.

К счастью, Страшевич перерывов не делал. Вскоре он прислал Редактору еще один рассказ, который назвал «Мышеловка на Земовита». Хотя он написан вторым и в книге также стоит на втором месте, это своего рода предыстория первого. Рассказ повествует о жизни в Польше сразу после войны. Место действия — Гданьск: именно отсюда, из польского порта, люди, ощущающие на спине смрадное дыхание режима, пытаются, спрятавшись в «вороньем гнезде» иностранного корабля или в трюме польского, проскользнуть в поисках свободы в места, подобные Пунта-Чата, — то есть куда угодно, только бы подальше от родины, превратившейся в сплошную подслушку, сплошное доносительство, сплошную службу госбезопасности. С одной стороны, «Мышеловка» рассказывает о маленьком человеке, делающем карьеру при новом строе: об аппаратчиках и функционерах службы безопасности, которые «ощущают невыразимый гнев, если кто норовит от порыва оторваться и сбежать». Однако главный объект сатиры здесь — не отдельные персонажи, а обнаженная автором система доносительства, расцветающая при коммунистическом режиме. Это повествование о механизмах морального растления людей, по своей природе неплохих, но уродуемых, например, необходимостью писать доносы о событиях, никогда не имевших место.

Показанная Страшевичем Польша первого послевоенного десятилетия — страна несуществующих виновников несовершенных преступлений, в которой с величайшей серьезностью и воспитанной из-под палки верой, что виновный всегда найдется, препарируется рапорт о том, сколько человек прислоняло лестницу к окну. Одновременно Страшевич, в своей манере, комической и абсурдной, изображает трагедию обыкновенного человека, непрестанно запугиваемого, пытающегося избежать расставляемых представителями новой власти мышеловок. Эпоха Берута описана автором — к тому моменту уже более десяти лет жившим за границей — по рассказам очевидцев. «При работе над “Мышеловкой” я располагал лишь собственными впечатлениями от радиопередач. Кроме того, хранил воспоминания о тех моряках, которые, по сути, породили “Собор сэндвичей”. Ничего больше. Кроме, разве что, тоски»*. Мир «Мышеловки» отвратителен и страшен, хотя своих жалких персонажей Страшевич рисует так, что трудно не испытывать к ним симпатии.

Немаловажным представляется также объединение двух рассказов под одной обложкой: контраст специфического микрокосомоса солнечной Пунта-Чата, где каждый цветок жасмина благоухает, «точно десять флаконов духов», и дождливого Гданьска, в котором, как и повсюду в стране, правят бал «мышеловки» и страх. Печально переплетаются сюжеты двух частей книги «Туристы из вороньих гнезд» — тоска в стране и в эмиграции: тоска по свободе и по родине.

 

III. «Самое серьезное применение смеха»

Подтверждая в мае 1953 г. получение рассказа «Мышеловка на Земовита», Ежи Гедройц писал Страшевичу: «Рукопись я получил. Считаю ее просто великолепной. Какое острое перо! И все же, если вчитаться, Ваша книга — одна из наиболее мрачных»*. Юмор «Туристов из вороньих гнезд», блестящий и самобытный — инструмент спасения, не только личного: «Наш сегодняшний смех, — пишет в «Дневнике» Гомбрович, — больше не может быть стихийным, то есть непроизвольным, смехом — он должен быть преднамеренным смехом, холодным и серьезным юмором, самым серьезным применением смеха к нашей трагедии. И более широким, чем это имеет место у Страшевича. Этот смех, продиктованный страшной необходимостью, должен был бы охватить не только мир врагов, но прежде всего нас самих и то, что у нас есть самого дорогого»*.

Биография и творчество Чеслава Страшевича заслуживают коды в двух стилях. В стиле буфф пусть прозвучит байка, которую Страшевич любил рассказывать коллегам на радиостанции. Он вспоминал времена своей работы на фабрике и историю с сокращением штатов. Его покровитель, Баренбау, находился тогда в Швейцарии. Профсоюз потребовал письменного обоснования увольнений. Список в результате выглядел так: «Родриго — уволен за поножовщину, Пабло — известный вор, Хуан — бьет жену, Филиппо — запойный алкоголик». Сотрудник, подбиравший аргументы для увольнений, не знал, что написать напротив фамилии Страшевич. Он слыхал, что это человек странный, иностранец, короче — чужак. И начертал: «Чеслао Страсевич — неграмотен». «Я единственный польский писатель, — повторял Страшевич, — у которого имеется документ, удостоверяющий его неграмотность»*.

А если всерьез, то кодой пусть прозвучат слова Юзефа Чапского, быть может, самые прекрасные, какие были когда-либо сказаны о жизни и творчестве Чеслава Страшевича, «самого человечного из польских писателей». Заключенная в них мысль, затрагивающая самую суть литературы, не утратила своей значимости и актуальности: «Чем был для меня Страшевич? Тем же, чем был для многих из нас. Писателем исключительного масштаба и обаяния, но в сто раз больше — человеком мудрой, улыбчивой доброты, в те времена, когда доброта “не в моде”, когда мы склонны быть хищными, изыскано извращенными, апокалипсически мрачными или хотя бы едко ироничными. Он глядел на всех, глядел на нас, словно на моряков-туристов из вороньих гнезд в далеких портах Южной Америки, на их легкомысленных любовниц, которым они готовили биточки à la Радзивилл, на эмигрантов всех мастей, и на польский мир в Польше — забавных старушек, чья реакционная деятельность — склеивание рамок из крылышек тропических бабочек, которых присылают эти моряки — заставляла милицию ставить “подслушку”. На шефа госбезопасности, знающего наизусть Сенкевича, а в Сочельник со страхом и истовостью стирающего в сортирах вульгарные надписи о Сталине — даже на него Страшевич глядит с приязнью. Кто прежде его сумел настолько по-человечески увидеть рваный, разодранный пополам мир?

Этот всегда улыбавшийся писатель, именно он написал о нашей судьбе душераздирающие страницы, словно бы спрятав эти сцены среди неожиданных, веселых приключений своих персонажей. Но даже пьесы Беккета, жестокие и мрачные, не причиняют такой боли, как короткий рассказ о маленькой Юзе, которую Костек, будущий моряк и ловкач, нес в Польшу, кормил украденным картофелем и похоронил в чужой земле, в неглубокой могиле, вырытой перочинным ножиком.

Мало я встречал писателей настолько схожих с тем, что они пишут — то же пристальное внимание, полное отсутствие эгоцентризма, те же улыбка и доброта. Я с раздражением, едва ли не презрением думаю о писателях, пренебрегающих такой человечностью, такой добротой, — презрением к их глупости (“Es gibt viele Arten Dummheit und die Gescheitheit ist nicht die beste davon”*), презрением, ибо они пренебрегают этой единственной подлинной жемчужиной — жемчуг ведь сегодня не носят. Немодно. Глупость и комизм этих писателей, разгуливающих на котурнах, мечтающих поразить человечество, одни очаровывая, другие шокируя, не желающих помнить, что все это — НИЧТО: pulvis, cinis et nihil»*.

 

21

22

 

Перевод Ирины Адельгейм