Вместо предисловия

На дверях кабинета Ежи Гедройца в Мезон-Лаффите висит керамическая табличка, которую итальянский мастер изготовил по заказу Редактора, а привез Густав Херлинг-Грудзинский. Надпись гласит: «Cave hominem» — «Берегись человека».

Через эти двери прошла целая армада людей.

Он принимал посетителей обычно после обеда. Говорил тихо и односложно, отвечая:

— Может быть, напишите об этом?

Оробевший собеседник столбенел. Каждый уносил отсюда в душе свои пятнадцать минут общения с Редактором — общения такого же скупого, как мимолетный взгляд на картину. Это происходило раз в жизни — либо же продолжалось потом десятилетиями.

О нем судачат: мол, эмоциональный холодильник, ледяной дом. И сразу поправляют себя — нет, неправда.

Потребительское отношение к людям. Но это лишь видимость, добавляют тут же. Человек в футляре. Зато «Cave hominem» — это стилизация.

Итоги посвященной ему конференции, прошедшей в 2005 году, подвел его брат Хенрик:

— Собирались поговорить о Гедройце как о человеке, а вместо этого постоянно сползаем в политику. Так где же этот человек?

 

Визионер, Поводырь, Патриот, Мыслитель, Государственный Муж, Моральный Авторитет, Великий Поляк, Европеец. Такими словами прощались с ним в некрологах в сентябре 2000 года. Почетный доктор семи университетов, награжденный польским Орденом Белого Орла, от которого он отказался, удостоенный почетного гражданства Литвы и ее высшей государственной награды.

В последние годы жизни, просматривая польскую прессу — как обычно, в зимнем саду дома в Мезон-Лаффите — он натыкался на помпезные заголовки. «Безупречный авторитет», «Редактор с большой буквы», «Образец стойкости», «Незаменимый». А на резном овальном столе среди утренней почты лежали анонимные письма от крайне правых, такие же мерзкие, как и те, что выводила когда-то рука сотрудника службы безопасности. Жид, масон, агент, педераст и так далее.

Когда в 1994 году вышла его автобиография, Чеслав Милош заметил: «Словно памятник заговорил...».

Он жил долго и становился частью истории на глазах поляков, превративших его в бронзовый монумент.

 

За месяц до своей смерти, 11 августа, 94-летний Гедройц отвечал в чате на вопросы интернет-пользователей (диктовал молодому человеку, сидевшему за компьютером). Любит виски в ограниченных количествах. Вред никотина преувеличен. Ест нездоровую пищу, в основном сытные блюда литовско-русской кухни, обожает колдуны.

Кто-то попросил, чтобы он охарактеризовал себя одной фразой.

Настойчивость и чудовищный характер; катастрофы его мобилизуют.

Считает себя католиком; политическая деятельность католической Церкви вредит интересам государства. «Радио Мария» низвело польский католицизм до самого примитивного уровня.

Он против однополых браков.

— А как у вас было с женщинами?

Он всегда ценил сотрудничество с женщинами.

— Но вы были когда-нибудь влюблены? Готовы ли вы пожертвовать всем ради любви?

— Я животное политическое, и не представляю себе, что мог бы отказаться от этого ради чувственных переживаний. Единственный принцип католической Церкви, который я считаю правильным — это целибат. Если бы мне пришлось начать свою жизнь заново, немногое бы изменилось.

Интернет-собеседница, на прощание:

— Вы мне казались старой калошей, чуть ли не овощем. А тут такая ясность ума. Вы произвели на меня впечатление.

Он был благодарен им за этот разговор. Признался, что чувствует себя всё более одиноким, поскольку те, кого он знал, умерли. И продиктовал:

— Не знаю, когда будет наша следующая встреча, но я не собираюсь умирать.

 

***

Когда дом начал пустовать?

Сначала в кругу людей «Культуры» появились отдельные прорехи. Бурная жизнь быстро их заполнила. Затем — целые бреши и пустоши, с которыми Гедройц вместе с Зофьей Херц и псом Факсом справиться уже не могли.

Во всем огромном море писем, которые он отправлял своим сотрудникам –писем-отчетов, лишенных эмоций, конкретных до черствости — его послания к писателю Анджею Бобковскому в Гватемалу выделяются какой-то терпкой нежностью. К этому взъерошенному парню лет сорока, вечному бунтарю, Гедройц всегда относился с теплом, приправленным, как это у него обычно бывало, иронией и сарказмом. В июне 1961 года Бобковского убили метастазы меланомы, попавшие в мозг. «Меня это подкосило...», — написал Редактор. «Немногих из встреченных мной в жизни людей, — писал Гедройц вдове Бобковского, — я так любил».

Юлиуш Мерошевский, лучшее перо политической публицистики «Культуры» и самый выдающийся польский политический мыслитель послевоенной эпохи, был своего рода зеркалом взглядов Редактора, его партнером по дискуссиям о Польше, его другом. Они понимали друг друга с полуслова. Гедройц в двух словах обрисовывал тему, Мерошевский ее подхватывал и развивал в эссе. Он был неизменно лоялен.

Письма между Лондоном и Мезон-Лаффитом (всего их накопилось несколько тысяч) описывали круги иногда по два раза в день. Но прежде чем они перешли на «ты», со дня отправки первого письма прошло двадцать шесть лет. Тогда же у Лондонца (так Мерошевский подписывал свои английские хроники) обнаружили рак горла. Он перешел с сигарет на трубку, с трубки на табак. Терял зрение. Вместо чтения газет стал слушать радио. Свои тексты начитывал на диктофон. Страдал безмерно. 

В Мезон-Лаффите знали, что он всегда мечтал о дубленке. Привезли ему из Польши красивую закопанскую дубленку.

Он умер в июне 1976 года. «Вместе с ним умерла часть „Культуры”», — написал Гедройц в некрологе. «Никто не смог мне его заменить. После его смерти я в некотором смысле остался один», — признался Редактор в автобиографии. В его кабинете стоят только два фото: Ежи Туровича и — на письменном столе — овальный портрет Мерошевского.

В июле 1969 года в Вансе умер от астмы и болезни сердца Витольд Гомбрович. По-человечески чуждый Редактору, который считал его политические взгляды дилетантскими, Гомбрович восхищал Гедройца своим талантом. Если бы за семнадцать лет до этого Гедройц не заинтересовался судьбой писателя, работавшего в одном из аргентинских банков, не уговорил вести «Дневник» и не печатал его, не хлопотал вместе с Константы Еленским о стипендиях, переводах и приезде в Европу, открыла ли бы Европа Гомбровича?

И тут же — очередная потеря. В октябре 1969 года, после почти четвертьвекового сотрудничества с Гедройцем, в Берне умер писатель и эссеист Ежи Стемповский (псевдоним — Павел Хостовец). Эрудит, свободно чувствующий себя в любой эпохе, любом стиле, языке и времени. Склонный к монологам и болезненной меланхолии; крайне снисходительно относящийся к собственному писательству, которое он именовал «бумагомарательством», хотя это, возможно, не относилось к его письмам. Если переписка Бобковского с Редактором была серией взрывов, то письма Стемповского — журчанием ручья, который мягко струится среди территорий культуры. Как и Гедройц, он гордился своим восточноевропейским происхождением. В отличие от Редактора не верил в политическую силу эмиграции. И, по мнению Гедройца, был слишком критичен по отношению к межвоенной Польше.

Магнит, притягивающий людей, мастер анекдота, впечатлительный и излучающий тепло Зигмунт Херц — антипод Ежи Гедройца. Человек-опора, незаменимый, если нужно было сделать корректуру, отправить экземпляры «Культуры» (в пачках на тележке до железной дороги в Мезон-Лаффит, разгрузка на вокзале Сен-Лазар), привезти покупки, что-то смастерить, помыть, передвинуть, починить... Но в первую очередь — помочь людям. Он звонил, финтил, маневрировал, беспокоил, кого нужно — и добывал приглашения, договаривался о стипендиях, устраивал пребывание в Париже. Министр по делам поляков.

Никаких варшавских сплетен. Блестяще остроумный, исполненный черного юмора в своих письмах к Чеславу Милошу. Зофью он обожал больше всего на свете. Если был предан «Культуре», то только ради Зофьи. В отношении взглядов Гедройца сохранял ироничную дистанцию, считая их абстрактными.

К своему онкологическому заболеванию, как и Бобковский, отнесся с мужеством. Беспокоился о жене. Умер в октябре 1979 года. После его смерти Гедройц основал ежегодную литературную премию имени Зигмунта Херца.

— Вы знаете, за моими плечами уже образовалось довольно внушительное кладбище... — сказал Редактор в 1981 году Барбаре Торунчик, которая вскоре основала журнал «Зешиты литерацке».

В мае 1987 года, так и не придя в сознание после инсульта, умер Константы Еленский, только что ушедший на пенсию. Он был одним из выдающихся польских эссеистов, литературных и художественных критиков, переводчиком на французский Гомбровича и Милоша. Его заслуги в популяризации автора «Транс-Атлантика» огромны.

Укорененный во многих культурах и языках, интеллектуальных и художественных кругах Европы, «Космополяк» — как его называл Бобковский. Второй, после Юзефа Чапского, «министр иностранных дел Лаффита». По мнению Гедройца, слишком оторванный от польской действительности, слишком космополитный, слишком снисходительный к компромиссам польской интеллигенции с властями ПНР. Одновременно был близок Гедройцу тем, что никогда «не набирался опыта в прихожих Европы».

Современный, с раскованным умом, очарованный игрой случая в жизнях людей. Человек многих талантов, которым не придавал большого значения и по-барски ими разбрасывался.

 

После обретения Польшей независимости в 1989 году, из числа свидетелей создания в Италии в 1946 году издательства «Литературный институт» и — годом позже — журнала «Культуры», в орбите Гедройца вращались еще три фигуры. Самые важные. Зофья Херц — с самых первых дней опора всего предприятия и опора дома. Юзеф Чапский, автор очерка о Боннарде в первом номере журнала, выпущенном в Риме; второй архитектор «Культуры» в ее первые парижские годы. И Густав Херлинг-Грудзинский, по его собственным словам — автор проекта «Культуры».

Зофья Херц, воплощение верности, никогда не сомневалась ни в журнале, ни в Гедройце. «Не свернув ни на шаг с выбранной однажды дороги, — написал Милош, — она шла, словно влекомая неведомой силой, пока полностью не отождествила себя с „Культурой” как с делом своей жизни».

Юзеф Чапский был тем «стечением обстоятельств», вплетенным в линию жизни Гедройца (если придерживаться философии Еленского), той встречей, которая оказалась ключевой. Это Чапский, художник и писатель, личность огромной глубины, приехал поздней осенью 1942 года в Мосуль в Бригаду карпатских стрельцов, чтобы забрать в свой отдел пропаганды Польской армии на Востоке Ежи Гедройца. Именно тогда, в палатке посреди пустыни, между ними и завязалась дружба. И кажется, только Чапский в течение многих лет — до определенного момента — имел доступ к внутреннему миру Гедройца.

Они вместе создавали «Культуру». Состоявший в родстве с графами и баронами, друживший с художниками и интеллектуалами Франции, открытый и дружелюбный, Чапский ткал сеть контактов с Андре Мальро, де Голлем, Андре Жидом... И в предоставленном богатой поклонницей смокинге собирал для «Культуры» пожертвования среди поляков Северной и Южной Америки.

Однако потихоньку их пути расходились: один был поглощен живописью, другой — политикой. В 1985 году Чапский написал своему другу Жану Лалуа (тот, будучи высокопоставленным чиновником французского МИДа, неоднократно защищал «Культуру»), что теряет зрение, не может рисовать и раздумывает, не переехать ли ему под Варшаву, в Ляски. Тут же полетели искры: идею Чапского о возвращении в ПНР Гедройц посчитал крайне необдуманной.

В последние годы Редактор не заходил к другу на его этаж дома в Мезон-Лаффите. Они почти не разговаривали. Друзья дома разделились на тех, кто спешил выразить свое почтение Гедройцу, и тех, кто сразу шел наверх к Чапскому. Для некоторых раскол между «верхом» и «низом» был очень болезненным.

А для них?

Чапский устал от жизни, которую, как он подозревал, Бог продлил ему в наказание... Он умер в возрасте 97 лет в январе 1997 года. Вечером Гедройц вошел в его комнату и долго сидел возле тела. Выходя, открыл тайник и забрал все свои письма, которые он написал Чапскому. Распорядился изготовить бронзовые отливки ладони и лица друга. Их поместили в холле перед входом в кабинет Гедройца.

На могиле художника и его сестры Марии на кладбище в Ле Мениль-ле-Руа, где уже лежал Зигмунт Херц, а несколько лет спустя упокоились сначала Гедройц, затем Зофья, не выбито характерной колонны — знака «Литературного института». Чапским этого не хотелось.

Столь же драматичным было расставание Гедройца с Густавом Херлингом-Грудзинским в 1996 году, на склоне деятельности «Культуры», в конце жизни обоих.

Писатель был соредактором первого номера «Культуры». В следующем выступил в качестве автора. Той самой осенью 1947 года Гедройц с Херцами переехал из Италии в Париж, а Херлинг-Грудзинский с женой — в Англию. В письмах Зофьи Херц к Гедройцу, написанных в тот период, поражают холодность, которой сопровождалось их прощание, и осадок раздражения «неверностью» Херлинга-Грудзинского. Между этими двумя — хозяйкой Лаффита и едущим из Неаполя писателем — осадок сохранится навсегда. «С самого начала мы, кажется, не слишком пришлись друг другу по душе», — признался Херлинг-Грудзинский спустя годы. Тень того раздражения лежала и на его отношениях с Гедройцем.

В 1956 году писатель вернулся на страницы «Культуры». Пустоты, образовавшиеся после «Дневника» Гомбровича и «Записок неторопливого прохожего» Стемповского, он заполнил своим «Дневником, написанным ночью». Регулярно бывал в Мезон-Лаффите. Редактировал, читал рукописи, контрабандой привозимые из Польши, писал вступительные статьи. Второе издание его «Иного мира» в 1965 году стало бестселлером «Литературного института». В 80-х годах они перешли с Гедройцем на «ты», что для Редактора было редкостью.

Трещина в их отношениях появляется в начале 90-х. Разное отношение к независимой Польше и ее элитам, а может быть, расхождения в восприятии мира? Гедройца, как он сам написал в «Заметках редактора» в 1994 году, коробили крайне однозначные замечания писателя, высказываемые резко, свысока.

Рассорило их отношение к Войцеху Ярузельскому, Александру Квасневскому, Адаму Михнику, декоммунизации. Херлинг-Грудзинский стал идолом польских правых сил. Они порвали между собой окончательно. Позже о них писали, что гибкие взгляды политика и суждения морального максималиста, который никогда не прощает людям минуты их слабости, были несовместимы.

Херлинг-Грудзинский озлоблялся иначе, нежели Гедройц. Какое-то ожесточение, смешанное со вспыльчивостью, звучало в его «Дневнике, написанном ночью», публиковавшемся в газете «Жечпосполита». Он наносил миру пощечину за пощечиной рукой справедливой, холодной, как сталь, не знающей жалости.

Он умер в Неаполе в начале июля 2000 года. Гедройц разместил в «Культуре» лаконичный некролог. Ему оставались еще десять недель жизни, хотя он решительно не собирался умирать.

 

Медленное шарканье нарушает тишину дома. Он ходит маленькими шажками. Его до сих пор прямая спина горбится. Перед телевизором он начинает дремать.

Однако в нем нет злости, которую вызывает в некоторых людях их собственная немощь, и он не жалеет себя.

Какая-то мелочь упала на пол. Тереза Тораньская вскочила и подняла. Раз, другой... Зофья Херц отозвала ее в сторону.

— Зачем ты ему это подаешь? Ведь он мужчина...

Был 1985 год.

Он позвонил в Варшаву Эве Бербериуш (в поздней «Культуре» у нее была постоянная рубрика «Страницы из зараженной зоны») с вопросом, что такое «блочный дом» и что значит «мобильник», поскольку не слышал о таком телефоне. Было начало 90-х годов.

Писал ей: «Меня очень позабавила Ваша уверенность, что я хорошо провожу время и даже бываю в обществе. В моем случае „бывать в обществе” означает, что время от времени мне приходится присутствовать на собраниях по случаю чьей-нибудь смерти...».

В доме становилось людно только при оказании ему почестей.

Письмо, отправленное в 1992 году знакомой в Польше:

 

«Дорогая сударыня, благодарю Вас за теплые слова признательности, которых я не заслуживаю. Не заслуживаю, поскольку из всей моей суеты пока что ничего не вышло. Кроме „Культуры” я беру слово где только могу, в Мезон-Лаффит, как к цадику из Гуры-Кальварии*, приезжают разные сановники. Но это пустая болтовня, которая ни к чему не приводит. Утешаю себя одним из высказываний маршала Пилсудского о том, что головой стену не прошибешь, но если нет других возможностей, нужно пытаться. Правда, пока что стена стоит невредима, а голове все хуже...»

 

Он все больше цедил слова, чувствовалась цена этого самоконтроля. Реплики, которые он произносил, как следует подумав, оставляли впечатление неполноты; хотелось, чтобы он развивал свои мысли. Постоянным мотивом бесед было нарастающее в нем ощущение, что польская политическая жизнь мельчает.

Во время ужина, когда он снова критиковал мелкотравчатость политиков в Польше, Леопольд Унгер, многолетний автор «Культуры», писавший под псевдонимом Брюсселец, спросил:

— А почему бы господину редактору не поехать туда, чтобы баллотироваться в президенты?

Гедройц ответил серьезно и без кокетства:

— Если бы я был на десять лет моложе, поехал бы и стал президентом.

Но он даже не хотел посетить страну, хотя каждого гостя оттуда встречал нетерпеливым вопросом: «Что в Польше?». Его отказ приехать считали проявлением спеси.

Он объяснял: не поедет, поскольку уже слишком стар и болен. Потому что плохо слышит. Потому что Польша еще не в полной мере демократична. Потому что боится стать жертвой политических манипуляций. Потому что той Варшавы уже нет, впрочем, она ему никогда особо не нравилась.

— Вы боитесь встречи с Польшей, — сказал писатель Томаш Яструн, автор «Культуры».

— Может, вы и правы...

Когда им привезли варшавские пончики от Бликле*, Гедройц и Зофья Херц были разочарованы: слишком светлые и вкус не такой, как до войны.

В «Автобиографии в четыре руки» он позволил себе трогательное признание: «Мне кажется, что свою жизнь я загубил. Я имею в виду не амбиции, а личную жизнь. Все, что я сделал, я сделал ценой личной жизни, которой у меня нет. Иногда это ощущение бывает довольно мучительным». Однако тут же добавил, что не мог бы жить иначе.

— Я против того, чтобы Гедройца представляли человеком, который посвятил себя делу и жалел об этом, — говорит Яцек Кравчик, сотрудник «Культуры» в 1985-2009 гг., после смерти Зофьи Херц в 2003 году ставший редактором журнала «Зешиты хисторичне». — Не знаю, что было его пружиной; знаю одно: многие годы она была так сильна, что когда ему приходилось делать очередной драматический выбор в своей жизни, в том числе личной, он всегда выбирал «Культуру».

 

***

Судьбу журнала после своей смерти он предопределил еще в 1952 году. Гедройц писал Мельхиору Ваньковичу: «Я все решил, и уже торжественно наказал Зосе, что никакого продолжения „Культуры” не будет. Могут, если уж так надо, выпустить воспоминания, подвести итоги... Даже самые точные биографии все равно не спасут от искажений в зависимости от вкусов и потребностей».

Откуда в нем была эта уверенность, что Зофья Херц его переживет?

В середине 90-х годов он издал письменное распоряжение относительно содержания последнего номера «Культуры», возможного продолжения издаваемых с 1962 года «Зешитов хисторичных», доступа к архивам, посмертной маски, погребения по католическому обряду и православной панихиды на девятый день после смерти. Душеприказчиком был назначен брат Хенрик Гедройц. В ящике стола дожидались смерти Редактора стихотворение Агнешки Осецкой, которое поэтесса посвятила ему много лет назад, и текст Вацлава Збышевского, также посвященный Редактору.

Он несколько раз попадал в больницу, но не хотел, чтобы кто-либо об этом знал. Худел, отказался от виски, не отрекся только от сигарет. Курил он с десяти лет.

Войцех Сикора, ныне руководитель «Литературного института», привез ему в начале сентября 2000 года на подпись полсотни писем по поводу очередного сбора денег на стипендии Фонда помощи польской независимой литературе и науке. Спросил, как дела, на что Гедройц, по обыкновению, ответил:

— Хуже не бывает.

Через два дня его забрали в больницу. Он умер во сне 14 сентября. Благодаря письмам, которые он успел подписать, стипендии выплачивались еще полтора года.

Стрелки часов, которые Эва Бербериуш получила в подарок от Редактора, остановились.

Он лежал в открытом гробу, в светло-голубой рубашке с шейным платком, высохший, сжавшийся, неказистый, словно бы его стало меньше. Только пространство, которое он наполнял собой в польской истории XX века и культуре Польши — продолжало расти и делалось огромным.

 

Дом в Мезон-Лаффите живет дальше, но производит впечатление автомобиля, из которого вынули двигатель. Он перестал быть политическим центром, местом паломничества многих людей. С 2010 года не выходят «Зешиты литерацке». Дом стал архивом, хранящим все, что касается Польши — журналы, не только русские и польские, но и выходившие в других странах-сателлитах, документы, связанные с пост-ялтинской Европой, собрания правительственных постановлений, вырезки из газет, переписку, рукописи... Это огромное книгохранилище. Центр работы ученых и журналистов. Место, где можно учить польский язык. Ковчег, который — если Европу зальет потоп — сохранит память о лаффитской Польше.

Солнечным днем, когда я просматриваю груду писем в зимнем саду, а дом оплетают красный виноград и тишина, пространство понемногу пропитывается жизнью. Бумаги, которые несет невидимая рука, блуждают между комнатами, книги открываются, словно перелистываемые ветром, слышны шаги на лестнице, тихий голос в кабинете, из книги наплывает запах кофе и сигаретного дыма, в воздухе витают знакомые слова «великолепно», «надо полагать», «хуже не бывает»; jardin d’hiver*постепенно заполняется.

В твидовом пиджаке и шейном платке Ежи Гедройц шагает за свежим номером «Le Monde», чтобы потом по-соседски зайти на бокал вина в ближайшее кафе. Или нет! Сегодня четверг, в городке рыночный день, так что он идет за овощами и мясом, а заодно цветами для кабинета. Кладет синицам в кормушку кусочек маргарина. Перед завтраком кормит белого петушка. Читает в клубах ментолового дыма. Порой ему докучает мигрень.

День начинается с его жалоб на то, какой скверный народ эти поляки.

— Дудек, вышвырни меня из кровати через двадцать минут, — просит он младшего брата Хенрика, отправляясь подремать после обеда.

Вечером старательно запирает ставни.

Зофья Херц, прекрасная, деловая и властная, в это время отчитывает Терезу Тораньскую, которая «на правах гостя» вычитывает корректуру.

— Сколько ошибок нашла? Тридцать? А я пятьдесят. Ты неправильно делаешь эти дырки, покажу тебе, — берет из рук Терезы дырокол и демонстрирует.

Из Мюнхена приехал Ян Новак-Езёраньский, директор польского отделения радио «Свободная Европа». Еще в дверях он оповещает с необыкновенной серьезностью:

— Пан Ежи, мы должны поговорить с глазу на глаз...

Привез бонбоньерку. Позже Зофья Херц комментирует:

— Интересно, кто ему ее подарил...

Ведь Новак-Езёраньский славится своей экономностью.

Прыжками вбегает по узким ступенькам на самый верх Константы Еленский, останавливаясь там, где Чапский обычно вешает новое полотно. Когда говорит о картине, тут же попадает в самую точку. Распространяет вокруг себя улыбки и изящество.

А Юзеф Чапский, рыжий, двухметровый, несется на скутере за ворота, в сторону вокзала, по длинной авеню де Пуасси, поглощенный своими мыслями, не реагируя на светофоры, как огромная птица, а за ним развивается его плащ, делая водителя крылатым.

Брюзжит с восточно-польским акцентом Ежи Стемповский, элегантный, с красивыми руками, в хорошо сшитом сером костюме с бабочкой.

Жизнелюб Зигмунт Херц смеется так, что трясется весь дом. Глыбообразный и твердый, как кремень, Херлинг-Грудзинский молча потягивает виски. Милош в ярости хлопает дверью. Гобрович надевает очередную маску. В калитку звонят: Кисилевский, Ват, Винценц, Осецкая, Колаковский, Михник, Орлось, Квасневский... И не могут отогнать от себя целой династии невоспитанных, ревнивых, несносных кокер-спаниелей: Блэка, Петруся, Блэка Второго и Факса.

 

Перевод Игоря Белова

 

 

Из книги «Jerzy Giedroyc. Do Polski ze snu», Świat Książki. Warszawa 2009.

Книга выйдет в 2017 г. в Издательстве Ивана Лимбаха в Санкт Петербурге