Пойдем, раскрасишь мой постапокалипсис в желто-синие цвета

Глава из книги «Татуировка с трезубцем»

Вечер был красив, но дорога — убийственна. Разметка и указатели на шоссе — тоже. Через открытое окно машины я вдыхал запахи Галичины: лугов, выхлопных газов старых автомобилей и дорожной пыли. Порой каких-то животных: коров, что ли, или лошадей. В деревнях — запахи деревни: навоза, молока, скошенной травы. Нагретых солнцем камней, известки и дерева. Иногда пластика, иногда жженой резины — шин или хрен пойми чего.

Блуждал я поминутно. Да что скрывать: дороги, считай, просто-напросто не было. Разглядеть ее мешали дыры. Вскорости по такой дороге уже не проедешь, думал я, стараясь не сорвать подвеску. Ее не будет, она закончится. Как стержень в авторучке. Казалось, все действительно поверили, что независимое государство — это дар небес, который сам приведет себя в божеский вид.

Изредка возникала машина; ее водитель, петляя от одного края дороги к другому и бормоча под нос проклятья, ехал, как и я, километров пятьдесят в час. Или, смирившись с реальностью, балагурил по мобильному, одновременно выписывая баранкой кренделя.

И лишь раскрашивание свидетельствовало о том, что здесь функционирует какое-то государство. Что ни попадя красили тут в желто-синие цвета. Украинское государство не в состоянии было придать пространству собственную форму, не сумело его проабдейтить, а так хотя бы осваивало символически. Чтоб никто ненароком не увел.

 

*

Так вот, все здесь было желто-синим. Искореженные барьерные ограждения по бокам дорог и мостов, автобусные остановки. На остановках изображения казаков с саблями, Небесной сотни с Майдана, трезубцев, солдат УПА и портреты Бандеры. Чтоб народ не забыл, что ще не вмерла Украïна. Что она все-таки существует. Это было похоже на украинское партизанское государство. Ибо связанная внутренне и внешне по рукам и ногам, неспособная закатать дороги асфальтом, разметить на них полосы, позаботиться о селах и малых городах и обо всех тех вещах, которыми обычно занимается государство — Украина ограничилась необходимым минимумом экзистенции. И теперь из своего подполья посылала лишь сигналы: я еще тут. Я еще жива.

В желто-синее цвета красили здесь все подряд. Тут — лавочку, там — водостоки. Совковые детские площадки. Шины, заменяющие собой ограждения. Я даже видел старенький, переделанный на пикап, желто-синий «ЗИЛ», доживающий свои дни припаркованным возле какого-то магазина.

 

*

Путешествовал я по глухой провинции: Пустомыты, Щирец, Кагуев, Горбачи. Деревни были спокойные. Точно пустые. Лишь иногда загавкает собака да прошмыгнет рыжая кошка.

Иной раз я проезжал мимо небольших старых польских кладбищ. Были точно такими же, как и старые немецкие кладбища в Верхней Силезии, в воеводстве Любушском или на Поморье. Разве что кресты здесь потопорнее, больше бетона, меньше камня, да и кружевная вязь надписей на памятниках поскромнее. Но по существу то же самое — торчащие в зарослях бурьяна, между старыми деревьями рассыпающиеся надгробья с мертвыми фамилиями. Казалось, уже никто не помнит об этих памятниках. То тут, то там выгорали на солнце бело-красные флажки, оставшиеся от посетивших могилы родственников или каких-нибудь романтиков из числа кресовяков. Со всех сторон выстреливала буйная зелень. Я выходил с этих кладбищ и опять пускался в путь. Вокруг синели и желтели пережитки советской цивилизации.

Новые украинские кладбища выглядели почти так же, как новые польские кладбища. Простые плиты, простые буквы. Но тут попадались и выгравированные лазером портреты умерших, такие популярные во всей Восточной Европе — от Камчатки до Сербии. В Польше мода на них почему-то не принялась. А ведь восточно-европейские тенденции в Польше чаще всего укореняются, начиная от гопнической субкультуры и кончая застройкой балконов. А эта вот — нет. Так что смотрели на меня вырезанные лазером глаза старушек в платочках на голове и дедов с прилизанными волосами, а, скажи им при жизни, что на их могилах будут стоять лазерные портреты, перекрестились бы и со страху дали деру.

Без желто-синей раскраски на кладбище тоже не обошлось. На ограждениях, на воротах. А у памятников украинских героев лежали венки и цветы.

 

*

Солнце уже почти упало на землю, небо заоранжевелось и все вокруг стало выглядеть, как после ядерной катастрофы. Что было не так далеко от правды. Апокалипсис здесь уже произошел, и все теперь спокойно и потихоньку догорало. Ну ладно-ладно, не буду... иногда что-то чинили, но как-то несерьезно, будто знали наперед, что время настоящей починки еще не пришло, но придет. Потом, когда будет лучше. Через пятнадцать Майданов.

 

*

В селе Опоры желто-синим выкрасили жестяной навес остановки. И на этом желто-синем нарисовали казака. Тело оказалось на желтом, а голова — на синем. Точно ее прикрутили к телу. В руках казак держал две сабли наголо. Стоял он по пояс в облаках. В дымке такой. Видимо, хотели, символически представить героя Небесной сотни, а вышло, будто срисовали с плаката какого-то фильма. Как это делают в Африке. Аляповато, зато от души.

 

*

Облака, сквозь которые проглядывал казак, были белыми. Этой же белой краской с лету махнули и по издыхающему, рассыпающемуся заборчику возле остановки. Должно быть, размышлял я, огибая дорожные дыры, местным властям это на руку. Покупаешь синюю и желтую краску и вручаешь какому-нибудь патриоту с художническими способностями. Ведь такой художник-патриот всегда найдется, рассуждал я. Покрасит-нарисует, и о ремонте можно на несколько лет позабыть.

На стоящей рядом с остановкой зеленой перекошенной мусорной урне красовалась надпись: «ПТН ПНХ» Путин пошел на х… На остановке не было никого. Да и вообще нигде, насколько хватает глаз, не было никого. Приличный провинциальный апокалипсис.

 

*

То же самое, как помню, происходило в Крыму, когда там еще была Украина. Все желто-синее. Ограждения, стены, ворота. Иногда даже столбы. Как будто заранее знали, что произойдет, и хотели, чтоб у русских было до хрена чего счищать, соскабливать и перекрашивать. Впрочем, наверняка было. До сих пор осталось, ведь просто так удалить все это хозяйство сразу не получится. Весь Крым был желто-синим.

То же самое в Донбассе, точнее, в той его части, что осталась во власти Киева. При въезде в Красноармейск желто-синим выкрасили гигантскую бетонную стелу с названием города. Заодно теми же цветами разукрасили барельеф красноармейца в буденовке. Даже звезду с буденовки не сковырнули. И стоял этот унылый желто-синий красноармеец так, будто ему на лбу клеймо выжгли. Как униженный военнопленный.

 

*

Мы ждали маршрутку из Краматорска в Славянск. Некоторое время назад украинская армия отбила эти города у сепаратистов, и теперь все, что только можно, было тут желто-синим. Ленину — он еще тогда в Краматорске стоял — покрасили брючины и цоколь. Трезубец красовался даже на киоске с чебуреками. Такая раскраска не выглядела здесь как замаскированная беспомощность. Здесь она выглядела как танец победы. Довольно-таки грустный танец, зимний и прискорбный, поскольку казалось, что между Краматорском и Славянском всего два цвета — черный и белый — цветá зимы. Эта желтизна и эта синева, которые в общем-то ассоциируются с летом, с солнечным небом, ничего не оживляли. Легче от них не становилось.

Так вот, стояла зима, снег почернел, по обледеневшим ступенькам вокзала осторожно поднимались старушки в тяжелых пальто. Главный зал автовокзала был пугающе пуст, только в углу дрожала от холода какая-то собака. На улице, при входе, несколько солдат с украинскими нашивками на рукаве подчаливали к девушке. Та высокомерно взглянула на них и пальцами показала, какие, с ее точки зрения, у них. Солдаты загоготали, но как-то неуверенно. Гогот начался как издевательский, но потом из него ничего не вышло, потому что ожидающие маршрутку слегка ухмыльнулись и отвели взгляд. Этого оказалось достаточно: Краматорский vox populi, а точнее risus* populi, разрешил вопрос, кто тут выиграл, и солдаты зашаркали ботинками, как-то невпопад забормотали, а потом и вовсе скрылись где-то за палатками, которых тут было немеряно. Как и при всех вокзалах в восточных городах, от Одера до Тихого океана. Палатки здесь тоже были выкрашены в желто-синие цвета.

— Пошли мериться, — отозвалась какая-то бабенка в большой меховой шапке, и весь зал покатился со смеху. Этот смех был из тех, что вызволяет. Люди смеялись, и угнетающий пейзаж зимнего Краматорска перестал на нас давить с такой силой.

 

*

Подъехала маршрутка с метановыми баллонами на крыше; выглядели они так, будто того и гляди взорвутся и из жалости превратят все вокруг в развалины. К переднему стеклу был приклеен файл для документов, а внутри него на листе А4 значилось: «Славянск». Люди успокоились, перестали хохотать, сели в маршрутку и опять погрузились в тяжелую депрессию. Все вокруг было беловато-черноватым, серым и посиневшим от холода. На электростолбах вдоль дороги виднелись желто-синие полосы. Везде на одинаковой высоте, будто кто-то, едучи на машине, выставил в окно две кисти.

В этом беловато-черноватом, посиневшем от холода пейзаже, словно руины павшей империи, приходили в упадок останки советской цивилизации.

А приходили они в упадок по всей Украине. Потому что Советский Союз строил щедро, с размахом. Он ведь собирался перегнать весь мир. Сделаться новым всемирным центром и обратить существовавшие до сих пор центры в провинцию. Не Москва и не столицы союзных республик должны были висеть на хвосте у Парижа и Нью-Йорка, а наоборот — Франции и Америке пришлось бы догонять Новый Рим и Новые Афины.

Вот Советский Союз и строил, строил, строил, пренебрегая тем, что строит впрок. Что исповедует культ карго. Советский Союз думал, что если он построит Новый Рим здесь, на самом конце Европы и всего мира, на землях, в самом названии которых содержится указание на край, окраину, то они, сами по себе, превратятся в Новый Рим. Что русские, украинцы, белорусы, таджики, казахи, азербайджанцы — станут новыми римлянами. Но так не произошло, и когда идеология — движущая сила Советского Союза — начала исчерпываться, когда перестала наполнять собой советского человека и весь Советский Союз, советский человек и Советский Союз как та надувная игрушка, из которой вышел весь воздух, попросту вернулись к своей первоначальной форме. Народ возвратился к расплывчатым категориям национальностей, а из вузовских аудиторий и музеев атеизма пустился в обратный путь к церквям и мечетям. Побросал огромнейшие фабрики и заводы, поскольку не был в состоянии использовать их так, чтобы по-прежнему это имело смысл. В построенных для него миллионных городах начал жить, как раньше жили в деревнях, сколачивая на балконах сараи из всего, что оказывалось под рукой, и выращивая овощи под окнами многоэтажки. Новый Рим сдулся и провинция вновь стала провинцией. Его окраинные земли опять стали Украиной. А развалины несостоявшегося Нового Рима теперь терялись среди трав и снегов, раскрашенные желтым и синим цветом.

 

*

Цивилизации возникали на реках. Вблизи путей сообщения. Египетские города — на Ниле, месопотамские — вдоль Евфрата и Тигра. Даже польская, не до конца оперившаяся цивилизация, формировалась вдоль Вислы и торговых путей. Варяги подчиняли себе русские поселения на Двине и Днепре — на пути из варягов в греки. На артерии. Артерией же Киева является метрополитен. На киевских станциях метро, внутри большого Киева, словно на речном тракте, возникли маленькие городки с чередой узких улочек между прилавками. Это цивилизация провинциального Киева. В нем нет Крещатика, правительственного района, Подола и улиц, отходящих от Золотых Ворот, где расположен новый киевский град с новой аристократией и богатым мещанством. Зато предместья, «пользующиеся» метро, «доезжающие» до его станций на маршрутках и автобусах — функционируют именно тут, в этих маленьких приметрополитеновских городках.

А сами эти городки выглядят как своего рода арабские медины* или как западноевропейские торговые улицы в старой части города. Прилавки с навесом крыты синим брезентом, на них трусы, носки, компакт-диски с фильмами из Москвы и Голливуда, ведь все тут зависло между двумя центрами, между Западом и Россией, которая, впрочем, сама — не что иное, как копия Запада, только переиначенная своей провинциальностью и дышащая в сторону этого Запада таким hasslieb*, какого еще свет не видывал. Она играет с Западом в труса*, чтоб доказать, что трус — это вовсе не она. Злющая, как уродливый и никем не любимый ребенок, топает она ножкой, да так, что дрожат города и рушатся государства.

 

*

На этих базарах, в этих мединах и городишках, возникших возле пристаней киевского метрополитеновского пути, можно купить все, что необходимо для жизни. А попутно узнать, сколько необходимо. Потому что ненужных вещей здесь нет. Эти места наводят уныние, ибо напоминают о том, что человек — обычный механизм с ограниченным числом основных функций: куртки и шапки — зимой, шорты и майки — летом. Домашние треники, тапки, спортивная и парадная обувь. Что до спортивной — это по большей части подделки самых новых моделей «найков», «рибоков» и «адидасов», поступающие сюда из швейных районов Стамбула; в Одессе, в ее страшноватом порту, «сходят» они на берег и «разъезжаются» по всей стране и ее окрестностям на поездах, маршрутках, машинах, автобусах, протискиваются меж рассыпающихся ограждений давно уже закрытых фабрик и заводов, меж бетонных сооружений, покрашенных в сине-желтые цвета. Обувь эта быстро разваливается и расклеивается, кривая строчка калечит ступню — зато она дешевая. Да все на этих базарах дешевое. О том и речь: Новый Киевский Град, магазины и рестораны на Крещатике и вокруг Майдана — там ведь цены для новой элиты, для аристократии. Для обитателей Нового Града. Здесь же, на посаде, на базаре, возле метро, обычным людям все по карману. По карману и по вкусу. Вместо японских, тайских и шикарных грузинских ресторанов — прямо на лотках чебуреки, хот-доги и хачапури. Вместо сверкающих бриллиантовым блеском бутиков со шмотками за баснословные баксы, с сорочками за две пенсии и обувью за четыре — тут шмотки на вес. Или же новые. Тоже из Турции, может, из Китая, кто его знает.

— А те, курва, что в бутиках, разве не оттуда? — фыркают посадовские люди и презрительно выпячивают губы.

Дамские блузки, мужские блузы — и наоборот. Все эти черные куртки, эти стереотипные черные куртки, в которых ходит весь постсовок — они тоже отсюда. Тут целая мода. Темные джинсы, иногда даже с такими причудами, как фабричные дыры. Футболки с надписью, вышитой блескучей нитью. Свободно спадающие на бедра рубашки и штаны от спортивного костюма. Туфли с длинным носом, белые мокасины, свитера с узорами. Все это оттуда.

Висит это на манекенах, а манекены точно человеческие полтуши: без голов, без рук, зачастую одни лишь торсы. Ноги отдельно, а на них — чулки и брюки. Те, что не используются, связаны цепью, как рабыни на базаре. Основная электронная техника: маленькие приемнички по доступной цене, дешевые CD- и DVD-плееры, мобильные телефоны и карты для них. Продовольственные и мясные магазины; овощи и фрукты, приправы, творог, сыры и молоко. Чипсы, десятки сортов пива и водки, сигареты. Сладости. Несколько магазинов с инструментами. Газеты и журналы, в том числе старые, недельной давности или еще старее. Кроссворды — чтоб пожилые женщины и мужчины могли над чем-то ломать себе голову в метро, на кухне, на участке, перед сном. Чтоб простыми словами и кириллицей, вписываемой в клеточки, заполнить время, забить дыру, образовавшуюся в смысле их жизни, в их государстве, в мире, истории, в будущем и настоящем, поскольку то, что происходит сейчас, — это всего лишь эрзац, это всего лишь истекающий кровью, слюной и спермой суррогат, в который можно попросту ввинтиться или же нет, но который трудно воспринимать всерьез.

Ну и, конечно, то тут, там палатки с патриотизмом. Футболки с трезубцем и сине-желтым флагом. Иногда с Бандерой. С надписью «ПТН ПНХ» или «Путин — х...о». С казаком с саблей или самопалом. С укропом. Украинцы сочли, что название «укроп», которое придумали для них русские, вполне даже cool, и включили его в число национальных символов.

Люди пожилые недоверчиво обнюхивают прилавки, эти трезубцы, эти флаги, эти желто-синие спортивные костюмы с надписью «УКРАÏНА» на спине, эти ленты в цветах национального флага, которые вплетают в волосы, эти перстеньки с гербом. А молодежь вертится, примеряет, берет с прилавка, разглядывает. Смотрят исключительно на бирки: если made in China или made in Bangladesh — тогда нормально. Но если made in Russia — разве в таком покажешься?

Возле станций метро, на паркингах — машины с приклеенными полосками, на которых красуются узоры, отсылающие к народным художественным вырезкам. На некоторых машинах — украинские флаги.

 

*

Есть и такие, которым все это не нравится. Угрюмо пялятся они на желто-синюю моду, на разных там бандер и трезубцы, но почти ничего не говорят. Они пока еще не высовываются — пора не настала. От событий Майдана прошло не так много времени, на границах — война. Не нравится им, когда слышат, что украинскость снизошла на людей как благословение, а раньше, мол, ничего не было. Какая-то такая неопределенная советскость. А советскость — это ведь тоже было что-то. Это тоже была идентичность. А уж если не советскость, то хотя бы был мир русского языка, русской культуры. «Русский мир». Русские, украинцы, белорусы — это все «наши». И некоторые молдаване, наверно, тоже. И, наверно, некоторые литовцы. Потому что Кавказ, Средняя Азия — это уже не то. Это уже чужие. Советские, но все-таки чужие. Скорее «они», чем «мы». А потому неправда, что до украинскости ничего не существовало. Украинскость, как они считают, это что-то неестественное. Если бы их спросили, они бы сказали, что настоящие сепаратисты — украинцы, поскольку это они отрываются от «русского мира», а не наоборот. Но их никто не спрашивает, так чего же самим набиваться с ответом.

Некоторые — если с ними заговорить — побормочут, побормочут, попеняют, но сдержанно. Скажут, что они, мол, скептики. Не то чтобы были за что-то или против чего-то — нет, они только задаются вопросом. Запада, говорят, здесь отродясь не было и в жизни не видать. Зато воры как были, так и будут. Янукович, конечно, вор и бандит, так ведь каждый, кто во власти, — вор и бандит, зато курс гривны был стабильным и общая ситуация тоже более-менее стабильна. А теперь поди угадай, что будет и что делать. Раньше, чтобы что-то провернуть и жить себе спокойно, было известно, кому сколько дать. Теперь, по идее, тоже известно — ведь коррупция какой была, такой и осталась, но сейчас полная неразбериха, и кто знает, что будет завтра. Только голова от всего пухнет. От этого крика «Слава Украине!». От желто-синего. А сколько краски на это идет. Лучше б на больных детей дали.

На одном из таких базаров сидел человек с бесцветными глазами и приторговывал старыми газетами. Светлые, будто выгоревшие волосы, замедленные, анемичные движения. Своим товарищам по торговле рассказывал, что, де, и в Польше-то он был, и в Литве, и в Латвии, и завидовать там нечему. Судя по бледности и анемичности, он не из тех, кто отдалился бы от своего дома дальше двух остановок маршруткой, но ежели говорил, что был, то, может, и правда, был, подумал я. Внешность обманчива.

— И что им этот Запад дал, той же Польше или Литве? — спрашивал меж тем белоглазый и анемично мотал головой. Черта с два им дал. Самые бедные страны Евросоюза. При коммунизме там и промышленность была, и заводы, а теперь что? Мытье сортиров в Англии и большая эмиграция. Я там не знаю и не разбираюсь, пожал он плечами, я только скептик и всего лишь спрашиваю, но если вам кажется, что вы на том Западе будете кем-то, а не дешевой рабочей силой, если думаете, что будете разъезжать на мерседесах, а не драить толчки — тогда успехов вам и счастья в личной жизни.

Я слушал и думал, что с перспективы восточноевропейского базара вера в демократию, свободу слова и отсутствие коррупции действительно звучит как сказочка для дебилов. Кто-то беспомощно спросил:

— И что теперь? С Россией идти, что ли?

Он повернул в сторону говорящего свои бесцветные с отсутствующим взглядом глаза и сказал:

— Разве я говорю, что с Россией? Я всего лишь скептик, я только задаю вопросы. Ну, а кроме всего прочего, думаете, что кто-то там, на этом Западе, вас ждет? Как бы не так. Вас так же ждут, как этих арабских эмигрантов.

Я прислушивался до того момента, пока на мужика не накинулись, обзывая его российским агентом, и пошел себе дальше.

 

*

А меж тем на станциях метро желто-синее наклейки, плакаты со сражающимися на Донбассе солдатами, красавцы и красавицы в патриотических футболках. То у одного, то у другой татуировка с флагом, с трезубцем, с какой-либо цитатой из Шевченко — причем шрифт в вычурных завитушках. Иногда возвращаются какие-то бойцы с фронта — из армии или добровольческих батальонов. Дети по эмблемам различают, из какого они подразделения, и восхищенно показывают друг другу пальцем. Но прохожие им уже не хлопают, как это бывало еще совсем недавно. А ведь поначалу хлопали. Стоит где-нибудь на вокзале или станции метро появиться солдатикам, как сразу же — крик и аплодисменты. Солдатики усмехаются, не совсем уверенные, кому это хлопают — им или еще кому.

Теперь ходят они в форме западного образца, из военных излишков армий Запада, в солдатских берцах — и тащатся за ними военные травмы. Ползут за ними недели, прожитые в руинах того мира, какой они знали с рождения, в котором их воспитывали, какой во многом был одинаков и который казался незыблемым и неуязвимым. Ведь многоэтажки в Донбассе и многоэтажки в Киеве, Черкассах, Тернополе, Виннице — это, по сути, то же самое. Ведь развороченные войной села под Донецком — это села того же постсовка, из которого вышли они сами. Вот так и идут они, и влекутся за ними руины их собственного мира как этакое memento mori. Где-то на фронте садятся они в военные машины, едут между разоренными войной зданиями из белого кирпича, похожими на их родимые бело-кирпичные дома, едут в Краматорск или Мариуполь, садятся там на поезд, в поезде prowadnik или prowadnica выдают им белье, запечатанное в целлофан — все, как было раньше, как есть сейчас и будет вечно, и они безотчетно совершают движения, известные им с самого детства: сбрасывают рюкзаки под лежанку, в багажный отсек, если место внизу, или, если место наверху, раскатывают свернутый матрас, срывают с белья целлофан и надевают на подушки и одеяла наволочки и пододеяльники. Снимают берцы, штаны, все складывают стопочкой, как их научили в армии, а потом ложатся и засыпают, и становится им жарко, потому что окно открыть нельзя, или наоборот — холодно, потому что окно плотно не замыкается, из щели сквозит, локти и шея костенеют, и они с головой накрываются одеялом, и трясутся, не только от холода, но и оттого, что им, курва, всего лишь по двадцать лет, а они уже видели гибель своего мира и стреляли в таких же, как они, пареньков, и это не какая-то там напыщенная риторика, что, дескать, все люди одинаковы, только они, курва, действительно стреляли в таких же вов и паш, как они сами, в людей, воспитанных на тех же, что и они, фильмах и на той же музыке, говорящих на том же языке и матерящихся так же, как и они. А те, курва, стреляли в них.

А через несколько часов они уже у себя, в мире, который выглядит так же, как тот, разрушенный войной, абсолютно так же. С той разницей, что не разрушенный. Или, скажем, в меньшей степени разрушенный. Иначе разрушенный. И это единственное различие, думают они, шагая по улицам и приглядываясь ко всему из-подо лба, и видя условность всего, всей этой жизни, которая здесь продолжается, неосознанная, глупая, им кажется, что все оно навсегда так и останется, и что могут они, дураки, запланировать: школа, женитьба, дети, дети в школу, в университет или в политехнический, на юриста, информатика, инженера, может, и за границу, а квартира — в многоэтажке, лучше всего в новой, с балконом, чтоб сразу был застеклен, чтоб не самому, или даже загородный дом, машина, отпуск в Турции, Египте, поездка в Европу.

А потом пьянствуют, зашибают с дружками. А что остается? Плачут, рыдают, ревут, чтоб выкричать все, что внутри, правда, они не знают, как это сделать, ведь им, курва, как-никак двадцать с небольшим, и незрелость бьет из них фонтаном, вылезает из щелей и дыр. Они еще не умеют притворяться, не могут прожевать пережитое и выплюнуть его, будто невзначай, с брошенным иной раз словом или двумя. А как бы хотелось! Но это не так просто, этому надо научиться, вот они и пьют, истерически смеются или истерически рыдают.

Во Львове, в кабаке, который тогда еще назывался «Правый сектор», и где можно было полюбоваться китчевыми картинами Майдана, удивительной украинской природы и еще более удивительной украинской истории или же с порога записаться в добровольческие батальоны, — короче, сидело там несколько парней. Один был в военной форме, вернулся с фронта. Дружки его, как и сам он, коротко стрижены, на одном — кожаная куртка, на другом — фуфайка от спортивного костюма. Тот, что в форме, слишком громко и слишком часто смеялся, разливая водку из графина. Судя по цвету, медовуху с перцем. Остальные смотрели на него с плохо скрываемым ужасом. А он смеялся, он просто надрывался от смеху, наливал всем стопку за стопкой и заставлял пить. И они пили, понимая, что если не выпьют, смех в ту же минуту перейдет в рычание и вопль, и все может закончиться каким-нибудь безумием, переворачиванием столов и стульев или скальпированием прохожих, а потому пили, затерроризированные, испуганные насмерть. А не выглядели, заметим, слабаками. Наоборот, выглядели, как компактные танкетки, которые, если захотеть, могли бы пол-улицы разнести в куски.

В другой раз, тоже во Львове, парни в военной форме сидели на детской площадке. На углу Ефремова и Японской, в том месте, где довоенный модерн встречается с постсоветским гофрированным листом. Те тоже пили, но как-то угрюмо, почти без слов. Трудно было понять, собираются ли они на войну или с нее вернулись, но сидели они на этой детской площадке так, как сидят в крепости, так, будто ни одна сила не имеет права их оттуда согнать. Сидели как в храме. Пили пиво, курили сигареты, и было видно, что им совершенно наплевать на все геройство этого мира и на все его рассказы о войне. Но испуганными не выглядели, совсем нет. Скорее такими, с кем лучше не связываться. Со стороны Коновальца к площадке приближались менты; своим шестым ментовским чувством, этим безошибочным инструментом для обнаружения и предотвращения угрозы, они мгновенно их заприметили, но случаем не воспользовались, не подскочили к ним, не пристебались из-за какой-то мелочи, чтоб выудить пару гривен штрафа или взятки. Обошли за версту, глядя друг другу на потертые носки берцев.

Пили и в Днепропетровске. На берегу реки. Но не глушили, скорее, распивали, таясь. Смешивая водку с колой или соком. Несло от них потом, грязью и алкоголем, под ногтями черно, а ладони такие, будто они с рождения перебрасывали землю голыми руками. Тут уж никаких сомнений, что они с фронта, не было. Сидели на берегу Днепра, в том месте, где река очень широкая — по крайней мере для поляков, ведь для поляков основной мерой реки является Висла — и шутили, не так чтобы громко. От них в свою очередь веяло отрешенностью. Какой-то такой неестественно спокойной отрешенностью. Довольно-таки устрашающей, если честно, потому что выглядели они, будто только что вышли из ада, уселись на обочине и заулыбались. Было видно, что спешить им некуда, да и не были они заинтересованы куда-либо идти, хотя чувствовалось в них нечто преходящее. Кто-то был с рюкзаком, кто-то с полиэтиленовым пакетом с запиханными туда свитерами, пледами, кто-то со спортивной сумкой через плечо. Если б не военная форма и армейские рюкзаки, их можно было бы принять за разъездных торговцев. Или бомжей. Особенно с учетом этого распития тайком и исходящего от них легкого водочного перегара. Шутили они так же спокойно, как и пили, и в этом почти апатичном спокойствии было что-то убийственное, как и в истеричности парня из львовского кабака, и мрачности ребят с детской площадки.

Перед ними был Днепр, справа — протискивающийся к воде ресторан в форме летающей тарелки, а слева — недостроенная гостиница «Парус». Предмет особого внимания Брежнева, он ведь в молодости работал неподалеку, в Днепродзержинске. Строительство начато в семидесятые годы с небывалым размахом: здесь предполагалось открыть бальные, концертные и конференционные залы, кинотеатры и рестораны на сотни посадочных мест, кафе и все это с полной инфраструктурой для обслуживания отдыхающих, с десятью пассажирскими лифтами и семью товарными. Но сперва умер Брежнев, в след за ним — Советский Союз, и на берегу Днепра остался гигантский, оскалившийся труп без окон, без дверей и без пола. Как мертвое тулово чудовища, выброшенного на берег. От десяти пассажирских и семи товарных лифтов сохранилось десять и еще семь зияющих стволов, уходящих в черноту бездны.

В руинах, оставшихся от Советского Союза, как оно часто случается в руинах, люди теперь пьют и ширяются. Кто-нибудь нацарапает или нарисует что-то на голых стенах. Кто-то порой самоубьется, прыгая в бездну, кто-то свалится туда по пьянке.

Что сделать с этим объектом? Идея украинского государства оказалась тут бесхитростной — его покрасили в желто-синие цвета. А на фасаде нарисовали большой трезубец. Да, это был очередной труп, выкрашенный в цвета национального флага. Теперь он играл роль гигантского билборда, самого большого в городе символа днепропетровского патриотизма.

 

*

Мне хотелось подойти к парням и спросить, что значат для них эти символы. Этот флаг и этот трезубец. Правда, родились они уже в независимой Украине, от силы — в позднем Союзе, и под трезубцем и флагом прожили всю свою сознательную жизнь. Но, как мне казалось, никогда ранее эти символы не были для них тем, ради чего стоило убивать или умирать. Никогда не были чем-то до конца серьезным, чем-то абсолютным.

— Я — украинец, но это идентичность, которую я выбрал себе сам, — сказал мне как-то мой приятель из Закарпатья. — Но если бы мне в ней что-нибудь не понравилось, я бы от нее отказался. Только и всего.

Ну, ладно, Закарпатье — это специфичный приграничный район, Украина же стала страной, сделав самой себе подарок. Она попросту нарисовалась, поскольку Советский Союз развалился, и с этим надо было что-то сделать. Но прежде чем началась серия Майданов, украинская идентичность не проявлялась нигде, кроме Западной Украины, нигде она не была чем-то очевидным.

Понятно, что на западе все выглядело иначе. Там украинскость имеет свое обличье и форму, свои мифы и свой язык. А тут, на востоке, все произошло как-то незаметно. Да и создавалось незаметно. В старую советскую форму постепенно начала входить новая. Несколько иная, чем та, какую приобретала действительность по другую сторону границы, хотя и не особо разнящаяся. В принципе менялись детали. Таблички на государственных учреждениях и институтах стали синими, а буквы желтыми. На старых, гигантского размера, добротных шапках милиционеров и солдат теперь вместо звезд виднелись трезубцы. На регистрационных номерах машин появились желто-синие обозначения. И шапки, и машины были те же, что и в СССР, и те же, что в России, но знаки были уже другие. Старые почтовые ящики со штампованной надписью по-русски «ПОЧТА» покрасили в желтый цвет, а по пробитой штамповке синим цветом написали «ПОШТА». Рубли сначала обменяли на карбованцы (так по-украински назывались рубли), а позднее — на гривны. И хотя их продолжали называть рублями, банкноты, которые появились у людей в карманах, отличались от старых и российских. Портреты на этих банкнотах рассказывали о совсем другой истории. Или, по крайней мере, по-другому вели рассказ. То, что когда-то находилось на окраинах истории, теперь переносилось в самый центр, под свет юпитеров.

Короче говоря, действительность была той же, но она пыталась опечатать себя другой символикой. А символика старалась втянуть действительность в иной мир.

 

*

Украинские цвета — синева и золото — пришли из символики Галицко-Волынского княжества, в гербе которого на синем геральдическом щите изображен золотой лев. Некоторые считают, что золото и синева — это цвета Анжуйской династии, венгерская линия которой правила в Средневековье в Галицкой Руси. Теперь же эти цвета чаще всего интерпретируют как цвет неба и пшеничного поля на возделанной, плодородной земле. Украинцы, те, что из романтиков, считают цвета флага как нельзя более удачными — куда ни глянь, всюду этот символ. Менее романтичные думают иначе: чтобы флаг наилучшим образом передавал украинский пейзаж, нужно нижнюю полосу обильно покрыть раскрошенным бетоном и разъезженной грязью.

Не совсем известно, откуда взялся украинский трезубец. Точнее, известно, откуда он взялся на гербе. Предложил его историк Михайло Грушевский в 1917 году, как раз тогда зарождалась Украинская Народная Республика и создавался ее герб. Проекты были разные: желтая буква «У» на синем фоне, желтые звезды на синем фоне (по числу букв в слове «Украïна» или по числу традиционных украинских регионов), архангел Михаил и казак с мушкетом. Михайло Грушевский предложил создать Большой герб на щите синего цвета, поделенном на шесть полей. В центральном поле, в самом сердце щита, предполагалось поместить золотой плуг — символ миролюбивого сельского народа. А вокруг расположить общепринятые украинские символы, то есть Святого Георгия, льва Галицко-Волынского княжества, запорожского казака, символ Киева — лук со стрелой, который натягивают вырастающие из облаков руки, и трезубец — знак Рюриковичей, основателей Киева. Из всего этого остался один трезубец — был он самым распознаваемым символом, к тому же, его проще простого нарисовать на стене.

Но почему именно трезубец взяли себе Рюриковичи в герб? Одни утверждают, что это упрощенный рисунок сокола, камнем падающего с высоты вниз, другие — что это знак старославянского Перуна. Есть и такие, что отождествляют трезубец с Нептуном и Посейдоном. И даже с Атлантидой. Почему бы и нет? Однако, скорее всего ведет он свое начало от тамг степных кочевников — символов, которыми номады метили своих лошадей и свой скот, выжигая на их шкуре тавро, и эти символы впоследствии стали родовым знаком.

 

*

Именно так говорил шофер Владимир, который вез нас в Донбасс. А Владимир он потому, что происходит ... ладно, не буду... говорят, что он украинец, но он из тех украинцев, что родился и помрет Владимиром, а не Володымыром. Владимир любит детективы, но больше всего всякие истории об известных одесских бандитах. О Мишке Япончике, например, любит также песню об изменщице Мурке и так далее. Ехали мы по замерзшей степи, где-то на границе Запорожья и Дикого Поля, все это происходило тут, думалось мне, а Владимир рассказывал нам о том, кто заправлял всем на одесской Молдаванке. На подъезде к Першотравенску началась метель, но потом внезапно распогодилось. Возле автобусной остановки, посреди степи стоял бронетранспортер, а рядом — милицейская патрульная машина. Вид был странный — до Донецкой области еще далеко; может, сочли, что береженого... Хотя, если разобраться, непонятно, от чего беречь, или что делать с этим одиноким бронетранспортером в случае чего. Остановились мы напротив остановки, возле какой-то наглухо закрытой, необитаемой гостиницы в стиле девяностых. За остановкой аж до самого края света тянулась степь. Такая степь Владимиру была не по душе. Дичь, мол, Азия. Другое дело Одесса. Цивилизация. Русская, правильная культура. По Днепропетровску, где он живет, тоже, говорит, проедемся. Там, в этом Днепропетровске, полно бандитских историй, они, мол, даже вполне правильные. Не такие, как в Одессе, но тоже ничего. Но эти степи, говорит, эх...

Украинский трезубец, говорит, он, как раз из этих степей. У печенегов, у дикарей этих, были, мол, такие символы. Нормально, да? А теперь, говорит, это государственный символ, его уважать надо, но о происхождении-то как забудешь?! С флагом, говорит он и поводит глазами по бескрайней степи, уже лучше, флаг — шведский, правильный. Скандинавский, сине-желтый. Как Икеа. Я, говорит, когда-то из Икеи мебель возил, из Польши. Приличная мебель, какой разговор. Так же, как и «Вольво» — приличная марка. Швеция — это класс. Ну и украинский флаг — это то же самое, что флаг Швеции. Ведь Украину шведы основали. Викинги. А это, с его точки зрения, знатное происхождение. Поэтому, говорит он, докуривая сигарету, я все украинские символы уважаю, и трезубец, и флаг, но флаг все-таки больше.

Он докурил, потушил окурок, растерев его носком ботинка на выложенном дешевой красной плиткой подъезде к гостинице, и мы поехали дальше.

 Перевод Ольги Лободзинской