ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ПУТЕШЕСТВИЮ

Он где-то сидит в тюрьме, вроде бы приговоренный пожизненно, — убийца Бруно Шульца Карл Гюнтер, добраться до которого мы не пытались. Остались в живых очевидцы, близкие Шульцу люди, которые дали исчерпывающие свидетельства о последних часах и минутах жизни писателя. Значит, несмотря на некоторые пробелы и недоговоренности, мы можем сегодня подробно воспроизвести трагический эпилог биографии, законченный двумя пулями убийцы.

Необходимость такой реконструкции — основанной исключительно на показаниях достоверных свидетелей — тем больше, что с ходом времени появляются всё новые и новые версии и истолкования, далекие от точности, иногда прямо баламутные и бросающие ложный свет на обстоятельства убийства Бруно Шульца. Среди расходящихся с истиной сведений на эту тему только  п р е д п о л о ж е н и я  Витольда Гомбровича, записанные в его «Дневнике», могут найти оправдание. Он вспоминал о друге на далекой чужбине, лишенный возможности проверить факты. Вдобавок это были просто догадки, основанные на знании судьбы евреев в оккупированной Польше. Гомбрович считал, что Шульц погиб в лагере уничтожения как один из многих узников нацизма.

Состояние смертельной опасности было для нервов Шульца разрушительным. Когда он жил уже в гетто — не отгороженном от остального города, — он старался купить себе жизнь, оказаться нужным. Поэтому он выполнял различные заказы гестаповца Феликса Ландау, венского столяра, который за продукты приобретал художественные работы Шульца, заказывал у него портреты, заказал стенную роспись в своей квартире и фрески в т.н. Reitschule. Кроме того Шульц занимался каталогизацией захваченных оккупантами книжных собраний, сложенных в здании бывшего еврейского старческого дома. В это время он писал далеким знакомым (в частности своей бывшей невесте) тревожные письма с просьбами о советах или помощи. В дни, когда Ландау временно отсутствовал в Дрогобыче, Шульц скрывался в подвале виллы своего знакомого Збигнева Мороня, боясь, что без «протектора» погибнет от первой шальной пули. Бегство в грезы, в безопасность вымысла становились сомнительной защитой от смерти, которой Шульц боялся панически. Он боялся за себя и за свои рукописи. В таком состоянии осады творчество было парализовано, стало невозможным. Когда-то он писал:

«Тут Вы, пани, ошибаетесь, когда считаете, что для творчества необходимо страдание. Это старая истертая схема — иногда, может быть, верная, но в моем случае — нет. Я нуждаюсь в хорошей тишине, в чуточке тайной, питательной радости, в созерцательной жажде тишины, хорошего настроения. Страдать я не умею».

Настало время без тишины, а если даже иногда она случалась, то была опровержением той желанной: она была тишиной сдерживаемого дыхания, защитным молчанием в убежище, невысказанными словами, которые подавлял страх. Положение Шульца — несмотря ни на что — было лучше, чем у других жителей дрогобычского гетто. Ему не приходилось тяжело физически работать, с чем бы он, кстати, и не справился. Работа, которую ему поручали, носила тоже рабский характер, но позволяла выживать без резкой потери сил и — готовиться к побегу. О побеге Шульц думал часто и всё конкретней; он не хотел предпринимать побег впопыхах, без соответствующих гарантий в виде поддельных документов и денег. Непереносима для него была уже мысль — не о том, чтобы покинуть Дрогобыч, такая неосуществимая до войны, — но о том, что придется бросить больную сестру, которую, спасаясь бегством, он вынужден был бы оставить. Он утратил дом, оказался в аду и знал, что в длительной перспективе только побег даст ему шансы выжить.

Тайком, никому кроме самых близких не вверяясь, он связался по этому вопросу с людьми из Львова и Варшавы. Кто-то из уцелевших знакомых вспоминает, что госпожа Ледерер, которая до войны печаталась в львовских «Сигналах», тоже посредничала в этих стараниях. Другие, более общего характера свидетельства говорят о помощи «аковских кругов», что, возможно, означает круги делегатуры [лондонского эмигрантского] правительства в Польше. Один из главных свидетелей последних часов — и почти что минут — жизни Шульца, Эмиль Гурский, именно так определяет источники помощи, которая писателю была оказана: АК, люди из Армии Крайовой. Другой близкий Шульцу человек, Изидор Фридман, в своих письменных показаниях 1948 г. указывает, что «варшавские друзья» прислали поддельную кеннкарту [оккупационное удостоверение личности], чтобы Шульц мог ее предъявлять, и, уточняя, о каких друзьях идет речь, называет Штурм де Штрёма. Это сообщение он снабжает вопросительным знаком, не вполне уверенный, хорошо ли запомнил. Следует полагать, что он не ошибся. Тадеуш Штурм де Штрём, человек твердого характера, деятельный и скромный, прирожденный общественник, лично знал Шульца, до войны не раз оказывал помощь ему и его невесте, а во время оккупации действительно снабжал скрывающихся «липовыми» документами. Изидор Фридман, вероятно, получил эти сведения от Шульца во время ежедневной работы обоих над каталогизацией книг, когда они могли относительно свободно поговорить с глазу на глаз. Фридман (после войны — Тадеуш Любовецкий) прибавляет, что сам вручил Шульцу деньги на планировавшийся побег.

Среди обстоятельств, по которым срок тайного выезда из Дрогобыча откладывался, одним из важнейших для Шульца было найти хранилище для рукописей, рисунков и сохраненной им части своего личного архива из дома на Флорианской — прежде всего тысяч писем от разных лиц и копий его писем. В то время, когда Фридмана направили работать над книгами, Шульц уже успел спрятать свои сокровища или отдать кому-то на сохранение.

Тайна хранилища, где архив был спрятан, либо хранителя, которому он был отдан, до сих пор не выяснена, а тем самым «сокровищница» Шульца, где были такие бесценные вещи, как никогда не печатавшиеся его произведения, пока не найдена. В воспоминаниях Фридмана говорится: «Долгие часы мы проводили в разговорах. Тогда Шульц сообщил мне, что все свои бумаги, записки, переписку отдал на сохранение какому-то католику за стенами гетто. К сожалению, то ли он не сказал мне фамилию, то ли я ее забыл». Збигнев Моронь тоже — в ответ на мой вопрос в письме — ответил, что слышал о том, что архив отдан на сохранение, но фамилии не запомнил. Можно предположить, что если версия о передаче архива на сохранение верна, то хранитель не входил в круг, хорошо известный близким Шульца, раз его фамилия не осталась в памяти свидетелей.

Но возможно, что эти сведения ошибочны, причем это входило в замысел самого Шульца. Место хранения тех или иных сокровищ в то время не открывали даже самым близким. Если он так говорил, то, вероятно, руководился желанием запутать следы, отвлечь внимание от места, где на самом дел спрятал бумаги. Несмотря на многолетние расспросы мне не удалось, даже косвенно, напасть хоть на какие-то сведения о существовании человека, который взял на себя заботу о рукописях, хоть на какой-то след от него — пусть лишь в чьей-то памяти. Похоже, что Шульц мог спрятать рукописи в здании старческого дома, где занимался каталогизацией, и при этом не прибегнул ни к чьей помощи.

Он работал там, практически никем не контролируемый, целыми днями, часто в полном одиночестве, и мог найти подходящее убежище. Из многих тысяч томов одни, в соответствии с инструкциями оккупантов, должны были вывозиться в Германию. Другие оставались. Он мог поместить рукописи между листами остававшихся книг или вклеить в обложки, что для учителя ручного труда было делом простым. Эта гипотеза, может быть на вид фантастичная, не кажется мне невероятной. Он мог размещать рукописи в корешках толстых фолиантов в надежде извлечь их оттуда после войны. Изидор Фридман на протяжении нескольких месяцев 1944-1945 гг. усиленно разыскивал в Дрогобыче спрятанные бумаги, дал объявление в дрогобычскую газету, прося хранителя объявиться, но это не принесло никаких результатов, никто не откликнулся — даже с негативными сведениями о хранителе или об уничтожении хранившихся рукописей.

Только так или иначе обеспечив сохранение рукописей, Шульц мог начать собственно приготовления к побегу, который представлялся ему предприятием крайне рискованным, но совершенно необходимым. Первым человеком, которого Шульц приглядел себе в хранители — не только рукописей, но и художественных работ, — был Збигнев Моронь, уже упоминавшийся здесь знакомый писателя, который после шестнадцатилетнего отсутствия в Дрогобыче вернулся туда в 1939 г. и стал работать учителем. В начале 1942 г., вспоминает Моронь, «Шульц дал мне на хранение большую папку рисунков и набросков и одну картину. Он хотел дать мне остальные картины и начатые литературные работы (выделено мной. — Е.Ф.), но я сам ему посоветовал не оставлять всё в одних руках. И тогда он дал их лицу, мне незнакомому; фамилию он мне назвал, но, к сожалению, я ее совершенно забыл. Судьба же того, что осталось у меня, совершенно удивительна. (...) Я в 1944 г. должен был выехать из Дрогобыча в Маков. Вещи Шульца взял с собой. В Макове-Подгалянском я жил в доме возле моста через Скаву. Перед самым приходом советских войск немцы эвакуировали нас на три дня; вернулись мы уже после прихода русских. Дом был полностью разграблен. Корзина с бельем, где лежала папка Шульца, исчезла. Пастельная картина, изображающая принцессу и пажей, была раздавлена и истоптана, поломана на куски — реставрации не поддавалась. Официальная версия гласила, что разрушения произвели власовцы или немцы; я скорее думаю, что местное хулиганье (...) Во всяком случае все эти памятные вещи пропали без следа».

В пропавшем депозите, переданном Мороню, содержалась, таким образом, только часть художественных работ Шульца. Кому вручил он другие рисунки и литературные работы? Збигнев Моронь мало что знает: «Кем был другой хранитель рисунков и рукописей Шульца? Это наверняка был не еврей, а русин или поляк, может быть, не из города — из Самбора или Стрыя. Пока что совершенно не могу припомнить фамилию».

Трудность поисков пропавших работ исключительно велика: выжившие люди рассеяны повсюду, после репатриации оказались в новых местах жительства. Те, что остались, находятся за границей, и напасть на их след нелегко. Два моих путешествия — в 50 е и 60 е годы — в Дрогобыч и окрестности убедили меня в трудности этой задачи. Работы Шульца могли быть уничтожены; могли попасть в руки людей, не отдающих себе отчета в их ценности, а может, и происхождении. Наконец, нельзя исключить, что часть их лежит в львовских, самборских или других архивах, что установить трудно. Во всяком случае до сих пор они не обнаружены несмотря на мои недостаточно успешные поиски.

Мороню Шульц особенно доверял; на его адрес — на ул. св. Варфоломея — приходили в этот последний период письма Шульцу. В этот же дом, как пишет Моронь, «пришли Шульцу арийские бумаги от Матушевского (вероятно, через Матушевского от Т.Штурм де Штрёма. — Е.Ф.) с советом ехать в Варшаву. Однако Шульц не решился ехать: не хотел оставить старшую сестру».

О своей сестре Хане Гофман Шульц очень тревожился и, как умел, заботился. Он не мог себе позволить оставить ее одну, больную, в Дрогобыче. У него самого была некоторая защита ввиду выполняемой работы, сестра же ничем не была защищена. Моронь сообщает, что, когда немцы выселили его с семьей с виллы на Варфоломеевской, он оставил себе ключ от входной двери. Долгое время тянулся ремонт дома, проводившийся немцами, которые собирались устроить там детский сад — «Kinderheim»; во время ремонта вилла стояла пустая. Моронь пользовался своим ключом и вечерами пускал в виллу знакомых евреев, зная, что в немецкое здание жандармы заглядывать не станут. Однажды вечером к нему пришел Шульц с сестрой, прося, чтобы Моронь спрятал ее в оставленной вилле. Моронь пошел туда с ними, но, вставляя ключ в замок, с ужасом обнаружил, что внутри торчит ключ. Через приоткрытое окошко он спросил, кто там. Через некоторое время на лестнице появилась какая-то женщина, «зеленая от страха». Оказалось, что в доме находилась семья прораба ремонтных работ Авигдора, сына дрогобычского раввина. Эти люди воспользовались пустыми помещениями запертой виллы и тоже там спрятались. Однако женщина, вышедшая к двери, не хотела впускать сестру Шульца, говоря, что та нервнобольная и своим поведением может выдать убежище. Разгорелся долгий спор, сестра Шульца начала громко плакать, а в трех домах оттуда жил немецкий ландрат. Надо было отвести Ханю Гофман через полгорода до самого дома, что счастливо удалось. Другой раз Шульц вместе с сестрой прятался в вилле Мороня целые сутки, после чего вышел, узнав, что Ландау вернулся в Дрогобыч из служебной поездки; сестра оставалась там еще четыре дня вместе с одиннадцатью другими евреями. Малого не хватало, чтобы убежище было замечено, когда раввин Авигдор разжег вечером огонь, собираясь что-то готовить.

Наступил вынужденный переезд в гетто. Ханя Гофман умерла при точно неизвестных обстоятельствах, тяжелобольная, на грани безумия. Рукописи и рисунки были спрятаны или переданы на хранение людям, находившимся в сравнительной безопасности — в меньшей, казалось, опасности. Скончавшаяся сестра уже ни в чем не нуждалась. Полон страхов, предчувствий худшего, что могло наступить, Шульц был уже готов спасаться бегством: Дрогобыч ни к чему уже его не обязывал, а состояние опасности усиливалось с каждым днем. Даже живописные работы, которые он выполнял по заказу Ландау, переставали его защищать: расписывание al fresco особняка начальника гестапо, комнаты в квартире «протектора», орнаментальные фрески в Reitschule... Работу он целенаправленно затягивал, но наконец все было завершено. Осталось только одно требование: спасать жизнь.

19 ноября 1942 г. он утаил от Фридмана свое решение о выезде, который был намечен на этот же день. Зато сообщил об этом Гурскому и утром навестил его в садовой конторе (Gärtnerei) на ул. св. Иоанна Богослова, 27, которая помещалась в здании промышленника Хененфельда и принадлежала местному гестапо. В этой конторе Гурский работал как один из жителей гетто. Шульц, возбужденный и нервированный ожидающим его путешествием, поделился со своим бывшим учеником и другом опасениями, что немцы могут вытащить его из поезда на какой-нибудь станции, опознав в нем еврея. Он говорил, что могут вытащить на маленькой станции и застрелить. «Я слышал о таких случаях, это очень часто бывает...» — сказал он со страхом в глазах, как вспоминает Эмиль Гурский. Шульц попрощался и, выходя, еще прибавил, что у него ничего нет на дорогу и что он собирается зайти в Юденрат за хлебом, который заберет собой как провиант на путешествие. Воспоминания Э.Гурского напечатаны в составленном мною сборнике «Бруно Шульц. Письма, фрагменты, воспоминания о писателе». Здесь я привожу также некоторые устные сообщения автора этих воспоминаний.

Шульц попрощался и ушел. В Gärtnerei было сравнительно безопасно, это была немецкая фирма, которой не угрожали обыск или грабеж. Какие-то две дамы принесли туда Гурскому на сохранение маленький чемоданчик-саквояж с мелкими ценностями. Сказали, что там есть и бутылка вина, предназначенная тому, кто займется хранением саквояжа. Примерно через час после ухода Шульца до Гурского дошло известие о его трагической смерти. В этот четверг, позже названный «черным четвергом», между 10 и 11 часами утра, вдруг разгорелась «дикая акция», которой никто не ожидал. На улицу внезапно выскочили остервенелые гестаповцы и принялись хаотически стрелять в каждого прохожего, преследуя некоторых даже в подъездах домов, чтобы догнать там и убить. Как говорили, непосредственной причиной этой вспышки ярости — или же предлогом для массового убийства — стало ранение немца в палец евреем, который пытался от него защищаться. Спокойная улица во мгновение ока превратилась в место казни и массового побоища. Шульца догнал гестаповец Карл Гюнтер, антагонист Феликса Ландау, у которого Шульц работал живописцем. Гюнтер узнал «подопечного» своего недруга, крикнул: «Dreh dich um!» («Отвернись!»), — и дважды выстрелил ему в затылок.

Гурский достал вино из саквояжа и пил, плача от отчаяния после смерти друга, опасения которого сбылись раньше, чем он сам предполагал, — не по пути, а еще в Дрогобыче, в день намеченного побега. Из окон Юденрата видно было лежавшее на тротуаре тело Шульца. Убийца потом хвастал перед Ландау в гестаповском казино, что застрелил «его еврея».

В этом поначалу спокойном — и так резко прерванном — походе за хлебом Шульца сопровождал Изидор Фридман. Он и был очевидцем убийства Шульца. В письме мне он пишет: «Мы были в гетто случайно, чтобы получить продукты. Когда мы услышали беспорядочную стрельбу и увидели бегущих евреев, мы тоже бросились бежать. Физически более слабого Шульца догнал Гюнтер и придержал его, потом приложил к голове пистолет и дважды выстрелил. Ночью я нашел труп Шульца, обыскал карманы — и отдал документы, а также какие-то записки его племяннику Гофману, который погиб месяцем позже. Под утро я схоронил его (Шульца. — Е.Ф.) на еврейском кладбище. Однако могилу его после освобождения Дрогобыча в 1944 г. найти я не смог».

Рахеля Ауэрбах в своих воспоминаниях о Бруно Шульце и его приятельнице Деборе Фогель («Гольдене кейт» №30, ежеквартальный литературный журнал на идише, Тель-Авив, 1964) приводит отрывки из показаний трех евреев-дрогобычан на проходившем в Западной Германии процессе референта гестапо по еврейским вопросам Феликса Ландау, одного из главных убийц евреев. Первый свидетель, Герш Бетман, маляр, потерял в «акции» в Дрогобыче жену и ребенка. Шарфюрер Карл Гюнтер, убийца Шульца, говорил ему: «Ты ничего не бойся, я тебя сам застрелю». Но Бетман вместе с несколькими ремесленниками спрятались в приготовленном убежище. Феликс Ландау, на процессе которого он давал показания и который был приговорен к пожизненному заключению, берег Шульца, велел ему писать фрески в гестаповском казино, в школе верховой езды; в детской комнате у Ландау Шульц по его приказу покрыл все стены росписью сказочной тематики. Шульц был застрелен возле Юденрата на улице Шацкого в ходе уличной акции — стрельбы без проверки документов. Другой свидетель, доктор Шахна Вейсман, хирург из Хайфы, был учеником Шульца. В тот четверг он попал в самый центр внезапной стрельбы, но ему удалось спрятаться в подворотне и добраться до помещения Юденрата. В окно он видел тело Шульца, лежавшее на тротуаре. Акция началась после того, как еврей-аптекарь Курц-Рейнес, который обзавелся оружием, собираясь бежать в Венгрию, выстрелил в немца, задержавшего его на улице, и легко его поранил. Шульц в то время, по показаниям Герша Бетмана, был в плохом состоянии здоровья, приходил в больницу «больной и подавленный». Третий свидетель, Гарри Зеймер, физик из Иерусалимского университета, бывший ученик Шульца, показал, что, когда гестаповец убил его учителя, его, Зеймера, уже не было в Дрогобыче. Другой ученик Шульца, поляк Войтович, сделал ему арийские бумаги, и они оба добрались до Швейцарии. «И Шульц мог бы спастись, и у него были бумаги». В последний момент, по показаниям Зеймера, Шульц отказался бежать с ними вместе. Первый из этих трех свидетелей, Герш Бетман, сказал также: «Полуеврей по фамилии Бадьян, потом застреленный, рассказывал мне про разговор между Ф.Ландау и К.Гюнтером: «Угадай, кого я сегодня застрелил? Твоего художника, этого Шульца» — «Жаль, жаль, он мне еще был нужен». — «Потому-то я его и застрелил»».

В тот памятный день в Дрогобыче погибло больше ста евреев, и трупы некоторых еще на следующий день лежали на мостовой в тех местах, где гестаповские пули догнали бегущих. Гюнтер, стреляя в Шульца, знал больше, чем то, что просто стреляет в еврея. Он знал, что пользуется случаем, чтобы убить Шульца и отомстить своему антагонисту, так как Феликс Ландау несколько раньше застрелил дрогобычского зубного врача Лёва, «протежируемого раба» Гюнтера. И вот подвернулась возможность реванша. Четверговая «дикая акция» была удобным случаем. Шульц пытался бежать, но был тогда очень слаб, и его панический бег был быстро остановлен. После двух выстрелов он упал на мостовую, один из ста с лишним убитых в тот четверг — один из величайших наших писателей.

Нужно было как можно более точно описать обстоятельства этого преступления со ссылками на показания свидетелей и описанием несостоявшегося побега Шульца из Дрогобыча. Нужда в этой печальной документации тем более велика, что появляются «истолкования», опирающиеся на ложные посылки, попытки изобразить смерть Шульца как своего рода самоубийство — правда, произведенное немецкими руками, но все-таки самоубийство, вытекающее из нежелания спасать свою жизнь. В литературно-критических исследованиях возможны разные истолкования, различные точки зрения, шкалы оценок и типы анализа. В фактографии же требуется быть точным и не поддаваться полету фантазии.

В 1962 г., в двадцатилетие со дня гибели Бруно Шульца, Артур Сандауэр в своем докладе в варшавском Союзе польских писателей выдвинул свою первую (позднее оставленную) версию смерти Шульца. Вопреки собственной неприязни («присущая мне неприязнь к биографическим расследованиям») он вторгся на территорию биографии и там нашел то, что желал найти. Свою теорийку он повторил 10 мая 1963 г. по телевизору. Состояла она в том, что Шульц сам искал смерти, что с этой целью он вслепую кружил по городу — и как раз в день погрома дрогобычских евреев, — вместо того, чтобы укрыться от стрельбы. В первой версии этой выдумки, произнесенной в более узком писательском кругу, критик прибавил, что это было проявлением мазохизма Шульца. Понятие мазохизма, полового извращения, было употреблено в совершенно неверном смысле — как склонность к самобичеванию, мученичеству и даже самоубийству. Думаю, что эта полусамоубийственная смерть мазохиста как бы дополняла тезисы критика о творчестве писателя биографическим мотивом. А что совершенно вымышленным — дело другое.

Контраст между правдой, которую я выше показал в фактографическом очерке, и этой выдумкой так резок и недвусмыслен, что делает излишней полемику с утверждениями, нелепость которых сама себя обнаруживает. Вдобавок бороться с этой теорией было бы анахронизмом, так как сам критик за это время от нее отказался.

Это не значит, что он отказался от утверждений о «самоубийстве» Шульца — он расстался только с утверждениями о мазохистской почве этого квази-самоубиуйства, чтобы по истечении еще двадцати лет со дня гибели писателя найти для них почву... этно-талмудическую! Это не шутка, тут шутки неуместны. В 1982 г. в интервью «Трибуне люду» по случаю сорокалетия со дня кончины Бруно Шульца Сандауэр, в частности, говорил:

«Мог ли Шульц спастись? Да в том-то и  дело, что  спастись он, пожалуй, не хотел.  Не хотел в том смысле, что вообще не был склонен к бунту. По природе он был — как бы это сказать — честным легалистом, человеком, который соблюдает предписания какого бы то ни было (?! — Е.Ф.) закона, бунт был ему чужд. Вы не понимаете? Да это же просто. Основополагающее польское понятие — это бунт, основополагающее еврейское понятие — это подчинение закону. Dina d’malhuta dina — говорит Талмуд. «Закон государства есть закон». Шульц не выбрался из дрогобычского гетто, потому что не хотел выбраться, он не был способен — даже перед лицом смерти — на бунт, а его пребывание на улице в момент, когда гестаповцы убивали каждого прохожего, носило, по моему мнению, характер психоаналитического самоубийства» (везде выделено мной. — Е.Ф.).

Несклонность к бунту, или психоаналитическое самоубийство! Послушание «основополагающему еврейскому понятию», подчинение закону (какому бы то ни было), то есть атрофия инстинкта самосохранения.

Комментарии, пожалуй, излишни — читатель сам рассудит, как это соотносится с действительным ходом событий, с неосуществленными планами побега, попытками спасать творческое наследие и собственную жизнь. И только бунт sensu stricto, бунт отчаявшегося человека стал бы для Шульца самоубийством. Но «бунт» побега, решение ускользнуть из клетки? Последний шанс, который он выбрал?

Нет, Шульц не покончил с собой. Ни ради «мазохистского» наслаждения, ни в «психоаналитическом смысле». Нет таких «смягчающих обстоятельств» для шарфюрера Карла Гюнтера, который охотился на писателя и убил его как раз перед несостоявшимся бегством в Варшаву.

А что с Талмудом? Действительно ли он повелевает считать беззаконие законом? Действительно ли, выражая «основополагающее еврейское понятие», учит рабству и подчинению погромам?

Из предшествовавших Сандауэру экзегетов и исследователей Талмуда ни один не ответил бы на эти вопросы утвердительно.

*

Сколько лет уже

на моей антресоли из досок

меж настилом и потолком

свет вековой в 25 ватт мерцает

затемненный мушиными пятнами

за баррикадой макулатуры

Он там заводит часы

пауков не гоняет спит

Наверно перевел уже все сучки и задоринки

неподвижная тень его зарастает известкой

Иногда его вовсе нет

после комендантского часа

он гуляет по Хайдерабаду

отпирает слой за слоем

входит в древесину всё деревее и деревее

В некрашеную доску

сон мой к нему постучал

пан Бруно теперь уже можно

выходите пожалуйста

Он ждет недожданного

не может услышать мой сон

он никто

трезвее кого угодно

он знает что

нет ни антресоли

ни света

ни меня

Из книги «Okolice sklepow cynamonowych» 1986