ИЗ КНИГИ «ХРОНИКИ»

От переводчика:

Я стараюсь не переводить то, что уже переводилось: русского Милоша, как я уже писала (см. «Новую Польшу», 2004, №9), у нас не так много, чтобы позволять себе роскошь переводить заново. К сожалению, у меня нет антологии В.Британишского и Н.Астафьевой, так что я не могла сверить, чтó из книги «Хроники» раньше перевел Владимир Британишский. Уже переведя ряд стихов, я нашла на сайте «Журнального зала» небольшую подборку переводов Британишского из Милоша и обнаружила, что одно стихотворение («Родословная») я пере-перевела, а путем электронной переписки с московским коллегой выяснила, что в антологии есть и стихотворение «Тревога-сон». Но уж раз дело сделано, решила напечатать и эти переводы. В подборке Британишского («Старое литературное обозрение», 2001, №1/277) есть еще одно стихотворение из «Хроник» — «1911 год».

Несколько переводов из сборника «Хроники» читатель может найти в единственном русском избранном Милоша — «Так мало и другие стихотворения» (М., «Вахазар», 1983): «Только это» и «Признание» (пер. М.Осмоловской), «Мария Магдалина и я» (пер. А.Гелескула), «Те голоса, которые мной говорили...» (пер. Г.Ефремова), «За Уралом» (пер. С.Свяцкого). Одно стихотворение из той же книги («Из записной книжки офицера Рудольфа Грёте») в моем переводе напечатано в предыдущем номере «Новой Польши» к годовщине Варшавского восстания.

Книга «Хроники» принадлежит к тем формам или жанрам, о которых я писала в вышеупомянутой статье: стихи нередко выходят за рамки собственно стихов (тут характерен конец стихотворения «За Уралом» — верлибр сменяется драматургической прозой диалога и завершается чисто прозаической концовкой, выдержанной в духе сухого комментария, но притом трагической), перемежаются «стихотворениями в прозе» и «прозой в прозе». То, что остается стихами и написано, как правило, верлибром, нередко тяготеет к польской силлабике, вводя то еле, а то и отчетливо слышную цезуру, становясь почти или вполне белыми стихами (что замечательно получилось у Анатолия Гелескула в переводе стихотворения «Мария Магдалина и я» и что я как раз попыталась сделать в переводе «Родословной»).

Мне хотелось бы, чтобы читатель этой подборки не только прочел неизвестные ему стихотворения, но и слегка ощутил характерную для Милоша структуру книги. Я же надеюсь продолжить работу над переводом этой книги и, главное, перевести «Шесть лекций о поэзии» — поэтический вариант лекций, прочитанных Чеславом Милошем в Гарварде осенью 1982 года.

НГ

ВРЕМЯ ГОДА

В тишине безграничной моего любимого месяца

Октября (багрянец кленов, бронза дубов, на березах

Еще там и сям светло-желтый лист)

Праздновал я остановку времени.

Обширное царство мертвых начиналось повсюду:

За поворотом аллеи, за газонами парков,

Но я не обязан был входить — оттуда меня не звали.

Моторные лодки на берегу, тропинки в хвое,

Река текла в темноте, ни огня по другую сторону.

Я собирался на бал духов и чародеев,

Куда является делегация в париках и масках

И танцует неопознанной в хороводе живых.

*

О безграничный, о неисчерпаемый, о несказуемый мир форм. Как же я шел бы к тебе с философией, если ее силлогизмы взаимно опровергались, и я остался столько же умным, как был, прежде чем углубился в ее тома. Как же я шел бы к тебе с нравственностью, если это значило бы, что я вопрошаю о нравственности или безнравственности дерева или камня. Когда-то я воображал, что в старости мы размышляем над тем, что вечно, вознесено над преходящим, но вижу, что всё иначе, что все мое внимание обращено к мимолетному. На упрек, что я не умею постепенно возноситься к трансцендентности, отвечаю, как классики дзэна: мимолетное и вечное — это, быть может, две стороны одного и того же листа.

О безграничный, о неисчерпаемый, о несказуемый мир форм. Предстояло разодраться завесе, а мне тогда — познать тайну. Но поздно уже, и всё открыто или никогда не откроется. А я стараюсь день за днем избавиться от слов, которые до сих пор употреблял, и назвать то, что теперь я мыслю и чувствую — что ускользает от моих прежних слов. И кажется мне временами, что вся моя жизнь состояла в таком стремлении проникнуть по ту сторону слова, но по той же причине мои книги — всего лишь след движения вперед, или, по мне, всегда недостаточно голы. Новые упражнения в стиле, готовящие окончательный вариант, который не наступит.

1985

РАЗГОВОР О СЛАВЕ

— Читали они, учили же о зрелище тщеславия.

И попусту: отнюдь их это не исцелило.

Готовы за грохот хвалы отдавать наслажденье

Кровавым бифштексом, и женским лоном, и даже

Отдачей приказов другим. Отрекаясь,

Лишь бы им остались: имя, венец, память.

— Тебе-то хорошо, ты-то этим сыт,

Лавры засушил, почести собрал,

Доброе, дурное ли скажут — а тебе все равно,

Потому что ты и так торжествуешь.

— Нет, не поэтому. Вечно, что ни день, что ни час,

Со мной недружелюбное и острое сознанье.

Не оставляет ночью, истерзывает сны.

То есть я знаю столько, что лучше бы закрыть лицо.

ДОВОД

Тот, кто долго живет, размышляет о временах года,

О том, что их так много, каждый раз других.

Угадать пытается, кем он был в такой-то год и месяц,

Как тогда он видел мир и что понимал.

Особое, невозвратимое каждый раз понимание,

Хотя прибавляется разве что по одной линии, тени.

Отсюда — серьезный довод в пользу бытия Божия,

Ибо только Он способен составить перечень боли,

Смирения, блаженства, ужаса и экстаза.

МОНАРХИ

Монархи выбрали остров тюрьмой Наполеону, поделили страны и установили свой порядок, обещая взаимную вооруженную помощь против заговорщиков и бунтарей. Добывали руду и каменный уголь, строили дороги и мосты, железные дороги соединили столицы. Паровозы, извергавшие пар, пробегая по лесам с ревом и грохотом, были предметом страха и поклонения, так же, как котлы, клапаны, колеса, приводные ремни в машиностроительных цехах. Керосиновая лампа под зеленым стеклянным абажуром начала заменять свечи и лучины, по улице большого города вечером шел человек с длинным металлическим прутом и зажигал газ в фонарях. Неисправимые мечтатели призывали народы восстать против подлой тирании сильных мира сего, предержащих власть и всяческие богатства. Наступал год, когда сражались на баррикадах, но отголосок сразу утихал, и дальше тянулся век империй на всем континенте от Атлантического до Тихого океана. Каждую зиму тысячи мастерских на чердаках или в подвалах готовили бальные платья, закалываемые перед зеркалом портнихой, которая стояла на коленях с булавками во рту. Поверили в Прогресс и открыли, что человек происходит от обезьяны. Все больше развивались неизвестные предкам гуманные чувства, все выше становилось просвещение, искоренявшее предрассудки и суеверия, в библиотечных залах загорелось электричество, по дну моря укладывали кабель для разговоров между материками, право и независимые суды защищали граждан, земля шла к победе парламентов и всеобщему миру.

ПЕРВОЕ ИСПОЛНЕНИЕ

(1913)

Оркестр настраивал инструменты, чтобы играть «Весну священную».

Слышите шествие свистулек, грохот барабанов и меди?

Дионис наступает, из долгого изгнанья возвращается Дионис,

Кончилось царствование Галилеянина.

А Он, все бледнее, бесплотнее, луннее,

Развеивается, оставляя нам темные соборы

С цветною водой витражей и звонком к Пресуществлению.

Благородный Равви, объявлявший, что будет жить вечно

и спасет Своих друзей, пробуждая их из праха.

Дионис наступает, сияет оливковым золотом в развалинах неба.

Крик его, наслажденья земного, разносит эхо во славу смерти.

РОДОСЛОВНАЯ

Яну Лебенштайну

У нас наверно много общего друг с другом,

У всех, что вырастали в городах барочных,

Не вопрошая, а какой король построил

Костел соседний и княжны какие жили

Вон в том дворце, как звали скульпторов и зодчих,

Откуда прибыли, чем стали знамениты.

А мы футболили под стройной колоннадой,

Носясь вдоль эркеров и мраморных ступеней.

Потом милее стали нам скамейки в темных парках,

Чем чаща ангелов лепных над головами.

А все ж мы сохранили что-то: страсть к изгибам,

Огнеподобную спираль противоречий

Да женщин ряженье в богатство драпировок,

Чтобы скелет прибавил блеску пляске смерти.

ТРИТОНЫ

(1913-1923)

Узнаю их. Стоят на палубе

Парохода «Correct», вошедшего в устье Енисея.

Этот чернявый, в автомобильной кожаной куртке, —

Лорис-Меликов, дипломат. Этот толстый, Востротин, —

Владелец золотых приисков и депутат Думы.

Рядом тощий блондин, мой отец. И костлявый Нансен.

Фотография висит в нашем виленском доме

На Подгорной улице, 5. Рядом с моими

Тритонами в банках. Что может случиться

За десять лет? Начало? Конец? мира.

Мой отец, времен до. Не знаю, зачем он ездил

Летом девятьсот тринадцатого в унылые пустоши

Северного сияния. Какое смешенье

Времен. И мест. Я здесь, неспокойный,

Посреди калифорнийской весны: не складывается целое.

Чего я хочу? Чтоб было. Что? Чего уж нету.

Даже твои тритоны? Даже тритоны.

ТРЕВОГА-СОН

(1918)

Орша — дурная станция. В Орше поезд может простоять и сутки.

И, может быть, в Орше я, шестилетний, потерялся,

А поезд с репатриантами тронулся, оставляя меня

Навсегда. И я будто понял, что стану кем-то другим,

Другого языка поэтом, с другой судьбою.

Будто угадывал свой конец на берегах Колымы,

Где бело дно моря от человеческих черепов.

И нашла на меня тогда великая тревога,

Та, которой предстояло быть матерью всех моих тревог.

Трепет малого перед большим. Перед Империей.

Той, что идет и идет на запад, вооруженная луками, секретами, автоматами,

Подъезжая коляской, лупя кучера по спине,

Или джипом, в папахах, с картотекой занятых краев.

А я убегаю да убегаю, сто, триста лет,

По льду и вплавь, днем и ночью, лишь бы подальше,

Оставляя над родною рекой дырявый панцирь да сундук королевских грамот,

За Днепр, потом за Неман, за Буг, за Вислу.

Пока не добегаю до города высоких домов и длинных улиц,

И тревога меня терзает, ибо куда мне, деревенщине, до них,

Ибо я лишь притворяюсь, что понимаю, о чем они рассуждают так живо,

И стараюсь утаить от них свой стыд, свое пораженье.

Кто меня накормит, когда иду на пасмурном рассвете

С мелочью в кармане, на чашку кофе, не больше?

Беженец из призрачных государств, кому ты будешь нужен?

Каменные стены, равнодушные стены, ужасающие стены.

Не моего ума порядок, а ихнего.

Теперь уж соглашайся, не дергайся. Дальше не убежишь.

1945 ГОД

— Ты, последний польский поэт! — обнимал меня, пьяный,

Авангардист-коллега, в длинной армейской шинели,

Что пережил войну на востоке и там всё понял.

Не мог обучить его этому ни Гийом Аполлинер,

Ни манифесты кубистов и ярмарка улиц парижских.

Против иллюзий лучше всего — голод, терпенье, смиренье.

Воображали себе. А шел двадцатый век.

Слова в их прекрасных столицах всё те же с Весны Народов.

Но не они отгадали, чтó же будут отныне значить.

В степи, кровоточащие ноги обматывая онучей,

Осознал он пустую гордыню высокопарной мысли.

До горизонта — земля, плоская, неискупленная.

Над всяким народом и племенем становилась серая тишь.

После звона в барочных церквях. После руки на сабле.

После диспутов о свободной воле и парламентских соображеньях.

Я только моргал глазами, смешной и мятежный,

Один с Иисусе-Марией против нерушимой силы,

Потомок стрельчатых актов, золоченых скульптур и чудес.

И я знал: говорить я буду речью побежденных,

Что не прочнее реликтов, домашних обычаев,

Елочных игрушек и раз в году забавных коляд.

Переводы Натальи Горбаневской