МОЛИТВА НЕВЕРУЮЩЕГО

Как-то утром перед отправкой на работу, к моему другу, с час как принимавшему больных в санчасти, гурьбой вошли заключенные и среди них немолодой уже, но выглядевший значительно старше своих, как потом оказалось, сорока девяти лет мужик. Он был из русских староверов и сидел за свои странные религиозные убеждения. Невзлюбившее старовера лагерное начальство не упускало случая поизмываться над ним, некоторые же заключенные, русские, относились к нему с большим уважением. Мой друг знал его только с виду. Он запомнился ему приветливым выражением лица — нет, пожалуй, это не совсем точное определение: скорее, не сходившей с лица полуулыбкой, подобной той, по которой иногда можно угадать тяжело больного или старого зека, скрывающего под застывшей гримасой внутреннюю подавленность. Теперь он показался моему другу сильно изменившимся, исхудалым; под мышкой у него торчал засунутый санитаром градусник. Лицо серое, скукожившееся, как печеное яблоко, седая борода топорщится разлохмаченным веником, волосы мокрые от пота. Температура у старовера была не слишком высокой — тридцать восемь, но по всему было видно, что его мучает какая-то болезнь.

— Где у тебя болит? — спросил Мечислав.

Старовер с трудом разогнулся и дотронулся до живота около пупка. Санитары положили его на топчан и помогли расстегнуть и спустить штаны. Мечислав принялся осторожно прощупывать впалый живот. В районе желчного пузыря чувствительность была невелика, зато вправо вниз от пупка резко возрастала. Область аппендикса была особенно болезненна, кожа там слегка порозовела, впрочем, с болью это могло быть не связано. Мой друг, как бы спеша удалиться от места, которое с самого начала показалось ему наиболее подозрительным, прощупал желудок, селезенку, печень, толстую кишку. В ней скопилось немного газов, остальные органы были вроде бы в порядке.

— Ты завтракал?

— Нет, меня мутило.

— А вчера на ужин что-нибудь ел?

— Ничего — тошнило все время и даже вырвало.

Мой друг еще раз пощупал живот в районе аппендикса, стараясь не особенно сильно нажимать. Теперь у него была почти стопроцентная уверенность, подкрепленная каким-то внутренним чутьем, возможно, интуицией, подсказывающей, что это воспаление аппендикса. Но даже старый, умудренный опытом практикующий врач не всегда может быть уверен в точности своего диагноза. Что уж говорить о нем, который на занятиях в клинике видел всего два, от силы три случая воспаления червеобразного отростка. И раз только профессор показал, как менять повязку после такой операции, да и то, когда шов уже почти зарубцевался. И все. Так откуда взяться уверенности у него, студента третьего курса медицинского института? Без практики, без рентгена, без коллеги-врача, с которым можно было бы посоветоваться? Мечислав велел санитарам помочь староверу одеться и уложить его на койку в больничке, а сам сел за стол писать освобождения от работ тем, кому следовало остаться в бараке. Благо, их было не так много: двое с переломом руки — кости у них еще не совсем срослись, один с подозрением на воспаление легких, ну и старовер. Санитар Казюк стоял в ожидании бумаги, чтоб бежать с ней к коменданту.

— А у старовера-то что? — спросил Казюк.

— Аппендицит. Пусть пока полежит.

— Касторки ему дать да и дело с концом, — сказал Казюк.

Мечислав перестал писать и резко обернулся к санитару.

— Ради Бога, только не это! А может, дали уже?!

— Даже если б захотели — касторки нету. Командир всю извел на сапоги — в воскресенье собрался на диких уток охотиться, — сказал второй санитар, Михайло.

Казюк помчался со списком к коменданту и немного погодя вернулся —фамилия старообрядца из списка была вычеркнута. Мечисилав вскочил и как был в белом халате со всех ног бросился к воротам. Там уже строились в колонны для выхода на зону. Комендант в окружении офицеров наблюдал за разводом и отправкой первой колонны. Подлетев к коменданту и доложившись по форме, Мечислав попросил того отойти в сторонку на два слова. Комендант, крупный, грузный мужчина, откормивший себе брюхо на доппайках, за долгие часы сидения за столом и в кабине рядом с шофером, сделал три шага вбок и сказал:

— Слушаю.

— Вы вычеркнули из списка фамилию Рыбакова.

— Верно. 38° — это не температура.

— Столько было часа два назад. Сейчас уже 38,5, — соврал Мечислав. — Он может умереть, если спустится в забой.

Еще месяц назад комендант крикнул бы: "Да и черт с ним!" — теперь же он проглотил эти слова, только на скулах у него заходили желваки.

— Что с ним?

— Пока точно не знаю. Но температура все время повышается. Может, воспаление легких, или даже воспаление мозговых оболочек, — как по нотам врал Мечислав. — Трудно сказать, во что это может вылиться. Во всяком случае, в таком состоянии он работать не может, да и транспортировать в госпиталь его нельзя. Я отвечаю за его жизнь перед вами, гражданин комендант.

Комендант подумал, что и он, комендант, теперь отвечает за жизнь этого ублюдка старообрядца. С минуту он молча стоял, глядя в глаза Мечиславу, будто раздумывая, хотя наперед знал, что ответит.

— Ладно. Подержи его у себя. Если до завтра температура не спадет, отправим в госпиталь на базу.

Мечислав вернулся и сел за стол. Он смотрел в окно на выходящие из ворот колонны и думал. Допустим, это воспаление аппендикса, тогда поездка в тряском грузовике по ухабистой дороге, где брошенные под колеса в низких топких местах доски скачут, как клавиши, — верная смерть для больного. Ну а если аппендикс лопнул, или это произойдет через пару часов, перетонит обеспечен, что тоже означает конец. Мечислав уже ознакомился с инструкцией по применению недавно полученного сульфатиазола и мгновенно подсчитал, что лекарства хватит только, чтобы вылечить одного человека от воспаления легких или не более двух от дизентерии. А от воспаления брюшины? У мыслительного процесса, предваряющего принятие быстрого решения, свои законы: он протекает скачками, а промежуточные стадии подобны прозрачным узорам на стекле, поэтому схватываешь не отдельные элементы, а сразу все целиком. Правда, принятые таким образом решения хоть и молниеносны, но слишком часто близки к безумным. Успешность их осуществления зависит тогда только от везения, или попросту говоря от воли случая. Мечислав отвернулся от окна и крикнул:

— Казюк, Михайло!

— Да.

— Как там наш старовер?

— Плох совсем, стонет, блевать его тянет то и дело.

— Измерьте еще раз температуру. А теперь слушайте внимательно: покажете мне все, что у вас есть из хирургических инструментов. Их надо будет как следует простерилизовать.

— Чего-о?

— Про-ки-пя-тить. Поняли? Кипятить не меньше получаса. Вам ясно?

— Да.

— Потом нагрейте побольше воды для мытья рук. Ну что уставились? Действуйте!

Мечислав отпер ключиком шкафчик — новое приобретение, сработанное лагерным столяром, и убедился, что есть почти полпузырька эфира, капелька спирта, иглы и немного хирургических ниток. И еще кое-что, немыслимо ценное — кетгут.

— Казик, ну где инструменты?

Оказалось, что у больного 38,7 — температура поднималась.

Санитары занялись поисками инструментов. Долго рылись на полке, переставляли бутылочки, пузырьки. Наконец Мечислав увидел перед собой разложенные на белой клеенке инструменты: два пинцета, скальпель, хирургическую ложку и несколько зажимов. На большее он и не рассчитывал. И вдруг, похолодев, заметил, что у скальпеля, инструмента самого необходимого, отломан конец, а щербатое лезвие напоминает зубья пилы. В следующий момент он как будто услышал треск раздираемых тканей и такую боль, словно резал по живому собственное тело.

— Ну нет, я с ума сойду. Что это такое, что это такое, я вас спрашиваю?

— Небось, банку с американской тушенкой кто-нибудь открывал …

Мечислав задумался, потом полез в карман за своим складным ножичком в жестяной оправе. Он немало за него заплатил: с четверть кило сахару, который копил целый месяц, отрывая от ежедневной пайки. Лезвие было одно, зато острое как бритва — Мечислав любил тонко заточенные карандаши. Не далее как вчера он правил ножичек на бруске, а потом на ремне. Послюнявив тыльную сторону ладони, он испробовал лезвие — брило не хуже стального. Мечислав отложил в сторону щербатый скальпель, а к пинцетам и зажимам добавил свой ножичек.

— Кипятить не меньше получаса, — приказал он решительным тоном, но уже без раздражения. Криком делу не поможешь.

— Есть!

— Через час — операция. За полчаса до операции — мытье рук с мылом в горячей воде по локти. Мыться тщательно, воду поменять три раза. Все понятно?

— Так точно.

— А куда вы его положите, доктор?

— Составьте два столика, накройте чистой простыней. Ножки у столиков свяжите шпагатом, чтоб не разъехались. Все ясно?

— Угу.

— Да, вот еще что, — снова обратился он к ним. — Ты, Михайло, (ему показалось, что для выполнения этой миссии белорус или кто он там, украинец, но только не поляк Казюк, подойдет больше) беги к коменданту, скажи, доктор просит выдать лампочку помощней, не меньше сотки, только не проговорись, зачем нам понадобилась сотка, скажи, при двадцатипятисвечовой доктор ничего не видит. Ладно? Ну беги!

— Понял, — ответил Михайло без особого энтузиазма и пошел не спеша.

Часом позже старовер Рыбаков Иван Васильевич лежал на столе в чем мать родила, худой как щепка, с выступающими ребрами, обтянутыми тонкой, словно пергамент, кожей. Он напоминал павшую лошадь, до которой вот-вот доберутся волки. Мечислав прикрыл его ноги и грудь полотенцами.

— Надо вырезать из тебя эту дрянь и выбросить, — говорил он ему, протирая спиртом правую нижнюю четверть живота.

— Делай, что хочешь, лишь бы болеть перестало.

— Больно не будет, только ты, смотри, не дернись.

Мечислав немного обождал, пока не подсохла кожа, потом вылил до капли остатки эфира на то место, где собирался делать надрез. Должно быть, это как-то обезболило кожу и принесло некоторое облегчение староверу, потому что он перестал стонать.

Отношение к религии у Мечислава было довольно поверхностным, скажем так — по-армейски формальным: "Рота — на молитву!" и "Когда займется утренняя зорька…", а вечером опять "На молитву" и "Под защиту Твою…" Он отдавал команды и сам пел вместе с другими своим сильным чистым баритоном. Этим его обязанности перед Богом, в которого он не очень-то верил, исчерпывались, и можно было считать их исполненными. Верил он только в Польшу, в ее историю и мудрость некоторых ее королей и вождей. В школе, в армии и когда был в партизанах, носил на серебряной цепочке образок Божьей Матери Ченстоховской, подаренный матерью, когда ему исполнилось семь лет. Собираясь мыться или купаться в реке, он вспоминал о его существовании и следил за тем, чтоб не потерялся. Для него это был всего лишь амулет и ничего больше. В тюрьме, разумеется, образок отобрали.

И вот теперь ему предстояло — чего он никогда прежде не делал — добраться до внутренностей человека: разрезав живую плоть, вскрыть брюшную полость. Все было готово: на табурете, прикрытом полотенцем и придвинутом к импровизированному операционному столу, лежали на тарелке простерилизованные инструменты, на другом табурете в тарелке — ватные тампоны. На полочке ждал стакан кипяченой воды с двумя растворенными в ней таблетками риванола. Мечислав свято верил в эффективность этой желтой жидкости — еще с партизанских времен ему было известно ее чудодейственное противовоспалительное и подсушивающее действие. Через минуту ему предстояло начать операцию с надреза кожи — и тут вдруг силы оставили его. Мечислав взглянул на санитаров — выражение лица у обоих было глуповатое. Они замерли в ожидании. Оцепенев от накатившего на него страха, Мечислав внезапно почувствовал себя одиноким и беспомощным. Правая рука, казалось ему, онемела, как после сна в неудобном положении, а пальцы утратили чувствительность и будто одеревенели. И в этот момент, не находя ни в себе, ни вокруг себя ничего, что могло бы прийти ему на помощь, он начал молиться — впервые за многие годы со времени детства. Слова всплывали независимо от него откуда-то из глубин сознания и заставляли беззвучно шевелиться его губы и язык: "Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да пребудет Царствие Твое, да пребудет воля Твоя на небеси, яко на земли…" Была ли это молитва? Он не знал и не думал об этом. В ту минуту это было единственное, что он мог сделать для себя и для лежащего на столе человека.

Осторожно двумя пальцами оттянув тонкую, совершенно лишенную жировой прослойки кожу, он неглубоко воткнул ножик и, ведя его так, как это делают, разрезая страницы книги, сделал двенадцатисантиметровый надрез, косо сбегающий вниз к правому паху. Крови было совсем даже немного.

— Во было бы дело, если б тут пан командир лежал, — сказал Казюк.

— Не болтать, держите пинцетами кожу и тампонируйте! — прикрикнул Мечислав.

Руками он раздвинул плоские, дряблые мышцы, идущие наискось по брюшине. Чуть подрезал ее с двух сторон и аккуратно, сдерживая дрожь в руке, добрался пальцами до скользких, округлых кишок. Они были теплыми и, казалось, дышали. Внутренности человека жили своей жизнью. Мечислав снова ощутил приступ страха, но уже не такого парализующего, как перед вскрытием брюшной полости. Так, здесь тонкая кишка, а тут — слепая, и вот он — какое счастье — аппендикс! Есть червеобразный отросток! Величиной с небольшую сливу и такой же формы, фиолетово-желтый — но целый, неразорвавшийся! Только сейчас он почувствовал, как дрожат у него руки.

— Кетгут!

— Чего это?

— Нитки, вот эти толстые!

Казюк и Михайло скорее догадались, чем поняли, о чем идет речь. Уняв дрожь в руках, он действовал теперь как в трансе, будто выполнял чьи-то приказы. Будто какой-то таинственный гипнотизер подсказывал ему, что надо делать. Мечислав слушал его и точно исполнял все указания.

— Тампоны, тампоны! Бросайте, куда попало, только скорей!

Он перевязал отросток в самом узком месте, потом, чуть ниже слепой кишки — еще раз, и между двумя узлами полоснул ножом, отделив больной орган. Вынул отросток и осторожно положил на ватку, как будто это было нечто живое. Так, кстати, всегда поступали лесные доктора, извлекая немецкую пулю из тела раненого. Они ее не выкидывали, а клали на клочок бумажки.

— Иглу, нитки для шитья! Кожу чуть оттяните!

Зашивал он не спеша, делая довольно частые стежки. Закончив, взглянул на старовера — лицо у того было спокойное.

— Больно?

— Щипет, — тихо откликнулся старовер.

Мечислав отмыл руки от крови, вытер их, а потом занялся сердцем пациента. Оно работало. Пульс немного частил и был слабого наполнения. Водянистые, бледно-голубые глаза старовера слезились. На лбу выступили бисеринки пота.

Молодец, — похвалил его Мечислав. Намочив марлевую салфетку в стакане с риванолом, он отжал ее и наложил на шов. Накрыв еще двумя слоями марли, закрепил лейкопластырем, стараясь не давить на брюшную полость. С правой стороны, над бедренной костью, без опасения крепко-накрепко прилепил другой конец пластыря. Он сделал все, что было в его силах.

Скажите, доктор я помру? — чуть слышно спросил старовер.

— Нет, жить будешь, — ответил Мечислав и вытер ему лоб полотенцем. — Да, на всякий случай, пока не давайте ему ничего пить. Пусть немного потерпит. Вы поняли?

— Так точно!

Мечислав опустился на табурет, свернул самокрутку и закурил. О чем он теперь думал? О том, что если старовер умрет, то его, Мечислава Владиславовича, отправят обратно в забой, а то и добавят еще десятку, хотя по их меркам жизнь старовера Рыбакова ничего не стоила. Но, может, все-таки не умрет? Инфекция, конечно, попала в кишки и в брюшную полость, тут уж ничего не поделаешь. Впрочем, человеческий организм все время имеет дело с бактериями — с небольшим количеством, но все же, и — даже такой изношенный — как-то справляется. Иммунная система этого человека, хотя старовер и вкалывал в забое уже не меньше пятнадцати лет, худо бедно, но защищала его. Организму надо помочь, а в его, "доктора", распоряжении не было никаких сердечных препаратов. Может, в лагере найдется немного кофе? Да, кофе, наверняка найдется, ведь у прооперированного Рыбакова здесь есть единоверцы, они постараются достать. Заварить кофе и давать ему по пол- ложки каждый час. Но что там кофеин, чепуха — здесь необходимы вливания глюкозы, уколы, дигиталис, да хоть бы кордиамин в каплях. А у него ничего, ничего, ничего не было. Лечение самого главного мотора жизни, видно, внутренним распорядком не предусмотрено.

— Что с вами, доктор? — услышал он чей-то голос и очнулся. Он сидел согнувшись, чуть ли не касаясь головой колен, уставившись неподвижным взглядом на цигарку, которая выпала у него из пальцев и погасла. Пол был чисто выметен, испачканные кровью тампоны уже на нем не валялись. Только этот окурок, слишком ценный, чтоб выкинуть его в помойку. Мечислав выпрямился и огляделся по сторонам. Старовер, по шею прикрытый простыней, лежал на столе и, повернув набок голову, смотрел на Мечислава. Его глаза глядели теперь живей, и цвет их вроде бы стал голубее. Казюка не было. Михайло сидел на табурете — на фоне ослепительно белой стены, и тоже на него смотрел.

— Все нормально. Просто я задремал.

— Вы, доктор, не завтракали. Поешьте, еда на печке стоит, еще теплая, наверно.

— А сколько же времени?

— Да уж скоро обед, — ответил Михайло.

— Крикни Казюка, перенесем его осторожно на кровать.

— Казюк пошел за обедом.

— Ладно. Как придет — сразу перенесем.

На следующее утро, до отправки на работу, Мечислав докладывал, что заключенный Иван Васильевич Рыбаков, номер такой-то, не сможет выйти за ворота, потому что находится в санчасти.

— Что с ним? — спросил комендант.

— Лежит после операции. Поправляется.

— Как? После какой операции?

— Аппендицита.

— Что-о? — взревел комендант. — В лагере запрещено делать операции! Под суд пойдете!

— Гражданин начальник, требовалась срочная операция. Во время перевозки аппендикс мог лопнуть, гной разлился бы в брюшную полость — и конец.

Комендант побагровел. Раздулся так, что, казалось, ремень на его брюхе вот-вот лопнет. Но у коменданта было две души почти одинаковой величины, хотя нет — одна из них должна была быть чуть поменьше, потому что одна входила в другую на манер русской матрешки. Одна душа коменданта была переполнена страхом, другая гордыней. Трусость помогала ему подобающим образом строить взаимоотношения с начальством, а гордыня — с подчиненными. Наверняка у него имелись в запасе еще пара-тройка душонок, одна другой меньше и глубже запрятанных, может, даже и некое подобие патриотизма, который был нн чем иным, как русским шовинизмом. Возможно, на самом донышке скрывалась еще одна, уж точно последняя и никогда не подававшая голоса душонка, сохранившая какие-то человеческие чувства, допустим — сострадание. Хотя сомнительно. Если он и добивал подстреленную на охоте дичь, то не потому, что хотел облегчить ее страдания, а просто для того, чтоб перестала шевелиться. Еще год назад, ба, да всего полгода, о том, что произошло, и речь не могла идти. В лагере не было врача, и старовер Рыбаков наверняка бы уже окочурился и лежал себе тихо-мирно в земле, и ему, командиру — меньше хлопот. А теперь надо что-то решать. Последнее слово за ним. И хотя старовер в глазах коменданта значил не больше, чем прихлопнутая на стекле муха или раздавленный на тропинке муравей, заговорившая в нем гордыня требовала, чтоб он рискнул. Ведь не кто иной, как он, комендант, назначил в санчасть врачом этого сукина сына поляка, который в последний момент спас жизнь русскому зеку Рыбакову. Врач-поляк подошел к делу неформально? Просто он не настолько хорошо знает русский язык, мог и не понять инструкции. В конечном счете, так ли уж велика разница между операцией и — как сказано в инструкции — "необходимым незначительным хирургическим вмешательством", то есть таким, к примеру, как вскрытие чирья на заднице? Долго стоял не отзываясь комендант, глядя куда-то в сторону — на бараки, а не на Мечислава. Потом медленно повернул голову и уставился на открывавшиеся как раз ворота. Долго это длилось, очень долго, может, две или целых три минуты. Казалось даже, что комендант задумался о чем-то своем. Наконец Мечислав услышал его голос: он звучал официально, но тон был спокойным, даже равнодушным, будто ничего не произошло.

— Так, как вы говорите, фамилия больного?

— Иван Васильевич Рыбаков, номер 4878.

— Понятно. Ну пусть он у вас там полежит.

— Есть!

— А вы возвращайтесь к своим обязанностям.

— Есть, — ответил Мечислав.

Повернулся кругом и медленно побрел в сторону своей больнички. Тусклое серое небо сыпало снежной крупой, которая предвещала скорый приход очередной зимы. И кто знает — скольких еще зим. И все же у моего друга был повод для лучшего, чем обычно, настроения. У него было такое чувство, будто во имя добра ему удалось одержать победу над злом. Какая победа над злом? Что я плету? Вряд ли ему приходили в голову столь возвышенные мысли. Это попахивало бы литературщиной. Просто он выполнил свой долг как умел и подумать мог только одно: удалось выиграть схватку за жизнь человека. Вот, пожалуй, и все. Но Мечислав наверняка не отдавал себе отчета в том, что его поступок — нечто большее, чем просто бескорыстная помощь одного человека другому, что поступок этот гораздо чище и благородней многих других добрых поступков, поскольку совершен вдалеке от родной страны, от дома и друзей. Словно бы на борту затерявшегося в океанских просторах корабля, который, быть может, обречен и вскоре вместе со всей командой пойдет ко дну. И под высоким небом, в тысячах милях от берега не спасется ни один человек, который мог бы рассказать об этом людям.

Перевод Ирины Подчищаевой