Выписки из культурной периодики

Когда уровень разного рода фанатизма в обществе меняется, причем в худшую сторону, т.е. нарастает, а общественное устройство кажется близким к распаду или хотя бы отчасти затронуто хаосом, стоит прислушаться к опытным людям, которых жизнь научила сдержанности и спокойному отношению к кажущейся безумной действительности. Действительность, о чем знают поэты, не бывает безумной — безумными становятся люди. Об этом знал и один из интереснейших представителей театрального искусства второй половины XX века — Ежи Гротовский, сегодня уже легендарная фигура, влияние которой на современный европейский театр не подлежит сомнению, подобно тому, как бесспорно влияние режиссерского искусства Константина Станиславского. Поэтому я с большим внимание прочел пространный очерк «О „постсовременном неандертальце”» одного из ближайших сотрудников Гротовского, Людвика Фляшена, опубликованный на страницах вроцлавского ежемесячного журнала «Одра» (№ 12/2015). Л. Фляшен пишет: «Жизнь людей моего поколения, особенно нас, людей из Центральной и Восточной Европы, из „Европы похуже”, почти вся, с самого детства проходила в местах, над которыми призрак тоталитаризма в его различнейших оттенках кружил вплоть до 1989 года. (…) Годы учебы этого поколения (…) не текли в ритме, предусмотренном школьными учебными программами, или в естественном, свойственном развитию человеческой личности ритме — это был непредсказуемый, рваный ритм драматичной, жестокой истории XX века. (…) Мои школьные годы начались незадолго до Второй мировой войны — в Польше, в маленьком городке Цешинской Силезии, рядом с чешской и немецкой границей. После начала войны я ходил в польскую школу во Львове — городе, занятом Красной армией на Западной Украине, которую только что включили в состав Советского Союза. Я ходил в школу, разместившуюся в деревянном бараке, в лесном поселке для польских беженцев, которых затем вывезли на работы в российскую глубинку, в Марийскую автономную республику. Потом я оказался в школе для польских беженцев в городе Андижане, в Узбекистане, в Средней Азии. После возвращения в Польшу ходил в лицей в Кракове, городе моего рождения».

Упоминание в данном эссе лет учебы чрезвычайно важно, не случайно именно с этого начал Л. Фляшен свою лекцию по случаю присуждения ему степени почетного доктора Туринского университета в 2014 году. Можно сказать, что здесь Фляшен очерчивает своеобычный образовательный путь значительной части польской интеллигенции. Он говорит также о типе личности, который формировался на этом пути: «В мире моего детства и молодости, чтобы „быть кем-то” и попросту обрести круг друзей, надо было быть человеком читающим. Даже дети хвастались друг перед другом тем, что прочли. В доме моих родителей книга была окружена высшим пиететом. Отчасти, как я думаю, это шло от моей семейной традиции — традиции народа, называемого «народом Книги»; отчасти от польской традиции — традиции народа, идентичность которого в условиях вековой несвободы и разбросанности по миру концентрировалась вокруг великих поэтов и писателей, называемых пророками. А также от унаследованного рефлекса восточноевропейской интеллигенции. Эта интеллигенция следовала высокому призванию — ширить просвещение среди народа, возглавлять борьбу за независимость страны, нести обществу спасительные идеи. Книга была символом высоких устремлений личности. (…) Так, по следам книги, а не театра, мы приходим к Гротовскому. Как он многократно публично заявлял, книга британского путешественника Поля Брантона «Путешествие в тайную Индию», прочитанная им в детстве, в деревне, во время немецкой оккупации, каким-то чудом купленная мамой в городе, — эта книга открыла перед ним перспективы исканий всей жизни. Кем я есть? Этот сущностный вопрос гуру Махариши, о котором идет речь в книге Брантона, известен теперь, благодаря гуру из Понтедеры, всем театроведам и специалистам по антропологии театра. Ежи Гротовский, хотя и говорил, вслед за духовными наставниками, известными ему по книгам, что природу вещей, сущность вещей нельзя ни постичь, ни передать через слова, был страстным книгочеем. (…) Плоды творческой жизни Гротовского известны, но менее известна почва, из которой они черпали свой первичный витальный импульс. (…) Творческие проекты и практики Гротовского не рождались как некая абстракция, из чисто профессионального знания, в платоновских сферах, где, в конечном счете, витают гуманитарные идеи. (…) Абсолют искусства, высокое призвание профессионального мастерства и та загадочная субстанция, которую Гротовский определил как «тело-сущность», рождаются в исторической конкретике, в повседневности жизни, среди событий, о которых сообщает пресса, под давлением Zeitgeist [духа времени]. После ночного чтения мистиков Гротовский лихорадочно просматривал утренние газеты. (…) Деятельность «Гротовского and Company» была попыткой ответа на вопросы, которые появлялись перед человеческой личностью попавшей в силки тоталитаризма. Как из них выпутаться? Как остаться в ладу с самим собой? Как себя творчески осуществить? Как — в таких кафкианских обстоятельствах — провести аутентичную самооценку? (…) Упрощая, можно было бы сказать, что главной темой, осью всех спектаклей Гротовского была личность, в тисках деспотичного общества, мечущаяся в судорогах — скажем по-ученому — авторитарного синдрома».

Что такие вопросы возникают не только под жестким тоталитарным гнетом, но остаются актуальными даже в самых развитых демократиях, мы часто убеждаемся — и это бывает не только неожиданно, но и болезненно. Дело, пожалуй, в том, что те самые «кафкианские обстоятельства» уже прочно — когда очевидно, когда невидимо — вписаны в нашу общественную жизнь, а свобода, как говорят философы, нам не дана, а задана. Фляшен это подчеркивает: «Казалось, что после 1989 года, после самоликвидации коммунизма, мы решительно перешли в посттоталитарную эпоху. И вот — неожиданно — наша старая Европа, после совсем недавней belle epoque мира, достатка, толерантности и демократической меланхолии, оказалась в преддверии нового тоталитаризма. Его характерные симптомы и тенденции прибыли к нам из других краев, из других времен, которые ассоциируются у нас с глубоким средневековьем, с эпохой костров инквизиции и религиозных войн. (…) Вот и благосклонная судьба, подарив мне долгую жизнь, позволила дождаться еще одной формы тоталитаризма, явно теократического. С ним предстоит бороться молодым поколениям европейцев. Удачи им».

Тем временем фанатизм разного толка, в том числе религиозный, похоже, усиливается по всей Европе. Об умении дистанцироваться от него рассказывает, опираясь на собственный жизненный опыт, проф. Кшиштоф Помян, философ, директор брюссельского Музея Европы, многолетний сотрудник парижской «Культуры» Гедройца. В интервью, опубликованном в журнале «Тыгодник повшехны» (№ 51-51/2014), под заголовком «Я за собой уберу» он говорит: «Молодые философы вообще не отличаются ни особой толерантностью, ни снисходительностью. Они уверены, что взгляды, которым они привержены, — единственно правильные, и полагают, что люди, которые таких взглядов не разделяют, тем самым демонстрируют умственную неполноценность. (…) Существуют фанатики по самому своему характеру. Когда-то это были фанатичные коммунисты, потом у них случился краткий lucidum intervallum [период вменяемости], то есть временная ремиссия, когда их можно было с грехом пополам вытерпеть, а потом они стали фанатичными антикоммунистами. Вот они такие, и с этим ничего не поделаешь. (…) Я не думаю, что когда-либо был фанатиком. Я всегда был склонен — и это даже пугало моих товарищей — задуматься над тем, как все это выглядит с другой стороны. Меня интересовало, кто тот противник, с которым мы боремся, и как все представляется с его точки зрения. Для меня, как для молодого коммуниста, это составляло проблему и характеризовало меня самым скверным образом. Товарищи полагали, что можно человека от этого вылечить, но меня вылечить не удалось. Я никогда не был также фанатичным антикоммунистом. Я просто перестал быть коммунистом, а потом стремился политически и интеллектуально ответственно подходить к тому, что я делал. (…) Я рано почувствовал, что есть многое на этом свете, что и не снилось мудрецам-философам. (…) Это очень быстро до меня дошло — не знаю почему, не знаю как, не знаю откуда. Наверное, если у тебя отец погиб в сталинском лагере, а мать рассказывает об этом открыто, это не проходит бесследно. Впрочем, случай редчайший: у меня в доме говорили, где и как погиб отец, и о том, что Коммунистическая партия Польши была перебита в Советском Союзе. Я все это знал еще подростком. Круг, в котором о таких вещах можно было говорить, был невероятно ограниченным, но он был. Это был урок на всю жизнь».

Как видим, восточный образовательный путь имеет в Польше немалое значение. И это соотнесение присутствует, когда проф. К. Помян разворачивает свой рассказ далее: «Я вам кое-что скажу. Моя мать была неверующей. Еврейка, ставшая в молодости коммунисткой. Она в полной мере осознавала свое происхождение, но никак не отождествляла себя с еврейством, не говоря уж о религии. Я хорошо помню, что в 1943, наверное, году мне попались какие-то антирелигиозные агитки, изданные в Советском Союзе в 20-е или 30-е годы. Где-то я нашел эти книжечки, не помню где. Принес домой, начал просматривать. (…) И мама устроила мне настоящую сцену: «Ты не должен этого читать, это глупости, мы люди неверующие, но религию надо уважать». Такая точка зрения меня потрясла и оказала на меня существенное влияние. Потом уже, сразу после войны, я принес домой газетку «Польский безбожник». Мама взглянула и сказала: «Ты попусту тратишь время». Сказала, что есть люди верующие, есть неверующие — и это надо принимать. Это был хороший урок, который очень пригодился мне в жизни, когда у меня появилось много друзей-католиков. И они у меня есть по сей день. Агрессивный антиклерикализм и антирелигиозность мне столь же чужды, как определенного типа агрессивный антикомунизм».

В конце интервью проф. Кшиштоф Помян затрагивает нынешнее положение в Польше и распространяемый определенными кругами тезис, что Польша, после правления прежних властей, это страна, лежащая в руинах: «Много есть таких утверждений, которые мне трудно принять. Например, если кто-то говорит: „Польша лежит в развалинах”. Я приехал в Польшу в 1946 году из Семипалатинска через Щецин. (…) Рикша вез меня через гетто, и трудно было поверить в то, что я видел. (…) Так что скажу искренне: когда я, как представитель общественных наук, слышу, как кто-то говорит, что «Польша лежит в руинах», я удивляюсь. В мое сознание с трудом укладывается, что эти люди прекрасно знают: это неправда. (…) Мы лишь до определенной степени можем постичь человеческое существо. Возможно, какие-то вещи мы никогда не поймем. Я полагаю, что человек не может быть прозрачным для самого себя — ни как отдельная личность, ни в глобальном масштабе. (…) Может, это и к лучшему. Мне иногда приходит в голову мысль: ведь очень это хорошо, что мы сами себя до конца не понимаем. Скорее всего, если бы полностью поняли, то могли бы лишь ужаснуться».

Наверное, да. А я тем временем печально размышляю о том, что сильные мира сего забыли (забыли ли? возможно, захотели забыть…), что на минувший год пришлась круглая дата — 200-летие важного, а для России даже очень важного, события: 200 лет назад завершился Венский конгресс.