Европейскость Джозефа Конрада

Согласно решению Сейма, 2017 год станет в Польше годом, в частности, Джозефа Конрада, английского писателя польского происхождения (настоящее имя — Юзеф Теодор Конрад Коженёвский). В этом году исполняется 160 лет со дня его рождения. В этом и последующих номерах «Новой Польши» мы публикуем эссе, специально подготовленные для русского читателя выдающейся исследовательницей творчества Конрада Анной М. Щепан.

 

По ряду причин понятие Европы в судьбе Конрада играет совершенно особую роль. Во-первых, в Европе ему пришлось искать прибежища и своего места на земле. Во-вторых, писатель оказался непосредственным свидетелем и участником расширения европейского влияния в процессе колонизации и, столкнувшись с «инакостью», осознал невозможность бегства от собственной европейской идентичности. Пониманию этого способствовал опыт конфронтации: необходимость определять самого себя и реагировать на восприятие себя Другим. Другого Конрад познавал посредством европейских категорий и критериев, а реакция и восприятие Другим того, что представлял собой он сам, открывала перед писателем элементы европейской идентичности, в которых он ранее не отдавал себе отчет.

Понятия «Европа» и «Запад» утратили незыблемость и четкость. Мы зачастую употребляем эти термины как синонимы, однако все же не следует полностью их отождествлять, на что обратил внимание Кристофер Гогвилт в своей книге «Изобретение Запада». Он утверждает, что идея Запада возникла на рубеже веков, когда определились области влияния западного и восточного империализма и приобрели значимость расхождения между Восточной и Западной Европой. В это время геополитическая идея Европы трансформировалась в понятие Запада. Где была тогда Польша? И какое место заняла после завершения этой трансформации?

Европа как «прибежище» и как «свое место на земле» — соединение двух этих формул может коробить. Если человек где-то находит свое место, значит, там он чувствует себя в безопасности, однако совершенно необязательно там, где он чувствует себя в безопасности — его место. Напряжение между двумя этими возможностями и характеризует творчество Конрада. Говоря о Европе как о прибежище, следует, прежде всего, отметить, что в «преступлении раздела Польши» участвовали как раз европейские государства, а следовательно — быть европейцем не означает непременно разделять польские интересы; даже если эти страны не являлись представителями Европы как таковой, то совершенный ими раздел никак не повлиял на их собственное политическое положение на старом континенте. Никто не осудил их и не разорвал с ними отношения по той причине, что они, объединившись с Россией, аннексировали не такую уж маленькую страну и десятилетиями вели на ее территории грабительскую и направленную на стирание национальной идентичности деятельность. Никто в Европе не встретил с распростертыми объятиями экзальтированного юношу из «российской» части Польши, горя желанием помочь ему встать на ноги. А следовательно — нельзя априори называть Европу прибежищем: Европа как целое не могла ни предложить его, ни обеспечить; прибежище Коженёвский нашел в конкретной стране, которой остался верен и благодарен.

Однако стала ли она его местом на земле? Как заметила Асако Накаи: «Польша олицетворяет прошлое, тогда как Англия устремлена в будущее; между ними простирается обширная территория Европы, по отношению к которой и Англия, и Польша находятся на окраинах»*. Тезис Накаи подталкивает к дальнейшим размышлениям. Эта окраина была областью соприкосновения с инакостью: Польши — с Россией, ее деспотизмом, восточной напыщенностью и запретом на сопротивление ее имперской силе, Англия же, колониальная держава, видела себя в своей окраинности не бастионом или крепостью, но центром относительно других окраин. Таким образом, Англия как окраина Европы становилась ее центром по отношению к остальному миру.

Пожалуй, Англия, которая была и остается наиболее нетипичной европейской страной, наиболее обособленной и защищающей свою специфику не в смысле национализма, а в плане культурной самобытности, оказалась для Конрада столь привлекательной, поскольку позволяла сохранить «багаж Калиновки» — если воспользоваться определением Ежи Стемповского. По мнению эссеиста, ягеллонская модель сосуществования, типичная для Польши, не сравнима ни с одной системой, ни на Востоке — основанном на абсолютизме, ни на Западе — основанном на собственности. Интериоризация Конрадом этой совершенно исключительной модели, во-первых, способствовала проникновению его в опыт и ментальность других народов, во-вторых, сделала для него совершенно чуждой модель национального государства. Однако писателю пришлось заплатить за это непониманием и обособленностью не только среди чужих, но и среди своих.

В эссе «Конрад в польской культуре» Тымон Терлецкий убежденно заявлял: «Никому в здравом уме не придет в голову начинать “ревиндикацию” Конрада»*. Он не сомневался в том, что автор «Теневой черты» — писатель английский и принадлежит к английской культуре, однако усиленно подчеркивал, что для польской культуры это не только потеря, но и приобретение, поскольку культура есть круговорот ценностей, она означает как давать, так и принимать, а потому вопрос ревиндикации бессмысленен и третьестепенен — гораздо важнее говорить о творческих связях и источниках вдохновения. «И величие каждой культуры измеряется не только тем, что она берет у других, но и тем, что она другим дает, как силой притяжения, способностью ассимилировать чужое, так и великодушием дарения»*.

Терлецкий протестует против отсутствия имени Конрада в истории польской литературы, выдвигая тезис о том, что он принадлежит и к польскому романтическому миру, и к миру Молодой Польши, в обоих случаях представляя собой явление, доведенное до крайности, апогей усложнения проблемы и ее разрешение. Он не только ровесник основных творцов Молодой Польши, разделивший их настроения и опыт: разочарование в позитивизме, травму январского восстания, тоску по всему экзотическому и необычному, пессимизм, порождающий упорство поиска: по мнению Терлецкого, Конрад «является наиболее радикальным, наиболее последовательным представителем своего поколения (…)»*. Конрад черпает вдохновение из тех же источников, что и его ровесники, переживает ту же самую польскую судьбу, однако покидая не существующую на карте Польшу — не бежит от нее, а в своих странствиях хранит в себе, переживает иначе. Хранит не в форме ностальгической тоски и боли, а скорее — как мужество искать. Это особое напряжение, возникшее между молодым человеком, склонявшимся над картой, где отсутствовала его родина, и над картой, где еще оставались белые пятна неоткрытых земель, оказалось, как мне кажется, одним из факторов, которые парадоксальным образом помогли Конраду сохранить идентичность, польскость, при соприкосновении с инакостью обнаруживавшую свою европейскость.

В глазах Терлецкого дебют писателя приобретает масштабы символического явления на мировой сцене Конрада из строк Мицкевича — еще прежде, чем тот вернулся в польскую литературу в фигуре Конрада из «Освобождения» Выспянского. По словам Лехоня, Конрад Выспянского стал частью национальной мифологии. Терлецкий полагает, что, взяв в качестве фамилии в новом языковом пространстве, где ему выпало жить, имя, данное при крещении романтиком-отцом в честь героя Мицкевича, Джозеф Конрад взял на себя трудную роль быть «Конрадом». Это личность выдающаяся, трагическая, вдохновенная, перед которой стояла иная задача, нежели повстанческий порыв или богоборчество, а именно — труд перевода на общедоступный язык польской мифологии героизма, чести, верности раз и навсегда выбранным ценностям, любви к свободе. По мнению Терлецкого, Конрад сделал эти ценности «элементами европейского сознания»*, а также «универсализировал польский романтизм, его видение мира, его позицию, его нравственный габитус»*.

Последний, согласно Терлецкому, заключался в специфически сложном отношении Польши к Западу. Польша может реализоваться лишь в рамках Запада, но одновременно вынуждена противопоставлять себя ему во всем, что противоречило и противоречит основам его культуры. Это грандиозная задача, чтобы не сказать — безосновательная узурпация, ибо по какому и кем данному праву Польша должна была служить совестью Европы или контролировать ее подлинность? Польша брала на себя функции образца нравственности, а также защитника Запада от Востока: «от любого культурного антипода, угрожающего западному укладу жизни, западному пониманию права, западному инстинкту личной и национальной свободы, западному типу человека» *.

А следовательно, Европа, с точки зрения Тымона Терлецкого, являлась для Конрада прибежищем — в буквальном и переносном смысле, а также вызовом — задачей сохранить во имя нее, Европы, собственную самобытность и базовые ценности ментальности шляхтича с Кресов.

Европа оставалась для Конрада точкой отсчета, критерием ценностей, эстетики и морали, наконец домом. Даже рисуя европейцев мотами, преступниками или неудачниками, он все же не бежал от них, не осуждал. Если интерпретировать, например, «Сердце тьмы» как дискурс европейскости, то напрашивающиеся выводы ведут к отрицанию ценностей, составляющих это понятие. Фальшь, эксплуатация, жестокая иерархичность, наследуемая и передаваемая следующим поколениям ложь, иллюзия гармонии, базирующаяся на банальности и гротеске — вот европейскость «Сердца тьмы». Но что это — ужасающий диагноз или обвинение? Подобное решение было бы для Конрада слишком простым: он, глашатай чести и ответственности, полагая, что европейскость должна реализоваться в противостоянии своему собственному бремени, так писал Маргерит Порадовской об идее искупления страданием: «Ты думаешь, что я способен принять или даже согласиться с доктриной или теорией искупления страданием. Эта доктрина, плод умов великих, хоть и варварских, звучит позорно и отвратительно в устах цивилизованного человека. Это доктрина, которая, с одной стороны, являет собой прямой путь к Инквизиции, а с другой — делает возможным торг с Вечностью [...] Более того, искупления не существует. Каждый поступок в жизни окончателен и приводит к неизбежным последствиям, невзирая на слезы, зубовный скрежет и жалобы слабых духом, что трепещут от страха, обнаруживая результаты собственных действий»*.

Автор «Ностромо» строил свою национальность, идентичность из литературы, и Европа также является для него литературой — великой литературой, будоражившей умы и служившей областью вненационального взаимопонимания. Юлиуш Саковский замечает: «Здесь важен только один конфликт: человек перед лицом неумолимой судьбы — как в греческой трагедии. Романы Конрада, на первый взгляд, столь традиционные, ни на что не похожи. В них есть что-то от мифа, от античности, от Шекспира: пафос и напряжение трагедии»*.

Это выстраивание идентичности из литературы и при помощи литературы представляется мне для категории европейскости приемом весьма специфическим — поскольку однозначно указывает на культурный контекст, отделяя его от области политики и общественных идей, что безусловно выходит за границы ментальности шляхтича с Кресов, о которой писал Милош.

Конрад упорно демонстрирует, что историю творит человек — даже разочарованный, лишенный иллюзии, все осознающий, он не лишается бессмертной надежды, поскольку история обладает масштабом бóльшим, нежели сиюминутные поражения или победы. По словам Эврома Фляйшмана, «Конрад соотносится с нашим временем так же, как Софокл — с постперикловскими Афинами, ибо его окончательное видение одновременного поражения и искупления героя подводит нас к ответу, выходящему за границы исторического фиаско»*.