Смертельный хлеб

Перевод Анастасии Векшиной

Небольшой скромный дом стоял особняком, фасад заслоняли заросли, которые в прежние, более спокойные годы наверняка были частью заботливо и умело возделываемого сада, ухоженного и, как говорили, выглядевшего совершенно иначе, нежели в то время, о котором я повествую, — ведь сложно выращивать розы, лилии и тюльпаны, когда мир вокруг рушится, угроза надвигается со всех сторон, а ее рокотом не получится пренебречь, спрятавшись в изящном, декоративном мире садовых иллюзий. Он стоял на краю владения, принадлежавшего сестрам, а за ним простиралось другое пространство: дикое, так и тянет добавить — извечно и от природы, которое никогда не возделывалось и не приводилось в порядок, обреченное на самое себя, ничье. В тех краях не было выделяющихся холмов и возвышенностей, однако можно сказать, что равнина довольно круто спускалась к реке. В том месте никогда не было дороги, она не была проложена, никто не видел в этом необходимости, раз к реке вела вполне приличная тропинка, превращавшаяся в топкую борозду или даже в бурлящий поток только тогда, когда приходило время проливных дождей; бывало это редко, раз в несколько, может быть, даже раз в десять-двадцать лет. Впрочем, в такую погоду мало кто ею пользовался, потому что любителей купания в реке и загорания на ее берегах обычно не находилось. К постройкам или полям она не вела, там их не было.
Он пристроился с краю, с восточной стороны. В зарослях его легко было не заметить, хотя он стоял между двумя основными зданиями Приюта. Раньше он наверняка был красиво побелен и так же, как растения перед фасадом, ухожен. Входили через небольшое деревянное крыльцо; дом состоял из нескольких, может быть, трех или четырех, комнат, маленьких, как и все в нем. У него, по крайней мере, когда-то, была строго определенная роль; о том, какая, говорит его название. Его принято было называть Изолятором. В него предполагалось помещать детей, заболевших одной из заразных болезней, чтобы обеспечить им лечение, и чтобы они не заразили других. В случае остальных серьезных заболеваний пациентов отвозили в больницу в какой-нибудь из близлежащих городков. В давние мирные времена это не составляло особого труда, ходила узкоколейка, между деревнями и городками ездили крестьянские подводы. Конечно, телеги — далеко не роскошный вид транспорта, а больному они, без сомнения, доставляли еще больше неудобств, тряска по полям или мощеным булыжником трактам усугубляла мучения, но свою основную роль они все-таки выполняли. Гораздо хуже обстояли дела во времена, о которых я рассказываю — как тогда, когда война еще шла и наконец-то приближалась к концу, так и тогда, когда она, в принципе, закончилась, но в этих краях эпоха спокойствия все еще не наступила, и потому всякому путешественнику по-прежнему грозила опасность, иногда даже смерть. В этих условиях домику-изолятору пришлось сменить свою функцию и служить больницей, хотя такое определение, в сущности, неверно, я использовал его только за неимением других, что характерно для времени, радикально отличающегося от нормы, которая закрепилась в традиции и в языке. Конечно, нельзя говорить о больнице, если ею не заведовал врач, а ближайший в то время доктор находился на расстоянии не менее двадцати труднодоступных километров. Конечно, нет нужды напоминать, что не хватало всякого рода лекарств, в том числе, первой необходимости. Если бы я хотел дать название изолятору в той форме, в какой я его помню с тех пор, я бы изобрел неологизм «болельня». Языковые новообразования дают пишущему то преимущество, что их можно наделять необходимым в данном контексте значением и сравнительно свободно ими оперировать.
В болельню в какой-то момент отправили и меня. Не помню, что стало поводом к тому, чтобы сестры меня туда определили, скорее всего, это были чирьи, глубокие гнойные раны, которыми было усыпано мое тело. Но я не хочу здесь рассказывать о себе, а тем более себя жалеть, особенно потому, что отдаю себе отчет, что в то военное и послевоенное время каждого воспитанника Приюта можно было счесть больным и отправить на лечение, которое в тех условиях и обстоятельствах лечением не было, да и быть не могло. Я оказался в одной комнате с еще несколькими мальчиками, однако не о них я собираюсь рассказать, тем более, что они не запечатлелись в моей памяти.
Однажды сестра, занимавшаяся болельней и ее обитателями, принесла к нам ребенка, который был гораздо младше нас, мальчика трех лет, — может быть, ему было немного меньше, может, немного больше, по прошествии нескольких десятилетий я не могу точно указать его возраст, впрочем, это не так уж важно. Тогда в приюте не было таких малышей, так что мы не знали, откуда он взялся, но можно было догадаться, что он не пришел сам, — это было бы невероятно в его возрасте и при его удручающем состоянии здоровья; одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что дела плохи. Ребенок все время проводил в приставленной, с трудом втиснутой кровати, кажется, он не умел ходить. Старших мальчиков заинтересовало появление новенького, и они строили разные догадки, чаще всего склоняясь к мнению, что наш неожиданный сосед — подкидыш, ребенок, которого мать не хотела, или от которого оба родителя решили избавиться — правда, с серьезным опозданием, потому что младенцем он уже не был (среди детей, нашедших приют у сестер, были и подкидыши). Из этого, однако, насколько мы могли судить по тем или иным слухам, определенно следовало, что догадки старших неверны. Ребенок был из одной из близлежащих деревень, после боев и резни все еще почти безлюдной, его родители — очень молодые люди — были соседям известны, но никто не знал, где они, и даже живы ли они. Кто-то заботился о мальчике, то ли из дальних родственников, то ли из соседей или знакомых. Через некоторое время в деревню пришла страшная весть — мать погибла, вероятно, от шальной пули, потому что, кажется, не во время непосредственных столкновений двух ненавидящих друг друга общин. Ребенок же болел разными болезнями, от которых никто в деревне не знал средства. Решено было, что единственное место в округе, где ему могут помочь, это Приют, который держат монахини.
Мальчик был болен, болен очень серьезно, в этом не было сомнений даже у нас, маленьких наблюдателей, с которыми он оказался в одном до предела переполненном помещении. Это была наглядная болезнь: чтобы ее увидеть, не нужны были ни приборы, ни какие бы то ни было познания, достаточно было невооруженных глаз, ну и носа, потому что следствием этой болезни была вонь, проникающая во все углы. Я не знаю, как это заболевание называется в медицине, но оно состояло в том, что несколько раз в день наружу вылезала кишка. Не имею понятия, какая врачебная процедура предписана в подобных случаях, во всяком случае, кишка сама не возвращалась на место, надо было ее запихивать. Эту неприятную обязанность выполняла сестра Леонтина, которая занималась болельней, а перед тем, как уйти в монастырь, кажется, окончила подготовительные курсы для будущих медсестер. У нее была огромная масса работы, кишка у ребенка высовывалась все чаще и чаще, сестра была не в состоянии реагировать сразу, поэтому она показала двум старшим мальчикам, как ему помогать, и возложила на них эту необычную обязанность. Они справлялись с ней вполне успешно. Несколько дней спустя мы привыкли к тому, что происходит, даже запах, устойчивый несмотря на открытые в то прекрасное время года окна, перестал нам мешать, кажется, мы его больше не чувствовали. Болезнь этого ребенка стала частью нашей повседневной жизни, неожиданно пробудив в ребятах инстинкт заботы. Добавлю, что долгие годы я не слышал об этом заболевании, досадном также для окружающих, и потому наивно думал, что это был единичный случай, а если и не единичный, то встречающийся раз на миллион человеческих существ. Мне пришлось изменить свое мнение, когда спустя несколько десятилетий я прочел один из текстов, написанных Янушем Корчаком в Варшавском гетто. Мне ничего не остается, как процитировать слова Старого Доктора:

Как сообщают скромные рядовые опеки, почти у всех детей понос — от этого у многих выпадает прямая кишка. В страшном интернате под Киевом во время гражданской войны у меня было только два таких пациента — здесь, говорят, их пара десятков — один, говорят, умер от обезвоживания и гангрены толстого кишечника.

Мне сложно сказать, была ли у сестер надежда, что они вылечат и спасут мальчика, или они не обманывали себя и единственное, что было возможно в таких условиях, а может быть, и вообще при таком заболевании, это попытки облегчить страдания. Для ребенка готовили какое-то специальное диетическое питание, что тоже было непросто; наверняка из зияющей пустотой кладовки вытаскивались остатки хоть сколько-нибудь подходящей кашки, сберегаемой на черный день. И он наступил, раз ничего другого мальчик есть не мог. Его состояние не позволяло делать оптимистичных прогнозов, с каждым днем, а может быть, даже с каждым часом оно ухудшалось. То, что с ним и вокруг него происходило в те несколько дней, когда он был с нами, становилось частью обычной рутины, мы привыкли к нему и вели себя так, словно запихивание выпадающей толстой кишки было действием обыкновенным и очевидным, не требующим комментариев, а может быть, и размышлений. Кое-что необычное и совершенно неожиданное произошло одним воскресным утром, теплым, летним, солнечным. Совершенно внезапно явился отец ребенка. Все зашевелилось, потому что в то время почти никто чужой в Приют не приходил, а уж тем более в нашу болельню, мы были отрезаны от мира, и все, что доходило до нас из мест хотя бы минимально отдаленных, возбуждало огромное любопытство, полное сильных эмоций. Отца привела в нашу комнату сестра Леонтина. Не было нужды указывать ему, где сын, он узнал его сразу, хотя, кажется, не видел его давно. Но никто другой в этом помещении его потомком быть не мог — мужчина был удивительно молод, можно было заключить, что ему нет еще двадцати. Такое впечатление он производил, хотя был усталым и изможденным дорогой. Мальчик отца не узнал, не понимал, что происходит и чего от него хотят. Он почти совсем не говорил, а в ситуации, которая должна бы способствовать радости, был испуган, потому что ничего не осознавал, и от этого лопотал еще бессвязнее, чем обычно. Я уверен, что значения слова «отец» и его уменьшительных производных он не понимал, оно находилось за границами его ментальной картины мира. Сразу было видно, что суматоха, которая вокруг него поднялась, вызвала в нем сильнейший страх, а то, что какой-то, по его представлению, незнакомец хотел взять его на руки, показалось ему движением недружелюбным или даже враждебным. Внезапный плач вряд ли удивил кого-нибудь из присутствующих, так как был естественным для маленького ребенка.
Мы стали невольными свидетелями разговора неожиданного гостя с сестрой Леонтиной. Из него следовало, что тот искал сына какое-то время и узнал о его местонахождении, вернувшись в родную деревню. Он собрался поселиться в ней и заняться ребенком. О его судьбе мы, в сущности, ничего не узнали, он не рассказывал, что с ним происходило, да никто его и не спрашивал, надо было догадываться, что он сражался в одном из партизанских отрядов, которых в великолепных лесах округи было предостаточно. Он пришел к нам пешком за десять-двадцать километров и собирался двинуться в обратный путь в тот же день, решив забрать с собой ребенка, хотя неясно, как он себе это представлял. Впрочем, может быть, он думал оставить ребенка еще на какое-то время у сестер, но события развернулись так, что его решение в этом деле уже не имело никакого значения. Случилось страшное: ребенок умер на руках у отца. Мы не были свидетелями этого несчастья, оно произошло, когда мужчина с сыном вышел на улицу, туда, где был когда-то прекрасный сад. Известие быстро достигло болельни и произвело на нас огромное впечатление, несмотря на то, что, наверное, все мы к смерти вполне привыкли, сталкивались с ней в разных ситуациях и постоянно о ней слышали. Сестер смерть мальчика удивила и очень тронула, может быть, они предполагали, что его все-таки удастся как-нибудь спасти. Без сомнения, все мы заметили, что из рваной холщевой сумки молодого мужчины выглядывала большая, может быть, двухкилограммовая, а может, и еще больше — буханка хлеба. Это вовсе не говорит о нашей приметливости, просто все, что годилось в пищу, притягивало внимание и пробуждало желание завладеть им. Иначе не могло быть и с хлебом, особенно потому, что он выглядел свежим, словно только что из печи, может быть, еще теплым. До нас донеслись слова мужчины: он достал хлеба — что, конечно, было непросто, — чтобы кормить им своего найденного сына. Сестра Леонтина предостерегала его, что этого делать нельзя, объясняла, что это может только навредить ребенку. Пришлец, казалось, слушал внимательно, обещал, что сделает так, как она сказала, но понял ли он указания, которые дала сестра? Уверенности не было; он вел себя так, будто слова, произнесенные монахиней, рушили его картину мира, ставили под вопрос основные понятия, которые ему до этого сопутствовали. Мы молимся Богу, чтобы он не жалел нам нашего хлеба насущного, значит, хлеб не может навредить! Особенно ребенку, которому мы хотим дать лучшее, что у нас есть. Выйдя из болельни, мужчина, видимо, некоторое время воздерживался от того, чего так желал и что казалось ему проявлением здравого смысла, но потом все-таки, как мы узнали, начал кормить сына размельченным хлебом. Никто, кроме него, не был свидетелем того, что произошло. Из сообщений, которые до нас дошли, следовало, что мальчик умер почти сразу же.
Думали ли мы о хрупкости человеческой жизни, которую могут оборвать десять-двадцать нечаянно данных кусочков хлеба? Я уверен, что такие мысли не возникали у нас в головах, в том числе и в моей, хотя я знал, что такое умирание; я же видел трупы людей разного возраста, также и моих ровесников, лежащие на улицах гетто, и отдавал себе отчет в том, что лишиться жизни можно в любой момент из-за одного случайного жеста или малозначительного с виду происшествия. Мне было тогда около десяти лет.
После того, что случилось, мужчине нечего больше было у нас делать. Он отправился в обратный путь. Он сказал, что похоронит сына в родной деревне. Исполнил ли он это, не знаю.

 

Из книги «Carska filiżanka». Wielka Litera. Warszawa 2016.