Переводчик должен забраться под грузовик

— Как случилось, что доктор математики стал переводчиком русской литературы?

— Я переверну ваш вопрос: почему человек с литературными амбициями выбрал математическое образование? Все просто: был 1969 год, гнусное послемартовское время*, я искал какое-нибудь аполитичное занятие. К тому же у меня была прекрасная учительница математики — вот и ответ. Математика дала мне то, что другим обычно дает философия — умение упорядочивать мир. И при этом мне не пришлось писать филологических трактатов типа «Мотив ноги в прозе Шульца».

— Твой идеал переводчика Тадеуш Бой-Желенский* тоже был не филологом, а врачом.

— Филолог — это, в соответствии с названием, тот, кто «любит слово»; в то же время многие филологи явно любят его без взаимности. Когда я читаю разные университетские глупости, то благодарю Бога, что знакомился с литературой по собственному усмотрению. Я многое себе позволяю, но это не бессмысленное разрушение традиции. Нет, именно ее знание и ученичество у мастеров придают мне смелость.

 — Откуда у математика свободное владение русским языком?

— Тогдашние математики читали по-русски, потому что западные монографии отсутствовали, а в СССР их переводили, обходя авторские права. Школьником я ходил на советские фильмы — Эйзенштейна, Пудовкина; зал зиял пустотой, но приходилось это показывать, ведь была 50-я годовщина революции. В десятом классе я прочитал в оригинале «Мертвые души» Гоголя.

— У большинства наших сверстников антипатия к Советскому Союзу переносилась на отношение к языку.

— Меня это не обошло, впрочем, мамина семья не испытывала обычной у поляков неприязни к москалям. Бабушка была сестрой милосердия в царской армии, а дед, Вацлав Гедимин, родился под Минском, окончил гимназию в Игумене*, и в его речи был заметный восточный налет. От него я перенял милое словечко «сволочь». Он покинул родные края с армией Довбор-Мусницкого* и вместе с бабушкой поселился в Новогрудке. В 1937 г. какой-то ангел подсказал им перебраться еще дальше, в Кросно.

Перед самой войной дед стал бухгалтером на предприятии Шейблера и Громана*. В начале сентября он послушался рокового призыва полковника Умястовского*, чтобы все мужчины уходили на восток. Пешком он дошел до Буга, к счастью, не дальше. Бабушка была уверена в его гибели, когда он вернулся затем только, чтобы вновь переехать в Кросно и по дороге потерять все имущество в разлившейся Висле. У отцовской семьи тоже была своя сентябрьская одиссея: из Кросно они бежали во Львов, откуда потом возвращались через Сан и наткнулись на советский патруль. От путешествия в Сибирь их спасла продажность командира.

Отец окончил медицинский факультет в Ягеллонском университете, мама — английскую филологию в Познани, так как деда снова понесло на Запад. Она знала несколько языков и интерес к литературе передала мне «в генах». Дома у нас был «Онегин» в оригинале — я прочитал его, как только узнал буквы. Мой отец, как уроженец Галиции, не слишком любил «русаков», но обожал Чехова. А позже мы купили телевизор и всей семьей смотрели экранизации русской классики, например, юморески Чехова с Тадеушем Ломницким и Мечиславом Павликовским в главных ролях — я знал их наизусть.

— Первые твои переводы — это начало 80-х, песни Окуджавы и Высоцкого.

— Вначале я перевел десятка полтора стихотворений с французского, послал их в журнал «Твурчость» и получил милое письмо от главного редактора Ежи Лисовского. Очень гордый собой, я воспользовался приглашением Земовита Федецкого* и привез в редакцию «Диалог у телевизора» Высоцкого. Редактор не оставил от моего труда камня на камне. Я вернулся взбешенный, послал ему довольно резкое письмо, и наши контакты на какое-то время прервались. Потом, однако, мы жили дружно.

— Ты простил болезненный урок?

— Чтобы стать хорошим переводчиком, нужно осознать, что ты пока всего лишь любитель, а пан Земек помог мне преодолеть границы любительства. Начинающие бросаются на самое трудное, вроде песен русских бардов. Например, язык Окуджавы выдержан в легком разговорном стиле, а его польские переводы написаны слишком высоким слогом. Как и те мои, с которыми я дебютировал как переводчик. Сейчас я не отдал бы их в печать, как и стихи Верлена, которые Лисовский поместил в свою антологию. Но, помимо критики, полезно и одобрение. Меня поддержала проф. Анна Джевицкая, филолог-романист, несколько позже — Анджей Дравич*.

— Нужно ли учиться переводу? Может быть, достаточно хорошего знания языка и интуиции?

— Нужны особые способности, однако недостаточно сказать: «Хоть не хвалюсь я нисколько, талантлив я, да и только»*, нужно учиться. Я до сих пор учусь. Вопрос только, у кого. Уж точно, не у теоретиков перевода, в конце концов, музыковеды ведь не обучают игре на инструменте. Помимо Федецкого, моим наставником был Адам Поморский*. А больше всего дало мне знание отечественного творчества, не только классики, но также кабаре, песен.

— О переводчиках говорят, что это литераторы, которым не повезло в собственном творчестве. Ты в 80-е годы был лучшим поэтом, чем переводчиком.

— В седьмом классе я прославился как автор пасквиля на директора школы, который я переделал из «Редута Ордона»*. Во времена «Солидарности» я дебютировал сатирической поэмой «Человек из бетона»* об Альбине Сиваке — кто сегодня вспомнит этого продвигаемого партией анти-Валенсу! Я пережил триумф, люди переписывали это с профсоюзного стенда на кольце в Познани. Во время военного положения я подпольно выпустил под псевдонимом томик с двумя циклами стихов: «В памятный год» и «Стишки против красного». Половину тиража — составлявшего две тысячи экземпляров, сегодня в это трудно поверить — я перевез из Варшавы в Познань в сумке, теряя сознание от страха и тяжести.

 — Ты писал тексты для Пшемыслава Гинтровского*: «Ваша милость, народ не изменишь,/ Ведь умом здесь не принято брать./ Но никто лучше нас не умеет/ Так красиво и вдрызг проиграть»*.

— Из них возникла программа «Камни» об исторических личностях, но звучала она актуально, касаясь отношения людей к поражению (подразумевалась «Солидарность»). Программа должна была исполняться в варшавском театре «Атенеум» с участием Кристины Янды*, которая уже пела «Юдифь»* на Конкурсе актерской песни во Вроцлаве. Цензура запретила премьеру. Потом «Камни» утратили актуальность и стали шпаргалкой для старшеклассников. Зато цензорша, которая их загубила, прекрасно устроилась в новой ситуации. Отсюда претензии Гинтровского к свободной Польше, бардом которой он был в тяжкие времена, а значит, имел право ожидать какой-то благодарности.

— В последние годы жизни Гинтровский встал на «смоленскую» сторону*.

— Он всегда видел мир только черно-белым, а реальность ведь серая. Наверное, поэтому он не понимал «Велопольского», в котором по-своему правы обе стороны — и маркграф, и народ. Я сохранил благодарную память о Пшемеке, ведь, хотя «Камни» и не принесли мне известности, на которую я надеялся, но дали уверенность в том, что я могу сотрудничать с самыми лучшими. Подумай только: провинциальному преподавателю звонит сама Кристина Янда и просит изменить текст, потому что стесняется петь, что она красавица!

— Ты еще и русский поэт, недавно в Самаре издали книгу твоих стихов.

— Мои стихи становились всё короче, пока совсем не исчезли. Отечественная мартирология мне наскучила, так что я посвятил себя исключительно переводу. Меня начали приглашать в Россию. Я решил, что было бы неплохо иметь что-то для декламации, и перевел свои старые миниатюры, которые назвал «стихами однократного употребления». С тех пор я сразу пишу их по-русски.

— Профессиональным переводчиком тебя сделала перестройка.

— Первыми на перестройку отреагировали поэты — лавиной гротескных стихов, нашпигованных самыми разными цитатами: от классики до всенародно известных песен. Российские литературные издания публиковали обэриутов, ранее запрещенных и убитых. Я начал собирать том прозы и стихов Даниила Хармса «Пейте уксус, господа». Печатали поэтов самиздата, которые не боролись против власти, а напоминали нашу «Оранжевую альтернативу» *. Я добыл размноженные на машинке сборники Дмитрия Пригова, поэта, графика, перформера, выдающейся личности; потом я много лет переводил его. Он изображал советского дурачка, но был невероятным эрудитом. Его пророчество о народах Гибралтара, которые сбросят оковы и возвратятся в российскую отчизну, сегодня соотносится с путинской экспансией. Когда я читаю это на авторских встречах, зрителям в зале становится не по себе.

— Публика принимает эти условия игры?

— Охотнее, чем т.н. знатоки, ко всему применяющие одни и те же инструменты и беспомощные перед новыми способами существования поэзии. О «Пасторали» Игоря Иртеньева я прочитал, что она «жизнеутверждающая», хотя автор как раз выставляет на смех весь этот возвышенный стиль: «Вот стадо гонит молодой подпасок, во рту его златой сияет зуб».

— Критикам ближе, скорее, традиция Станислава Баранчака*?

 — Баранчак тоже писал «Биографиолы»* и стихи о зверушках. Их хвалили, но даже сам он не относился к ним серьезно. Наша поэзия не использовала тех возможностей, которые дает постмодернизм. В России по-другому: Дмитрий Пригов, например, не безделицы писал на полях серьезного искусства, он так высказывался. Лев Рубинштейн помещает фразы, строки, абзацы на обороте библиотечных карточек и принимает такую карточку за единицу — вместо строфы. Всеволод Некрасов повторял в стихах отдельные слова, присматривался к ним, как будто ни одному не доверял. Генрих Сапгир каждый сборник писал в иной поэтике, например, выпустил стихи, в которых не заканчивал слов, читателю нужно было догадываться. Я познакомился с ними в 1993 году, во время первой поездки в Москву, через несколько лет у меня был материал для книги, но мои герои по-лесьмяновски «друг за другом стали умирать»* и не дождались ее выхода.

— «Эффект превзошел все ожидания» — написал после публикации критик Петр Кофта.

— Несмотря на это, книга осталась незамеченной. Может, оно и к лучшему, представляю себе те бредни, которые понаписали бы в противном случае. Меня, в свою очередь, «не восхищает» то, что теперь считается в Польше поэзией, и я поделился этим в статье «Поэты с ограниченными возможностями». Теперь поэтический истэблишмент не признает меня, я не признаю его, так что у нас ничья.

— Зато все, кто ходит в театр, видели «Мертвую царевну» или «Мурлин Мурло» Николая Коляды, знают имена Василия Сигарева, братьев Пресняковых, Марии Ладо, Виктора Шендеровича.

— Как говаривал пан Заглоба*, «И, не хвалясь, скажу, что это сделал я». Хотя я вовсе не театрал, в течение двух лет я был литературным руководителем Польского театра в Познани. Этим я обязан Павлу Шкотаку*., который поставил спектакль по моим переводам Хармса. А когда дирекция театра предложила Шкотаку поставить русскую пьесу, я подсунул Николая Коляду.

Мне запала в душу «Мертвая царевна», я перевел ее, а потом еще пять пьес. Это было для меня одной из самых трудных задач, но в то же время моя работа стала свидетельством расцвета таланта Коляды. «Мурлин Мурло» поставили у нас в десяти театрах. Но, к примеру, в Кракове пьесу сделали мрачной. Тогда как мрачную действительность, которую она представляет, удается вынести благодаря черному юмору, который я, конечно же, сохранил. Однако режиссер, не жалея сил, поменял все, что было смешного, и поставил трехчасовую драму.

К двум переведенным мною пьесам Коляды до сих пор никто не притронулся, не знаю почему. Одна в моем переводе называется «Хлюпанье белых чаек», в оригинале тоже было искаженное название песни*, но ее в Польше не знают, поэтому я обратился к старому шлягеру Войцеха Млынарского*, изменив «топанье белых чаек» на «хлюпанье».

 — Что на это сказали переводоведы?

— А это уже их проблема, переводчикам пьес или фильмов хорошо известно, что иногда лучше не делать ничего силком и вместо «Some like it hot» дать название «В джазе только девушки». Я умещаюсь в границах понятия «перевод», но для театра одни правила, а для документальной прозы другие. Реалистическое описание — это одно, а стилистическая фигура другое — нужно обратиться к тому, что известно зрителю. Когда автор ссылается на Пушкина, я использую отечественную классику, и потому у моего Тимура Кибирова появляется цитата из Мицкевича.

— В свое время возмущались, что Земовит Федецкий изменяет пуэнты26 в песнях Высоцкого.

— Федецкий участвовал в создании СТС* и знал: то, что хорошо на одном языке, может быть неудачным на другом. Переводчик поэзии обладает немалой свободой, а насколько большой, я убедился еще в начальной школе — в хрестоматии у нас была чешская песенка «Ten náš pes skákal dnes, skákal také včera», а рядом ее перевод: «Наш Полкан вчера скакал и сегодня скачет». Прошли годы, и я уже не удивлялся, читая: «Иоанна, что в мужской одежде гнала отряды англичан», хотя Вийон писал о «Жанне, доброй лотарингке, которую англичане сожгли в Руане».

«Джон Ланкастер Пек» Высоцкого — это пародия на советский шпионский роман. В переводе я сохранил сюжет, но изменил детали, обратившись к «Ставке больше чем жизнь»*. Благодаря этому перевод стал таким же гротескным, как оригинал. Если автор писал смешно, то читателей надо развеселить.

 Клоун в цирке не может рассказывать, что шутка иностранная и в оригинале она была смешной.

— Знакомая театровед утверждает, что ты не понял теории Станиславского и потерял в переводе некоторые важные понятия.

— А вот практики, такие как Майя Коморовская* или Кристиан Люпа*, перевод хвалили. «Работа актера над собой» Станиславского считалась в Польше вещью герметической, поэтому руководство Государственной высшей театральной школы, желая облегчить жизнь студентам, заказало мне новый перевод. Я быстро понял, что чтение затруднено не архаичным языком, а самим автором, который очень хотел, чтобы его книга была более «научной». «Что бы вы сделали в предлагаемых обстоятельствах искусства и роли?» — спрашивал он актеров. Представь себе, что экзаменатор спрашивает кандидата в водители: «У вас порвался клиновидный ремень. Что вы будете делать в предлагаемых обстоятельствах дороги и движения?». Нормальные люди так не говорят! Я убирал многословие, делал сокращения, то есть выполнял работу за советских редакторов, которые не осмеливались править мэтра.

 — Некоторые из переведенных книг ты подписал псевдонимом. Ты стыдишься, что переводишь детективы?

— Плохие — да, но хорошие детективы Бориса Акунина ввел в польскую литературу именно я, хотя в течение года не мог найти для них издателя. Мне понравился Фандорин — русский Шерлок Холмс с японским слугой вместо доктора Ватсона. Перевод таких вещей порой труднее, чем «серьезной» литературы. В «Детской книге» малолетний правнук Фандорина переносится во времена Лжедмитрия вместе с компьютером, который переводит древнерусский язык на современный. Чтобы читатель поверил в необходимость этого компьютера, мне пришлось сотворить что-то действительно непонятное, напоминающее средневековый польский язык.

— Ты обратился к «Богородице»*?

 — К «Магистру Поликарпу»*, впрочем, я черпал из разных произведений, не только средневековых. Речь ведь идет о стилизации, а не о воспроизведении старинной речи. Вийон у Боя-Желенского тоже не средневековый, он просто прекрасно таковым притворяется. Моего языкотворчества в «Кыси» Татьяны Толстой не заметил никто, ведь популярной литературе не придают значения. Но если читатель не видит проблемы, это хорошо: таковы победы переводчика.

— Назови несколько книг, благодаря которым можно понять Россию.

— Когда-то я спорил с Павлом Герцем, который говорил, что Россию не следует оценивать по ее писателям, иначе она покажется лучше, чем есть на самом деле. Сегодня я признаю его правоту. У русских великолепная культура, но это совершенно не отражается на качестве государства. Можно восхищаться поэтами, однако чары рассеются, стоит войти в российское учреждение, чтобы что-то оформить. Это анахроничная страна, мыслящая категориями минувших веков. Строй, по сути дела, не изменился со времен Петра Великого. Есть царь, есть народ, и между ними нет промежуточных ступеней, которыми на Западе являются гражданские институты. Петр I перенимал разные вещи из Европы, но все это немного Кунсткамера, собрание диковин, вне органичной связи с жизнью страны. Русские сбрили бороды, начали курить табак, писать прекрасную литературу, но… что из того?

«Мои» авторы не поддались имперскому исступлению, да только они представляют собой меньшинство. Книга Светланы Алексиевич «Время секонд-хэнд» как нельзя своевременна — однако стоит ли этому радоваться? Мы думали, что русским нравится то же, что и нам, оказалось — это не так. Распад тоталитарной империи они сочли упадком нации. Теперь вздыхают: «Мы жили в великой стране». В Польше никого не обрадуешь рассказами о том, что мы «зеленый остров» *, если это не приносит пользы ему лично. А русские способны многим пожертвовать ради величия государства. Они говорят: «Тогда нас боялись» — и отождествляют это с уважением.

— Переводчик — это всегда фигура второго плана?

— Да, несмотря на все слова о его великой роли. Но, как говорил Антоний Слонимский, «Вильдман не ребенок»*. Выбрав перевод, не жалуйся, что не стал знаменитостью. У моей профессии есть иные достоинства, она напоминает актерство, благодаря которому можно почувствовать себя кем-то другим, пережить чужую судьбу; вот с чем встречается переводчик. Я многое понял, вошел в другие миры, не только литературные, познакомился с прекрасными людьми, такими, как Светлана Алексиевич, Геннадий Айги, Асар Эппель, приобрел друзей. Впрочем, нужно быть открытым ко всем человеческим делам, а не только к интересным. В «Гроздьях гнева» Стейнбек битых три страницы посвятил описанию ремонта старого грузовика. Почему? Потому что он был спасением для семьи Джоудов; если бы брат Тома не починил его — они бы пропали. Когда читаешь это, видно, что автор сам лежал под такой машиной и все в ней знает. Для переводчика описание тоже не может быть скучным, он должен забраться под этот грузовик.

 — «Воспоминания» Надежды Мандельштам — это бесценный источник информации для тех, кто интересуется поэзией и вообще русским Серебряным веком.

— Но в 80-е годы для нас самым важным было свидетельство о жизни при тоталитаризме, анализ человеческого сознания, того, как люди обманывают себя, желая приспособиться к действительности, или просто надевают маску, чтобы выжить. В этом отношении трудно назвать более важную книгу, а механизмы порабощения, как оказывается, неуничтожимы. Конечно, именно желание донести это знание до широкой аудитории стояло за решением Анджея Дравича сократить текст, хотя с литературной точки зрения это сущее варварство. Но, когда я сравнивал его вариант перевода со своими, то со стыдом убеждался, что он обычно был ближе польской идиоматике. Видимо, его поколение сильнее «погружалось» в польский язык, чем мое, так что я часто корректировал в этом духе свой перевод. Вызовом стали и примечания. Это отдельное искусство, которым я занимаюсь совершенно бескорыстно, так как лаконичное примечание труднее написать, чем длинное, порой это требует многодневных поисков. Тогда до меня дошло, что чудовищная система убила не только Мандельштама, но и большинство его преследователей — их либо расстреляли, либо они расстреляли себя сами, как Фадеев.

 

Антоний Слонимский (1895–1976) — польский поэт, драматург, литературный критик. В своих «Варшавских воспоминаниях» описывает сцену борьбы в цирке, когда публика с галерки стала требовать от побеждавшего атлета отпустить своего соперника Вильдмана. Тогда поднялся судья и успокоил публику словами: «Господа, Вильдман не ребенок!». (р. 1952) — переводчик, поэт, публицист. Доктор математических наук, в прошлом деятель «Солидарности». Переводит русских писателей, поэтов и драматургов разных эпох — от Чехова, Хармса, Гроссмана и Солженицына до Лимонова, Акунина и Алексиевич; недавно он перевел «Воспоминания» Надежды Мандельштам. Лауреат литературной премии «Гдыня» в категории «перевод» — за антологию «Я влез на пьедестал. Новая русская поэзия» (2013).