Петербургская юность Яна Захватовича. 1900-1924

Петербургская юность Яна Захватовича. 1900-1924

Фото: PAP

Бывают такие эпохи, страны и обстоятельства, когда даже самые благородные люди не чураются подделки документов… Ян Захватович родился в Гатчине под Петербургом в 1900 году и был в связи с этим «русской национальности». Его родители, которые прибыли туда из Вильно, имели «польскую национальность». Когда в 1921 году встал вопрос о выезде во вновь образовавшуюся Польшу, оказалось, что у Яна нет на это права. Не оставалось ничего иного, как подделать свидетельство о рождении. Мошенничество? Конечно, но основанное на великолепном таланте рисовальщика, на упорном стремлении к поставленной цели и на… абсолютной честности. Фокус удался, а приобретенные навыки оказались бесценными через двадцать лет, при немецкой оккупации, когда именно Захватович, доцент архитектурного факультета Варшавской Политехники, организует подпольную фабрику фальшивых документов.
Расположенная в 45 километрах к югу от столицы Гатчина была с конца XVIII века царской резиденцией. Классицистический дворец, хоть и помещался в прекрасном парке, украшенном скульптурами, больше походил на крепость. Его окружала зловещая аура. Павел I, который получил эту землю от не любившей его матери, Екатерины Великой, страдал манией преследования попеременно с манией величия. В своем гатчинском «царстве» он устраивал драконовские военные упражнения, пытаясь привить гвардейским полкам прусскую муштру. Не менее мрачной была память о правлении Александра III, который из страха перед террористами из революционной организации «Земля и воля», сделал из Гатчины гнездо шпиков и жандармов. Его сын, Николай II, сбежит отсюда в очаровательный дворец в Царском Селе. Как все царские города-резиденции, Гатчина имела хорошо развитую инфраструктуру, она даже получила первую премию в этой категории на парижской Всемирной выставке в 1900 году. Городок выделялся двумя железнодорожными вокзалами: меньший, Балтийский, соединявший город с Петербургом, и большой, «Гатчина Варшавская», расположенный на второй после Москвы междугородной линии империи, Петербург—Варшава (с остановкой в Вильно). Именно туда в конце столетия был направлен Винценты Захватович. Отец Яна происходил из мелкой виленской шляхты, он окончил техническое училище, работал вначале слесарем, затем инструктором машинистов. В конце века, во времена министра Витте, развитие железнодорожных линий приобрело неслыханный темп, и Винценты Захватович, явно высоко ценимый начальством, был переведен в Гатчину на должность инспектора железнодорожного узла. Он прибыл туда в обществе жены Ядвиги, урожденной Эггерт. «Инженеры в России — почти исключительно поляки, русских среди них не сыщешь», — с иронией писал известный фельетонист, владелец влиятельной консервативной газеты «Новое время», Алексей Суворин1. Отношения между пребывавшей при дворе аристократией, гвардейскими офицерами и космополитическим сообществом инженеров складывались не лучшим образом. Только после революции 1905 года и выборов в первую Государственную думу (где заседала и польская фракция) будет дано разрешение на строительство в городке католической церкви. Два года спустя отец Яна получает место в Петербурге. Это очередное повышение, подразумевающее высокий оклад. Вся семья переезжает в столицу. Два старших брата и сестра Хеля уже ходят в школу. Ян дома учится писать по-польски.


***

Дорога, ведущая из Кронштадта в Санкт-Петербург, по правую и левую стороны загорожена лесом. Здесь видишь не великолепные дубы с высокими кронами, не густые вязы и не вечнозеленые кусты лавра, а самые мрачные деревья, которые только растут под солнцем. После многочасового путешествия через этот отвратительный и мрачный лес река вдруг поворачивает, сцена меняется в мгновение ока, как в опере, и перед нами вырастает имперский город2.

Так описал въезд в Петербург в 1729 году итальянский путешественник, человек пера и культуры, Франческо Альгаротти. Всего двумя десятилетиями раньше этот болотистый и необитаемый берег устья Невы был захвачен войсками Петра I, который решил основать здесь город, центр новой, европейской России. Именно Альгаротти отчеканил знаменитую фразу, которой суждено было пережить века: Петербург это окно, через которое Россия смотрит на Европу. Восприимчивостью к городским пейзажам итальянец был обязан дружбе с венецианским живописцем Каналетто, сыном театрального художника и мастером «vedute» - панорамных видов городов: Венеции, Лондона, а во второй половине века Варшавы… Ян познакомится с живописью Каналетто в петербургском Эрмитаже.
Захватовичи въехали в столицу с юга, по суше, но зрительный шок был не меньшим. Вдоль обоих берегов широкой реки идут фасады дворцов и особняков XVIII века: справа неоклассическая Академия художеств, барочный дворец Меншикова, кирпичных тонов университет и голубая Кунсткамера. Берег заканчивается стрелкой, которая вонзается в реку портиком неоклассической биржи, обрамленной двумя колоннами с выступающими черными рострами. В гранитные набережные с силой бьется вода, но над свинцовыми волнами по-венециански чередуются легкие разноцветные фасады барочных зданий и краснота ростральных колонн. Дальше, за Малой Невой, тянутся толстые стены Петропавловской крепости, из-за которых вырастает филигранная золотая игла собора, установленная по требованию Петра Великого, который желал, чтобы первый храм в городе устремлялся в небо не пятью православными куполами, а протестантским шпилем. Напротив казематов, вдоль левого берега реки тянется непропорционально удлиненный барочный фасад Зимнего дворца мастера Растрелли, а за понтонным мостом низкий серый горизонт пронзает вторая золотая игла, венчающая неоклассическое здание Адмиралтейства. Зимой замерзшая Нева превращается в искрящуюся ледяную поверхность. С моста видно, как на стеклянной глади, как на картине Брейгеля, располагается миниатюрный городок: ледяные горки для народных забав, рубщики льда, парусные сани, конькобежцы, извозчики, а с 1911 года трамвайные пути. Богатство, очарование и фантазия этой феерической архитектуры на фоне пустынной северной природы поистине производили впечатление оперной декорации. «Потемкинские деревни» имеют недобрую славу архитектурного обмана; искусственные фасады, выстроенные вдоль берегов Днепра, имели целью скрыть полуразрушенные избушки от взора европейских попутчиков Екатерины Великой. Но разве подобный «обман» не лежит в основе театра и оперы? Во всяком случае, так воспринимал Петербург юный Захватович: «Мальчишкой я мечтал стать сценографом в театре — ведь я смотрел большие, великолепные оперные и балетные спектакли, которые производили на меня огромное впечатление […]. В Петербурге прошла моя молодость […]. Надо сказать, что она была наполнена искусством. Во-первых, архитектура Петербурга, которая, несомненно, воздействовала на меня […]»3.
Конечно, с большой долей вероятности можно предположить, что родители Яна, так тщательно заботившиеся об образовании детей, не только водили их в оперу и в театр, но и читали им польскую литературу, в том числе «Отрывок» третьей части «Дзядов». Строфы, описывающие подъезд к городу, живо напоминают слова Альгаротти: «Ни города нет на пути, ни села. / От стужи природа сама умерла»*, как вдруг, за поворотом дороги, открывается ослепительный вид: «И вот уже слышно столицы дыханье. / Дорога отлична — ровна, широка. / Дворцы по бокам». На этом сходство между двумя путешественниками заканчивается. Гонимый поэт, словно «на филистимлян встарь Самсон», внимательно смотрит на город-чудо, построенный по приказу царя на болоте за счет награбленных богатств и смерти тысяч крестьян. Город, не похожий ни на какой другой, «соединенье мрамора и глины», город-космополит («язы́ков и письмен столпотворенье»), выдуманный, искусственный, в котором исчезает ощущение реальности, «как призраки в волшебной панораме». Для родителей Яна слова Мицкевича о «городе Сатаны» вдруг прозвучали окончательным приговором. Ян же положился на свою художественную впечатлительность и с восхищением разглядывал пейзаж. Он невольно ступил на путь, который уже несколько лет прокладывали художники, объединившиеся вокруг Сергея Дягилева и журнала «Мир искусства». Очарованные Петербургом художники Александр Бенуа, Лев Бакст, Константин Сомов, Владимир Щуко занялись сценографией и перенесли театр города на театральные подмостки.

* Здесь и далее стихи А.Мицкевича в переводе В. Левика. — Прим. пер.
Яна записывают в классическую гимназию, и тут, летом 1914 года, вспыхивает война. В воспоминаниях, которые Захватович написал в 1979 году, войне и революции посвящено лишь несколько слов. А ведь для столицы, переименованной царем Николаем II в Петроград, это были трудные и необычные годы.
В феврале 1917 года манифестации петербургского пролетариата вынудили Николая II отречься от престола; несколько месяцев спустя социалист Керенский въехал в Зимний дворец, а Ленин — в Смольный институт благородных девиц; в октябре вооруженные отряды под предводительством большевиков вышвырнули Керенского из Зимнего дворца, а Ленин провозгласил Республику Советов; а 18 марта, под покровом ночи, штаб партии и новое правительство тайком покинули Петроград, чтобы возвестить из Кремля, что правительство социалистической России избрало столицей Москву. После двух столетий царствования Санкт-Петербург, творение Петра Великого, символ модернизации России и принадлежности империи к европейской цивилизации, был, по определению писателя Даниила Хармса, понижен до ранга «провинциальной столицы». 11 марта Ян с отличием сдал экзамен на аттестат зрелости.
«У меня всегда была склонность к рисунку, собственно, я хотел заняться графикой, пойти в Академию художеств, но отец видел меня в Институте инженеров путей сообщения»4. Полюбовно остановились на Институте гражданских инженеров, где, нужно отметить, училось много поляков5.
Институт был респектабельным учебным заведением со своими традициями. Техническое училище, основанное Николаем I в тридцатые годы XIX века, удостоилось в 1882 году ранга института. Помимо инженерных дисциплин, в Институте были занятия по архитектуре, проводившиеся профессорами Академии художеств. Именно здесь в начале века развилась новая отрасль архитектуры — городское планирование. Из преподавателей упомянем поляка Мариана Перетятковича, автора, наряду с Леонтием Бенуа, плана развития Петербурга в 1911 году; в 1918-м он окажется уже в Польше, так же, как и другой известный архитектор российской столицы Мариан Лялевич. В Институте вел занятия сам Леонтий Бенуа, наиболее востребованный профессор Академии и наставник большей части будущих корифеев советской архитектуры. Это он был автором проекта собора Александра Невского в Варшаве, построенного на Саксонской площади в Варшаве в 1913 году. Сразу после обретения независимости будет принято решение о сносе этого символа оккупационной власти, так что Захватович по приезде в Варшаву увидит лишь его руины. Бенуа впервые посетил Варшаву в 1881 году, и его сразу поразил ее «урбанизм». Он спешно зарисовывал архитектонические решения перекрестков, бордюры, фонари. «Варшава — напишет его брат Александр, — показалась нам тогда не окном в Европу, а самой Европой»6. После революции Леонтий Бенуа по-прежнему будет вести учебные занятия (с коротким перерывом на отсидку в ГПУ), причем охотнее в Институте, где «левый фронт» молодых строителей и антибуржуазные реформы донимали меньше, чем в Академии7.
«Я очень доволен, что учился именно в Институте — скажет позже Захватович, — хотя занятия проходили в необыкновенно трудных условиях. У меня были отморожены руки, так как чертили мы в слабо отапливаемых или совсем неотапливаемых залах. Но там был высококлассный, великолепный штат профессоров, причем как по архитектурным предметам, так и по техническим. Статика, сопромат — эти предметы я знал в совершенстве. Целью Института была подготовка инженеров и архитекторов для российских уездов, где других технических сил не было в принципе, так что эти должны были уметь всё: проложить канализацию, построить мост и жилой дом. Я получил там очень широкую техническую подготовку, базу, которой я очень многим обязан. Я до сих пор разбираюсь в технической стороне работ. Но происходило это в нелегкие годы»8.
Ну, хорошо, скажет читатель, а революция? А власть большевиков? Послушаем воспоминания другого выпускника института, С.М. Шифрина, опубликованные в 1972 году. Шифрин, молодой большевик с трехлетним стажем на фронте гражданской войны, попал в Институт в 1921 году по направлению от Красной Армии:
«Уже от дверей Института была видна парадная лестница, обставленная с обеих сторон античными статуями, которые как будто приглашали подняться наверх. Но взгляд сразу привлекали стены, где висели оправленные в рамы проекты церквей, фасады, планы, разрезы. Там стояли также макеты церквей, мне запомнился особенно крупный макет Кронштадтского собора. Такой антураж в храме науки советского государства изумил меня. Удивляли меня и студенты, одетые в темно-синие тужурки с малиновым кантом и золотыми пуговицами, на которых виднелись символы топора и лопаты. Моя старая шинель и узелок резко контрастировали с этим фоном. В 1922 году институт жил как в дореволюционное время. Декреты Советской власти туда не проникли. Все было по-старому, по-семейному. Даже иконы оставались на месте. Студенты учились, как и прежде, проектировать доходные дома с подвалами для рабочих. На занятиях по зданиям общественного назначения проектировались церкви [отметим, что тема дипломной работы Захватовича — вилла с фонтаном — будет столь же мало революционной, Э.З.]. В состав институтского Совета входили контрреволюционно настроенные студенты, а в профессорской курии тон задавали престарелые антисоветские преподаватели. […]. Старый лозунг автономии высшей школы все еще был в ходу. В царские времена его выдвигала либеральная часть профессуры, но после революции он стал способом отгораживаться от советской действительности. […] Самым неспокойным в истории Института был 1922-1923 учебный год. К концу 1923 года явное сопротивление реакционной части преподавателей и студентов было уже преодолено»9.
В апреле 1918 года Академия художеств была ликвидирована, а на ее месте появились Свободные художественно-учебные мастерские. Это, определенно, повлияло на решение Винценты Захватовича, практично мыслившего о будущем сына. Этот выбор имел далеко идущие последствия: Захватович, наряду с архитектурой, не только овладел технической стороной строительства, но и учился в относительно спокойной атмосфере. При Институте действовал «кооператив», помогавший найти работу голодным студентам. А голод зимой 1918-19 годов был суровым: Ян вынесет из этого периода сужение желудка, потерю четырех зубов и ревматические боли в пальцах. «Помню, идя по улице, я чувствовал легкость, потому что был голодным, как собака. А когда я приходил на такое собрание [речь идет о собраниях Вольной философской ассоциации], то забывал о голоде и о том, что дома нечего есть».

***

«Трава на петербургских улицах — первые побеги девственного леса, который покроет место современных городов. Эта яркая, нежная зелень, свежестью своей удивительная, принадлежит новой одухотворенной природе. Воистину Петербург самый передовой город мира. […]Да, старый мир — «не от мира сего», но он жив более, чем когда-либо. Культура стала церковью. […] У нас не еда, а трапеза, не комната, а келья, не одежда, а одеяние. Наконец, мы обрели внутреннюю свободу, настоящее внутреннее веселье. […] Христианин, а теперь всякий культурный человек — христианин, не знает только физического голода, только духовной пищи. Для него и слово — плоть, и простой хлеб — веселье и тайна»Осип Мандельштам, «Слово и культура», 1921..

Осип Мандельштам

В годы гражданской войны Петербург превратился в каменный призрак. Люди бежали — одни в деревню, другие за границу; из двух миллионов, проживавших там в 1914 году, осталось 700 тысяч. Зимой неотапливаемые здания покрывались белой шубой и ужасали, как скованные льдом суда в замерзшем море. В обезлюдевшем городе перестали ходить трамваи, не работали заводы. «Уже на наших глазах тление начинало касаться и Петербурга: там провалились торцы, там осыпалась штукатурка, там пошатнулась стена, обломалась рука у статуи. Но и этот еле обозначающийся распад еще был прекрасен, и трава, кое-где пробившаяся сквозь трещины тротуаров, еще не безобразила, а лишь украшала чудесный город, как плющ украшает классические руины»1011
, — будет вспоминать в изгнании Владислав Ходасевич. В этих невероятных декорациях, где мебель и книги были единственным топливом, культура стала, если воспользоваться сравнением Мандельштама, как вода и хлеб для первых христиан. Не хватало бумаги, поэтические вечера, на которые ходил Захватович, заменяли изобретение Гутенберга, а лекции Вольной философской ассоциации – церковные службы. Ассоциацию основали писатели и философы, готовые принять «революционную действительность», но желавшие обогатить ее революцией духа и культуры: Блок, Белый, Ремизов, а из философов Пумпянский, Лосский, Карсавин, Шестов, Иванов-Разумник и Бердяев. Дискуссии необыкновенно популярны, на открытые лекции приходит по нескольку сот слушателей, и среди них Ян. Увлеченный философией, он одновременно посещает частные семинары Фаддея Зелинского, знаменитого эллиниста, который после 1922 года перейдет в Варшавский университет. К этому добавляются семинары в Институте истории искусств12. У Института небанальная история. Его основал в 1912 году граф Зубов, выделив для этой цели собственный дом на Исаакиевской площади и снабдив его прекрасной библиотекой и коллекцией искусств. В 1918 году граф добровольно подал заявление о национализации имущества в надежде таким образом избежать ликвидации. Институт функционировал наподобие свободного университета, без постоянных программ, без ученых степеней, но семинары вели лучшие прогрессивные знатоки литературы, искусства и музыки.

После голодной зимы 1919 года в доме Захватовичей настали неспокойные дни. На западе Европы война давно закончилась. На Востоке наследие Российской империи еще несколько лет будет предметом кровавых битв. За права на Виленский край сражались Польша, Литва и Советская Россия. После ухода немецких войск власть в Вильно захватила вновь созданная Литовская Советская республика, но уже в апреле в город вошли польские части под командованием Юзефа Пилсудского. Там Пилсудский и был провозглашен Маршалом Польши. В июле 1920 года польская армия вынуждена была отступить, отдав Вильно литовцам и большевикам, но уже в октябре части генерала Желиговского, окрыленные победным наступлением против Красной Армии, отбили город. Не ожидая подписания мирного договора между Польшей и Россией (Рига, март 1921 года) и создания Комиссии по вопросам репатриации польского населения, Захватовичи как-то добыли документы на выезд и в феврале уже были в Вильно. Вместе с ними уехали двое младших сыновей. Ян и Хелена, его старшая на 8 лет сестра, остались в Петрограде. Осталась также тетка со стороны матери вместе с сыном.
У большевистских властей есть на Яна зацепка и даже две: он родился в Петербурге, и он «русской национальности», что делает невозможными хлопоты о выезде. К тому же он в призывном возрасте. В красноармейской форме он, расквартированный между Оршей, Витебском и Могилевом, в качестве будущего инженера ремонтирует разрушенные мосты, а те, которые еще стоят, подготавливает к разрушению. В письме родителям он пишет: «Сижу в глуши. […]. Страшно и противно жить в такие времена»13
14. В феврале 1921 года, получив известие о выезде родителей, он пишет письмо сестре, в котором ощущается не только облегчение, но и беспокойство от мысли, что «мы остались здесь с тобой вдвоем»; надежда на скорое воссоединение с отцом и матерью, а также страх перед необходимостью продолжить образование на языке, техническая терминология которого ему незнакома.
Как студент Института Ян уже в мае получает освобождение от армии. «Мечтаю о Польше и новой жизни», — пишет он родителям. Именно тогда у него зарождается идея подделать документы. Имея двойной стаж, чертежника и военного, Ян чувствует себя на высоте поставленной задачи: «Я сейчас готовлю немного рискованный фокус, чтобы тоже записаться беженцем в Вильно […]. Документы у меня слабые, но, возможно, станут посильнее. У литовцев здесь мне помогал Чепайнис, а у поляков никто, а сам я деятель неважный. Настроен я не слишком оптимистично».
Из армии Ян вернулся в изменившуюся Россию: войска белых были разгромлены, и Ленин решил ввести новую экономическую политику (НЭП): появилась малая и средняя частная собственность, возродился рынок, приводимый в движение отечественным и иностранным капиталом. «Диктатура пролетариата» смягчилась, но экономический либерализм отнюдь не привел к политическому плюрализму. Ян поселился у сестры Хели и ее мужа, Дмитрия Яковлевича. Дмитрий был инженером, хорошо зарабатывал, и, хотя молодой человек старался им не навязываться, не злоупотреблять их благосостоянием, его положение значительно улучшилось, особенно состояние его здоровья. Правда, жил он в неотапливаемой комнате, чтобы не расходовать выдаваемые для отопления дрова, зато ел мясо, на праздники были сладости, к тому же Дмитрий Яковлевич подарил ему новые ботинки. Еще Ян унаследовал от прежних жильцов фортепьяно. После них ему досталась комната получше, и он с гордостью описывает ее родителям, добавляя к описанию рисунок: «Моя комната выглядит весьма впечатляюще. Сочный колорит: фортепьяно, шкаф и стол — красное дерево (темное); портьеры на двери и ковер над кроватью в персидском стиле (темных тонов), оттоманка темно-зеленая. Картины, фотографии… Ах, да! А кровать покрыта желтой шелковой тканью. Над столом «Венера» Джорджоне […] и портрет Владимира Соловьева, а не Толстого. Я пишу это потому, что в одном из писем Мама заподозрила меня: «уж не сделался ли ты толстовцем?». […]. Спешу себя реабилитировать в этом подозрении и сказать, что я ни в коем случае не толстовец и вообще не склонен к «партийности», а в Соловьеве меня восхитили его мистические идеалы, но, разумеется, не его оптимистический взгляд на православную Церковь, так ужасно разгромленную в наши дни»15
16. Читатель заметит в этом письме удовольствие от описания картины, отголоски Философской ассоциации и отстранение от всякой «партийности», что многое объясняет в последующей, варшавской биографии Захватовича.
В начале 1922 года пришла плохая новость: прошение о выезде было отклонено. Мотив отказа: «недостаточные доказательства принадлежности к польской национальности». «Думаю, что причины отказа в чем-то другом… Плохо то, что у меня нет никакой протекции, и даже если бы она у меня была, я совершенно не умею пользоваться ею, о чем вы прекрасно знаете».
Нужно как-то обустраиваться надолго. Материальная ситуация, как он сам пишет, совсем неплохая. Родители присылают из Вильно посылки с мясом и салом, иногда доллары, Дмитрий Яковлевич хорошо зарабатывает, у него самого есть студенческий паек – продукты, топливо и папиросы, и он нашел подработку в Научном издательстве. Но собственный комфорт не сделал его бесчувственным к трудностям других людей и к «гримасам НЭПа», как тогда говорилось: «Жить можно, и неплохо, но не всем, ох, как не всем. Повсюду увольняют со службы [с государственных должностей], не говоря уже о прочем. Одних безработных инженеров в Питере около 700, и им приходится несладко […]». В другом письме он добавляет: «Не буду касаться политических дел, а то какому-нибудь дураку это может не понравиться, а впрочем, вы, наверное, лучше нас знаете, что происходит в мире, ведь нам правды в «Правде» никогда не увидеть». Большое место в письмах занимают замечания о происходящих в городе переменах: «Темп жизни в городе вдруг очень оживился. В магазинах есть всё, на улицах движение, как до революции, и много очень прилично одетой публики, правда, не без особенностей (буржуазные хамы и спекулянты). За лето проделана огромная работа, по всему городу на главных улицах отремонтированы мостовые. […] Везде отремонтировали канализацию. […] Строительства пока нет. Красят дома, крыши, даже некоторые церкви (!) Город ожил, и лишь развалины домов и скелет Сенной напоминают о мертвом Питере».

«В 1920-1922 годах общество "Старый Петербург" переживало эпоху расцвета, который поистине можно было назвать вдохновенным. […] Во-первых, по мере того как жизнь уходила вперед, все острей, все пронзительней ощущалась членами общества близкая и неминуемая разлука с прошлым. […] Во-вторых (и это может показаться вполне неожиданным для тех, кто не жил тогда в Петербурге), именно в эту пору сам Петербург стал так необыкновенно прекрасен, как не был уже давно, а может быть, и никогда. Люди, работавшие в "Старом Петербурге", отнюдь не принадлежали к числу большевиков. Но, как и все другие, […] они не могли не видеть, до какой степени Петербургу оказалось к лицу несчастие»В.Ходасевич, «Диск», op.cit..

Владислав Ходасевич

Владислав Ходасевич был поэтом, человеком пера (в частности, переводчиком с польского), полностью поглощенным литературными делами. Тот факт, что деятельность общества «Старый Петербург» привлекла его внимание, свидетельствует о том, какое огромное значение придавалось в те годы спасению разрушавшегося города и его архитектурного наследия.
Общество «Старый Петербург» существовало с 1907 года. Лозунг охраны «старого Петербурга», а точнее, Петербурга барочной и неоклассической застройки и уникальной для России неоклассической урбанистической концепции, выдвинул Александр Бенуа в начале века в журнале «Мир искусства», которым руководил вместе с Дягилевым. Лозунг переродился в общественную инициативу лишь после революции 1905 года, иными словами, после введения свободы слова, печати и объединений. Образцом для Александра Бенуа послужило «Общество друзей старого Парижа», основанное в конце столетия, и его аналоги во Флоренции и в Праге. Ситуация в России отличалась тем, что охрана памятников охватывала почти исключительно церковные и династические здания, а также фортификационные строения. Светское строительство почти не интересовало царские институты. Общество сразу же приобрело необыкновенную популярность, стало инициатором выставок, лекций, акций и юридических проектов по охране памятников, основателем Музея Старого Петербурга. Объединенные вокруг него художники, архитекторы, коллекционеры и историки искусства играли ведущую роль в важнейших журналах, посвященных культуре, таких как московское «Золотое руно» или петербургский «Аполлон». В них источник классицистического кредо поэтической группы акмеистов, Мандельштама и Ахматовой. На поле архитектуры любители «старого Петербурга» (а вскоре и «старой Москвы»), конечно, не уживались с модернистами. Они с возмущением отвергали господствовавшую среди столичной буржуазии моду на Art nouveau, а для зданий, строившихся в качестве банков, торговых складов, вилл либо жилых домов, искали новые монументальные формы, списанные с модели неоклассицизма. Тяготея к прошлому, они боролись за место в современной городской эстетике. Из этой короткой характеристики ясно следует, что для друзей Бенуа важно было не столько определить метод консервации, сколько ввести в общественное сознание понятие эстетической и исторической ценности памятника, причем понятие «памятника» рассматривалось абсолютно новаторски, то есть с учетом его первоначального городского контекста. Наверняка именно это привлекло юного Захватовича. В 1918 году Музей Старого Петербурга был включен в новый Музей Города, во главе которого стал архитектор Лев Ильин, выпускник Института гражданских инженеров.
Еще во время войны в России начало действовать Общество попечения над памятниками польского искусства и культуры. Выпущенное в 1916 году обращение «ко всем соотечественникам в России и далеко за границами Польши и России» могло попасть в дом Захватовичей: «Отчизна, пробуждаясь от страшной летаргии, видит на своих землях столь великое опустошение, какого Польша не знала на протяжении всего своего тысячелетнего существования. […] Все эти организации [Общества] инвентаризируют, делая работу исторически-научного значения, находят новые ценности в утерянных сокровищах, подготавливают материалы, необходимые для новой культурной жизни возрождающейся земли, [для] восстановления страны в архитектуре, соответствующей польскому характеру, в собственном стиле, на принципах собственной цивилизации, создания хорошо устроенных и продуманных музеев, которые должны стать рассадником живых зерен и начинаний, а не катакомбным складом пережитого. […] Мы живем нашим прошлым, оно укоренено в нашем существовании»17
18. Благодаря этому воззванию во имя защиты польской культуры, находившейся в угрожающем положении, особенно усиливалось кредо Старого Петербурга, и, пусть даже в те годы Ян был далек от воплощения его в жизнь, эти слова должны были запасть ему в память — не как приглашение к «катакомбному» путешествию, а в качестве подспорья на будущее.
«Много занимаюсь всегда милым мне искусством. Немало читаю, и не только о живописи, временами бываю на концертах и поэтических вечерах. […]. Недавно погиб от голода Александр Блок, и расстреляли Гумилева. В этом состоят невеселые (и весьма) стороны нашей жизни»19, — пишет он в августе 1921 года. Можно предположить, что юный любитель поэзии присутствовал на авторском вечере Блока двумя годами ранее. Тогда поэт читал старую, так и не оконченную поэму «Возмездие» — возмездие за историю. Возмездие за отца, который оставил семью и доживал век в Варшаве, куда Блок поехал для последней встречи с ним. Родители Яна были еще в Петрограде, но строфы поэмы Блока не могли не произвести на него огромного впечатления. А образ Польши… страны, о которой «забыл Ты, Боже», как пишет Блок, страны, измученной насилием и живущей жаждой мести; «задворок польских», которые связаны с Европой лишь рельсами, убегающими на запад…
«Дни у меня заполнены с 9 до 3 часов (ночи), потому что, помимо учебы, я интересуюсь искусством, так что читаю много книг и даже стихов. Иногда бываю на литературных или поэтических вечерах и очень редко в театре. Я счастлив именно тем, что могу учиться в Институте (теперь архитектуру я ни на что бы не променял) и заниматься тем, что меня интересует. […] Искусство здесь, в России, в плачевном состоянии, если только можно сказать, что оно существует», — писал Ян в конце 1921 года. Как понимать это категорическое утверждение? Да, среди разнообразных занятий Яна нет места выставкам. Да, в послереволюционные годы искусство в Петрограде, в большей степени, чем в новой столице, «вышло на улицы». Большевистские власти предприняли акцию по созданию гипсовых памятников нового революционного и прогрессивного «пантеона». Первомайскую демонстрацию оформляли футуристы, Петров-Водкин, кстати, знакомый Яну по Вольной философской ассоциации: вместо Богородицы и нагих отроков на конях, он писал красноармейцев в тяжелых шинелях. Заведомо ли отвергал Захватович искусство авангарда? Это было бы слишком просто. Мы знаем, что он встречался с Казимиром Малевичем (также поляком по происхождению), возможно, познакомился через него с Владиславом Стшеминским, но, очевидно, не поддерживал это знакомство. Мы знаем, что он ходил в Эрмитаж, где Александр Бенуа был назначен куратором прекрасной коллекции западной живописи. Похоже, эстетические предпочтения Яна тянули его в этом направлении. Единственное, что можно сказать со всей уверенностью, это то, что по приезде в Польшу он не стал пропагандистом русского конструктивизма и искусства авангарда.
1921, 1922, 1923 — годы летели быстро, но дипломная работа по-прежнему заставляла себя ждать. Условия для учебы были трудными. Труд ради заработка, вначале изнурительный физический, потом работа чертежником и иллюстратором в Научном издательстве. К тому же еще разнообразные художественные и интеллектуальные интересы… ну, и любовь. Любовь возникла сразу по возвращении из армии и долго сохранялась в тайне от родителей. Елена Александровна, русская еврейка, на десять лет старше его, не слишком нравилась сестре Хеле. Работала Елена Александровна в конторе; Ян вытащил ее оттуда, устроил в Институт истории искусств, помогал ей материально, образовывал. Это она заранее исключила брак: помимо разницы в возрасте, здесь, наверняка, сыграли определенную роль принципы эмансипированной женщины. Ситуация, едва ли приемлемая в мире ценностей, исповедуемых в доме Захватовичей. Двойная лояльность безмерно тяготит Яна: «Я получил от Вас бесценные дары: благородство, любовь к правде и справедливости, так что я не могу вернуться к Вам без них. Но как это страшно, что все можно трактовать и по-другому». Ян не может принять решение, чувствует себя в ловушке собственного выбора: «Я категорически написал, что еду, а недавно вновь засомневался, и так, что просто повеситься захотелось из-за этой проблемы […]. На первый взгляд дело кажется ясным, но когда я начинаю думать, меня охватывает настоящее отчаяние, и мне ужасно тоскливо, и сердце разрывается на части… О приеме гражданства [польского, Э.З.] еще ничего не известно».
Вторая любовь Яна — архитектура. «Так я увязаю в архитектуре, но с чувством наслаждения. С большим страхом приступил я к первым своим архитектурным работам […], но первая работа получилась очень хорошо». По письмам из Вильно он заключает, что родители одержимы идеей построить дом. Как в озарении, невыносимый клубок чувств, раздвоения любви, лояльности, культур внезапно находит выход в архетипическом образе Дома — семейного дома, дома на родине, дома архитектора: «Я хожу и думаю, сплю и вижу во сне, что строю Вам дом, и уже так старательно, во всех подробностях его продумываю и прорабатываю, что грех будет не дать появиться на свет этому нашему ребенку. […] Ах, если бы Вы еще были так добры и терпеливы, что позволили бы мне перенести мои мечты на бумагу, а через два-три года осуществить то же самое в натуре, о! Если бы я был самым счастливым человеком на свете, и если бы я построил Вам такой дом, такой дом […], что всё Вильно сбежалось бы с криками: «И нам! И нам, и нам!», тогда моя архитектурная карьера была бы обеспечена. […] О, я найду в своей душе тысячи слов, чтобы попросить Вас об этом знаке доверия, и, в самом деле, эта проблема приобрела для меня столь глубокий смысл, так волнует меня, что не может быть, чтобы я не смог дать Вам чего-то достойного».
Этот проникновенный тон объясняется не только разорванностью между трудной связью и родителями, чей строгий взгляд Ян постоянно ощущает на себе. Его терзают и другие сомнения, не такие личные, с которыми он должен разобраться перед собой и перед всем миром, иными словами, сама по себе обоснованность его приезда в Польшу. Невероятно честно, без громких фраз, Ян выражает свои чувства в словах и формулирует взгляды: «Но, Мамочка, я не из тех, кто рассматривает любовь к отчизне с высоты своей никчемности, нет, об отсутствии в себе этого чувства я говорю с болью и сожалением, и всегда уважаю это чувство, если оно искренне и идет из глубины души и сердца, если оно органично. Именно поэтому я хотел бы сказать Жене [Эугениуш, брат Я.З.], что не нужно кричать о нем на каждом углу, ведь любовь к родине — это святое чувство […]. Я хотел сказать, что у меня нет такой чистосердечности, а путь мой темен и печален. Так что, поверьте, у меня нет превратного представления о Польше и поляках, напротив, я в Польшу верю — ведь государство, построенное на любви к отчизне, не погибнет, поскольку это самый прочный цемент. Ведь именно потому разрушается и гибнет Россия, что в русских нет этих чувств».
И вдруг, в начале весны 1924 года, точнее, 4 марта, все противоречия и колебания исчезают, словно унесенные ветром. Приходит известие о разрешении на выезд. «Через несколько месяцев я буду стоять на пороге новой жизни, и я верю, что счастливой, ибо она идет под знаком встречи и соединения с Вами […]. Боже, от этой мысли у меня кружится голова». Разрешение выдается при условии пересечения границы СССР в течение шести месяцев, так что об окончании Института нет и речи. Яна это не останавливает: он немного опасается, поступит ли в вуз, не потеряет ли времени, но он готов предпринять новые усилия. «После приезда я хочу немного отдохнуть, а потом усиленно изучать то, чего потребует специальность, и то, что мне необходимо, а помимо этого я не хочу ничего знать. […] Считаю необходимым предупредить Вас, что я возвращаюсь с определенной жизненной программой и прошу у Вас поддержки (признаться, не сомневаюсь в том, что Вы ее мне окажете). Я возвращаюсь с верой, что всё, к чему я стремлюсь и что мне хотелось бы осуществить в жизни, найдет отклик в Ваших сердцах. […] Я возвращаюсь уверенным, что слабость и нестойкость моей натуры не позволит мне ничего осуществить. Но это ничего, лишь бы была вера и светлые идеалы, лишь бы стремление […]. Таким я возвращаюсь — смешным мечтателем. Но мои мечты, закованные в сталь — моя жизнь и оружие. Я верю в их правильность, как верю в добро, и в любовь, и в красоту».
Прощаться трудно, хотя Ян уезжает в уверенности, что через год вернется сюда вместе с родителями и тогда заберет в Польшу невесту, порадует сестру, обнимет шурина, напишет портрет столь любимого маленького племянника Димы. И еще одно трудное расставание — с городом юности: «Да и мне жаль их покидать. И их, и институт, и бедный, страшный, но близкий моему сердцу Петербург. В этой последней любви, наверное, у меня большое отличие от вас, не желающих и вспоминать о нем, но об этом лучше потом».

(Цитируемые письма Яна Захватовича предоставили его дочери, Катажина и Кристина Захватович).


1Алексей Суворин, «Дневник», стр. 199.
2Lettres du comte Algarotti sur la Russie, Paris, 1769, стр. 66.
3Jan Zachwatowicz, W stulecie urodzin, Zamek Królewski, Warszawa,1979, стр.44.
4Jan Zachwatowicz, Wspomnienia, запись от 19.05.1975, Politechnika Warszawska, ч.II.
5Малгожата Омиляновская в цитате Вальдемара Барановского „Między opresją a obojętnością. Architektura w polsko-rosyjskich relacjach w XX wieku”, in Katalog wystawy „Warszawa-Moskwa/Moskwa-Warszawa 1900-2000”, Zachęta, Narodowa Galeria Sztuki, Warszawa, 2004, стр. 99.
6Александр Бенуа, «Мои воспоминания», Москва, 1990, т.1, стр.417.
7А.В.Байданов, «Архитектурная школа Института гражданских инженеров», Ленинград, 1983.
8Jan Zachwatowicz, Wspomnienia, op.cit.
9С.М.Шифрин, «Воспоминания» в «Юбилейная книга Санкт-Петербургского Государственного архитектурно-строительного университета, 1832-2002», С.П.Заварихин (ред.), СПб, 2002, стр.45-46.
10В.Ходасевич, «Диск», в «Литературные статьи и воспоминания», Paris, 1970. 
11Текст написан в 1939 году в Париже.
12Обсуждая статью Яна Захватовича «Проблема цветной копии в изучении монументальной живописи», опубликованную в первом номере «Научного бюллетеня» (сентябрь 1932) Отделения польской архитектуры и истории искусства Варшавской Политехники, Станислав Лоренц подчеркивает критическую оценку Захватовичем современного польского наследия в этой области как ненаучного и его новаторские предложения, основанные на практике Института истории искусств в Ленинграде (sic), «который организовал систематическую инвентаризацию памятников монументальной живописи и обладал собранием, составленным на основе точно определенных правил копирования». Jan Zachwatowicz, W stulecie urodzin, op.cit., str.18.
13Ян Захватович в письме родителям, 21.01.1921.
14В письмах Яна Захватовича и других документах, относящихся к тем годам, мы сохраняем оригинальную орфографию и синтаксис. «Я стесняюсь писать Вам по-польски, ведь Вы там очищаете свой язык, а я его «загрязняю»», писал он 29.01.1922.
15Письмо Яна Захватовича родителям, Петербург, 15.07.1922.
16Говоря о «толстовцах», Ядвига Захватович, очевидно, имела в виду критическую позицию Льва Толстого по отношению к православной церкви, религиозную и социальную нелояльность писателя.
17GARF, 5115/1/163/31-31bis.
18Главным экспертом по вопросам искусства с советской стороны на переговорах вокруг Рижского договора был Игорь Грабарь, автор первой истории русского искусства и архитектуры и близкий друг Александра Бенуа.
19Письмо Яна Захватовича родителям, Петербург, 12.08.1921. Александр Блок умер от болезни, после отказа в выдаче ему паспорта для лечения в Финляндии, Э.З.