ТРИНАДЦАТЬ ЕВРОПЕЙСКИХ УПРАЖНЕНИЙ

Поворот в восточном направлении

Константин, май 2004

В те времена, о которых я рассказываю, еще не вызывал удивления тот факт, что в исключительных обстоятельствах писатели разных стран устраивают международные встречи и беседуют о народах — как бы от имени или вместо народов, потому что народам это было бы слишком трудно. Точно так же, как не вызывал и по сей день не вызывает удивления тот факт, что таким образом строят свою повседневную деятельность политики. Правда, писатели, возможно, делают это не так лицемерно. Но политики считают, что только они компетентны. Сомневаюсь, подтвердит ли это история. Может, все-таки народам лучше, когда от их имени говорят их писатели, чем когда выдумывают, что делать, их политики.

Вскоре после берлинского съезда по вопросу объединения Германии мне был задан новый тип европейского упражнения. Тему предложили не немцы, а польский поэт Виктор Ворошильский: побеседовать с русскими писателями о Польше и России. Он сам выбрал и пригласил гостей из еще существовавшего Советского Союза. Целью был диалог, а скорее первая попытка свободного диалога, наконец возможная ввиду «перестройки» и «гласности» — чтобы использовать два тогда самых модных русских слова, не знаю, самых ли модных в России, но на Западе точно.

Какой-то диалог о России состоялся, правду говоря, и с самими поляками. Я провел его только частично. У двух моих близких друзей и сотрудников по недавнему оппозиционно-подпольному прошлому я столкнулся с неодобрением. Известный литературный критик Томаш Бурек вообще осудил инициативу Виктора Ворошильского, неуместную, как он сказал мне, перед лицом не оплаченных Россией счетов за нанесенные Польше обиды. На встречу с «советскими» русскими он не приехал. Приехал русист, тогдашний директор телевидения Анджей Дравич и выступил, но — для разнообразия — был недоволен тем, что я совершенно ненужно раздражал гостей спорными темами.

Диалог

Радзеёвице, апрель 1990

Я заглянул в греческий словарь, чтобы проверить, в каких значениях первоначально употреблялось слово «диалог». Оказалось, что словарь приводит только одно значение, всем хорошо известное: dialogos — разговор, диалог. И только один пример употребления слова древнегреческим писателем нашелся в словаре. Цитируется Платон: диалог души с самой собою.

А может быть, такой диалог души с самой собою и есть единственный диалог, который ведет человек благодаря литературе? Порождает ли вообще литература другие диалоги? Делает ли их возможными? Выручает ли она в каких-то диалогах? Не знаю.

Чтобы сказать, например, что в литературе происходит диалог русских с поляками, надо бы с определенной специфической точки зрения изучить обе литературы и оба общества, на что меня, разумеется, не хватит.

Признаем некий бьющий в глаза факт: Россия — побольше, Польша — поменьше.

Ну и что? Это все знают. Что же может внести в диалог русских с поляками такая банальная истина? Мне кажется, может, если посмотреть на вопрос свежим и непредубежденным взглядом.

С этой целью временно забудем, что мы говорим о Польше и России. Представим себе какие-то два другие существа, создания, организма, лишь бы с одной стороны было нечто куда большее, а с другой — нечто куда меньшее.

А раз мы писатели, то начнем сочинять рассказ об этих двух существах. И станем сочинять не фальшивый и искусственный сюжет, а простой и естественный.

Ну и какой же замысел придет нам в голову в первую очередь? Спорю, что прежде всего мы представим себе, что это большое существо хочет съесть маленькое. Так мы это мыслим с детства, таков наш опыт, общее знание о мире и объективная истина.

Но вскоре мы, вероятно, задумаемся, особенно когда осознаем, что этим большим нечто можем быть мы сами, потому что поблизости от нас всегда попадается что-то поменьше.

Ах, нет! — подумаем мы. Такую прожорливость мы находим только у хищников, например, у щук, может быть, у каких-то ассирийцев, ацтеков, ну еще, может, у немцев. И представим себе много других рассказов, например, психологических, о существе побольше и существе поменьше. К таким рассказам я еще вернусь. Но утверждаю, что наше литературное воображение развернется исходя из основополагающей и очевидной картины, т.е. из пожирания того, что поменьше, тем, что побольше.

Мы не должны удивляться, что так работает воображение народов, особенно народов поменьше, которые уже не раз побывали в зубах, а то и прямо в брюхе какого-нибудь колосса и чудом оттуда выбирались. Их историческое, политическое — и как там еще его назвать — воображение опирается на воспоминания о том, как их кусали, раздирали и как они проваливались в глотку чудовища. Часто оно не может выйти за пределы очевидной и основополагающей картины пожирания, грозящего народу.

Воображение поляка вырастает из по меньшей мере двухсотлетнего фундамента такого опыта. Оно помнит резню жителей правобережной Варшавы, устроенную солдатами Суворова, и помнит Катынь. В сфере духовных репрессий оно помнит также запрет учиться в школах по-польски и запрет говорить о Катыни, попытки насильственного обращения в православие и насильственного обращения в коммунизм. Помнит виселицы с повешенными в XIX веке и товарные вагоны с тысячами депортированных в ХХ м. С точки зрения русского это как бы второстепенные вопросы, которыми нет причины заниматься особо, ибо русское воображение переполнено более страшными драмами — своими и столь бездонными, что их вообще ни с чем не сравнишь.

Тут я хотел бы отметить нечто, слабо осознаваемое поляками. Между Россией и Польшей случались и обратные ситуации, когда Польша была больше России, необязательно с территориальной точки зрения. Поляка может поразить открытие, какую важную роль в русском воображении и традициях играет факт, для польской страны эпизодический и маловажный, — вторжение польского войска в Кремль и незадачливый замысел посадить на царский трон польского короля, а вдобавок даже заставить Россию перейти в католичество. Дело происходило в 1610 г., но русские этого не забыли, хотя прежде всего помнят о торжестве России, изгнавшей польских захватчиков в 1612 году.

Обратите, пожалуйста, внимание: поляки повели себя здесь «по-русски». Вторглись в чужую страну, вынуждены были оттуда убраться и считают, что это была незначительная мелочь, ибо им хватало и хватает трагедий посерьезней. Русские повели себя «по-польски»: превратили событие в легенду, раздули ее значение, насочиняли поэм, опер, памятников и чванятся этой мешаниной поражения и победы так, как это типично — о диво! — для более слабой стороны.

Тут уже можно вернуться к нашим отложенным психологическим рассказам о существе побольше и существе поменьше. Перед лицом смертельной опасности маленький зверек обычно раздувается, топорщится и пыжится, потому что хочет любой ценой стать побольше. Это не от глупости, а от отчаянного желания уцелеть.

Не так ли отчасти и поляки в последние двести лет стараются прибавить себе величия? Этому служит как их политическая бравурность, так и возвышенное художественно творчество или, например, некоторая претенциозность в обычаях. Благодаря всяким таким штучкам поляки часто зарабатывают у русских репутацию раздражающих гордецов, лицемеров, а частично и дураков.

Ах, вот оно! Этот обширный горизонт большого существа! Его львиная мудрость! Его львиные доли, высшие цели и миссии! Его братская общность с малыми!

Суть в том, что малые существа обычно не хотят братской общности с большими, а большие — не могут понять, почему. Как я уже сказал, некогда Польша была большой, хотя необязательно с территориальной точки зрения. Ну и что? Если бы Россия тогда захотела, после вторжения поляков в Кремль, принять польского короля, а вдобавок обратиться в католичество и вообще сделать из себя Запад, разве это не принесло бы ей многочисленных выгод? Может, потом обошлась бы без Петра Великого, Кутузова, Ленина, Сталина? Может, даже не вознуждалась бы в Горбачеве и Ельцине? Но Россия как-то не приняла во внимание эту возможность.

Конечно, если бы полякам в свое время понравился панславизм и если б они помогли ему победить, тоже было бы все в порядке и наверное дело не дошло бы до польско-советской войны 1920 года, пакта Риббентропа—Молотова, Катыни и Варшавского договора.

Ничего у нас не клеилось. То есть: не клеилось большее с меньшим.

Но есть еще одна мысль, которую русские внушают полякам. Не можем ли мы признать общность страданий? Русские считают, что русских страданий больше, так пусть поляки перестанут напоминать отдельно и приоритетно о своих меньших страданиях. Пусть согласятся, что в массовых бедствиях сталинизма они участвовали пропорционально и наравне со всеми. Так будет справедливо. Разве в сталинском государстве голодали только депортированные в СССР поляки? Куда больше русских голодало. Разве уничтожали только поляков? Уничтожили миллионы других. Труп лежит рядом с трупом, и большинство — не поляки. По мнению русских, полякам нужно влиться в это страшное множество, отождествиться с русским большинством и прекратить свои особые жалобы, звучащие жалко и как бы неуместно.

Не советую русским хвататься за такую мысль. Не советую им искать общности, которую составляют одни жертвы, а палачи теряются.

Поляки не были палачами — это и отличает их от пресловутых «всех». И еще то, что они были не из тех краев и вообще никогда не должны были оказаться в местах, где им пришлось испытывать эту коллективную судьбу наравне со всеми.

Я советовал бы отбросить мысль о примирении русских и поляков таким образом, чтобы тем и другим пришлось признать, что в недавнем прошлом их якобы соединяла общность одной и той же трагической судьбы. Ибо этого не было, а предлагать эту идею — нравственно нечисто.

Однако чувствуем мы и другое — что, говоря об общности трагической судьбы в экзистенциальном человеческом аспекте, мы близки к одной важной истине. Мы чувствуем, что примирение, терпимость, снисходительность, дружба и общность — это общие добрые цели, к которым народы должны стремиться.

Истинную общность между народами устанавливают только отдельные люди. Хотелось бы сказать русским так: иногда, чтобы создать истинную общность, надо сначала отбросить ложную. И надо разделиться. Надо, главное, разделиться на людей. Может, я что-то такое как раз делаю?

Собственно говоря, с этого и надо начать: разделить национальные множества, которые в конце концов всего лишь понятия, на живые личности, обладающие душой. Например, свести пару «русский и поляк», «советский гражданин и польский гражданин» к состоянию «человек и человек»? Или, наоборот, не свести, а возвести их в это достоинство? Потому что, на мой взгляд, человеческое значит куда больше, чем национальное и государственное.

Но в своей человечности никто не больше другого и никто не меньше. Люди равны, точнее имеют шансы на равенство, которых никто ни у кого не отнимет, разве что сам у себя.

Правдивая литература — художественная, мемуарная, документальная — дает свидетельства того, что в самых тяжелых обстоятельствах, в лагерях, тюрьмах, на войне, среди бездомных, голодных, больных, возникала общность между поляком и русским, существовали сострадание, солидарность и взаимопомощь, обладавшая самой высокой ценностью, так как она требовала самоотречения, отваги, иногда прямо-таки героизма.

В те времена, которые сейчас уходят в историю, поляки знали среди русских врагов и палачей, знали апатичную серую массу, но знали и людей благородных, добрых, мудрых, необычайно стойких и, можно бы сказать, святых. Таким людям я приношу здесь свои скромные почести.

*

Яцек Бохенский (1926 г.р.) — писатель, в 1997-1999 гг. председатель Польского ПЕН-клуба, один из учредителей и редакторов независимого журнала «Запис», выходившего не подцензурно до 1981 года. Автор книг «Божественный Юлий», «Назон-поэт», «Состояние после коллапса», «Капризы пожилого господина». Книга «Тринадцать европейских упражнений» только что вышла в издательстве «Свят ксёнжки» («Мир книги»).