ВЫПИСКИ ИЗ КУЛЬТУРНОЙ ПЕРИОДИКИ

Сегодня — две темы, впрочем, связанные друг с другом. Быть может, первая из них появляется поздновато, но в конце концов это вопрос производственного цикла журнала, а не моей прихоти. Я цитирую этот текст тем охотней, что, по правде говоря, во время празднования 25 летия “Солидарности” не столкнулся с комментариями, достойными внимания. Между тем катовицкий ежеквартальный журнал “Опции”, издание несомненно групповое, но высокого уровня — в том числе и в смысле анализа художественных явлений, — нашел интересный способ прокомментировать то, что случилось четверть века назад и что до сих пор оказывает свое не бросающееся в глаза влияние на поляков. Что особенно интересно, комментарии в “Опциях” (2005, №3) гармонируют — хотя необязательно созвучны — с параллельно печатавшимися в “Газете выборчей” статьями Адама Михника, построенными на исторических аналогиях польской современности и развития событий во Франции после революции 1789 года. Текст, о котором я собираюсь говорить, — это статья Щепана Твардоха “Воспоминание о французской революции по случаю юбилея „Солидарности””:

“Французская революция закончилась, когда солнце засияло на кирасах наполеоновских кирасир, революция „Солидарности” закончилась, когда в Магдаленке струя из одной и той же фляжки потекла в горло Михнику и Кищаку”.

Это резкое вступление требует объяснений. Магдаленка — название места, наполовину уже мифического, местности, где, как утверждают некоторые, было заключено тайное соглашение между частью оппозиционных верхов и коммунистами — и это-то соглашение впоследствии сделало невозможным подлинный расчет с уходящей властью, и даже более того — позволило этой власти совершить “мягкую посадку” в новой политической действительности. Кто такой Михник — всем известно. Что касается Кищака, то стоит напомнить, что этот генерал был правой рукой Ярузельского в управлении военноположенческой Польшей. В письме из тюрьмы этому генералу Михник с чрезмерной даже для него язвительностью показал, что это человек без чести и совести. Тем больше он спустя годы поразил своих читателей и почитателей, когда принялся публично брататься с этим коммунистическим полицейским. Идея Михника, уже раньше, впрочем, осуществлявшаяся им внутри оппозиции, когда он старался скорее объединять людей, чем разделять их, — идея, согласно которой надо искать то, что объединит всех в деле восстановления Польши, а не приступать к опасному, по его мнению, сведению счетов с прошлым, эта идея не всем пришлась по душе, а совместное опорожнение фляжки с бывшим противником многим показалось драматически наглым жестом. Твардох пишет:

“В принципе тут можно поиграть в исторические аналогии: Ярузельский как бездарный король Людовик XVI, Михник, Куронь et consortes — как коллективный, обращенный в революционерство принц Орлеанский Филипп Эгалите, другие экс-коммунисты — как Лафайет, организации, сражавшиеся за независимость, — как парижская радикальная чернь, а умеренные — в любую эпоху те же самые, Болото, Маре. Однако под Парижем не было Магдаленки, и Людовик XVI кончил жизнь на эшафоте”.

Ярузельский, как известно, на эшафот не поднимался, и, более того, его люди дождались поддержки от молодого поколения, которое в 90 е годы входило в электоральную политическую жизнь. Об этом интересно пишет в том же номере “Опций” Петр Куляс в статье “Стучите, пожалуйста... и ждите. Что осталось от „Солидарности” (и солидарности) в молодом поколении”:

“В школе мы принудительно учили русский язык. Однако уроки мы скорее бойкотировали, потому что режим уже трещал по швам и даже мы знали, что король голый. Навязывая нам уроки русского, власть только вызывала неприязнь ко всему русскому. Эту неприязнь мы преодолели много позже, открывая для себя „Преступление и наказание” или мир лагерного ужаса у Солженицына и убеждаясь, что в сталинской действительности даже в дьяволе Воланде больше добра, чем в каком-нибудь аппаратчике. Несмотря на это некоторым из нас не удалось преодолеть эту неприязнь. Уже тогда мы стыдливо отводили глаза от Востока и завистливо зыркали на Запад, ища стимулов там. Найти стимулы было легко — предметом соблазна могло стать что угодно. (...) Первые годы Третьей Речи Посполитой, которые сегодня ассоциируются со скачущими ценами, были для нас праздником переливающегося всеми цветами Запада. Однако экономическое положение, по-видимому, было действительно плохим, раз о политике и политиках почти не говорили — только о том, как выжить на зарплату, которая изо дня в день теряла ценность. (...) Новая, меняющаяся действительность изгладила из памяти моего поколения печальные краски и заменила их живыми картинами западных продуктов, которые мы хотели иметь немедленно, сразу же. Когда мы высматривали новые товары, старшие задумывались о смысле преобразований. В солидарности между поколениями появилась трещина. Связь начала рваться. Старшие переставали понимать нас, мы уже давно не понимали старших”.

Затем автор описывает политическую инициацию поколения:

“В нормальной стране как раз молодежь — наиболее умеренные избиратели. После аттестата зрелости, когда всё вдруг начинает меняться, они нуждаются в стабилизации и точке опоры. Они принимают первое серьезное решение, они уже взрослые, поэтому каждый хочет, чтобы решения были ответственными и обдуманными. Груз взрослости приводит к тому, что решения молодежи чаще всего осторожны и вмещаются в границы политического центра. Молодежь не голосует за социальных революционеров — время на это придет после. Их не интересуют и такие вопросы, которые с экономической точки зрения не имеют смысла: подозрения в шпионаже, принадлежность к ПОРП, сотрудничество с ГБ и т.п. У молодых чрезвычайно сильно развито чувство здравого смысла, но они вообще ничего не помнят. Когда мы получили право голоса, польская политическая сцена начала кристаллизоваться, в борьбе за власть соперничали две главные силы родом из двух различных традиций. Мы должны были выбирать между агрессивной стороной, которая ссылалась на наследие „Солидарности”, и другой, которую обвиняли в бесчестном прошлом, а мы этого прошлого помнить не могли. Трудность состояла в том, что эта сторона, объявленная не имеющей ни чести, ни совести („Красные! Коммунисты!”) и рисуемая одной черной краской, выглядела в высшей степени убедительно. Поколения без памяти, зато с правом голоса поверили бывшим партийным секретарям, номенклатуре системы, с которой боролись их родители. Ирония истории или естественный ход вещей? Как раз тогда политика, которая еще несколькими годами раньше не имела значения, оказалась для нас источником разделений. С удивительной легкостью мы позволили втянуть себя в политические свары и ссоры. Не располагая собственными аргументами, мы пользовались запасом старших. Мы не колеблясь использовали их язык, однако этот язык не объединял, а разделял. „Солидарность” снова приобрела для нас значение. На этот раз как элемент, из которого мы строили свое первое политическое самосознание и... вражду. Тогда мы осознали свое наследие: раздираемая страна с проблемами старших, которые в будущем, вероятно, придется решать нам”.

Как это будет решаться, мне неясно. Мои студенты в свое время без всякого сопротивления голосовали за Квасневского против Валенсы. Сегодня, когда их спрашиваешь, может ли быть у них преподавателем бывший стукач, они отвечают, что это не имеет никакого значения. Им важен его профессионализм. Но, может быть, все не так плохо, как я думаю, ибо, комментируя нынешнее положение, Куляс пишет:

“В начале этого года „Солидарность” вновь дала о себе знать. Люди снова хотели быть вместе. Причиной была смерть Папы-поляка. Оказалось, что польское общество способно к примирению, к крупным солидарным действиям. Молодые шли рядом со старшими. Неверующие рядом с верующими. Ибо нет необходимости быть верующим и католиком, чтобы понять историческую роль, которую сыграл Иоанн Павел II в возникновении рабочего движения: его учение о свободе и человеческом достоинстве оказалось нравственным фундаментом „Солидарности”, ибо показало, что польское общество способно на общий, необязательно пустой жест. (...) Феномена „Солидарности” (10 миллионов человек!) не понять без опоры на универсальную формулу, в те времена важную для каждого. Эта формула — достоинство, нравственная основа остальных требований, которые благодаря ей не носили эгоистического характера и были оправданны”.

Однако этот год, кончающийся через несколько дней, был годом выборов. На этот раз экс-коммунисты у молодежи шансов не имели. Но как оценить эти выборы? Об этом интересно говорит профессор Войцех Ситек в интервью, которое взял у него и напечатал во вроцлавской “Одре” (2005, №12) Мариуш Урбанек. Интервью озаглавлено “ПНР без коммунистов”. Вот что говорит профессор:

“Электорат, голосовавший за победивший ПиС [„Право и справедливость”], — это люди, которые скорее боятся перемен, скорее относятся к ним неприязненно, нежели стремятся к ним. Из опросов общественного мнения вытекает, что многие поляки действительно хотели бы, чтобы все было, как в ПНР, но без коммунистов. Чтобы была надежная работа, сильная власть и порядок. Поэтому они поверили политикам, которые заверяли, что у них в руках рог изобилия, с помощью которого они исполнят эти чаяния. (...) По современным западным критериям, Польша, разумеется, повернула направо. Правда, нельзя забывать, что единой Польши нет. Склонность к авторитарным тенденциям проявила — в сильном упрощении — старшая Польша, живущая в сельской местности, слабее образованная”.

Отбрасывая предвыборную терминологию, в которой “Гражданскую платформу” определяли как “либеральную, а “Право и справедливость” как движение “солидарное”, Ситек подчеркивает, что речь идет не о “солидаризме”, а о социализме:

“Это слово по-прежнему обходят, делая вид, что речь идет о чем-то другом. Различие „либерализм-социализм” выдумали не братья Качинские — это действительная альтернатива, перед которой стоят люди. Альтернатива, за которой стоят их конкретные интересы, модель государства, господствующий тип социальных связей. А эти вопросы поважнее цвета рубашки кандидата. (...) Нельзя делать вид, что социальные вопросы и методы их решения в разных странах — это для людей проблемы мнимые, что мнимы различия между моделью государства, реализуемой в Швеции и Великобритании, или причины, по которым в США есть трущобы, а в Канаде нет. Там ведь живут очень схожие люди, зато отличаются модели государства. Таким образом, в Польше вопрос был таков: на какую модель государства поляки готовы согласиться? (...) Социалистическую, с тенденциями к авторитаризму, пользующуюся антикоммунистической риторикой. Это можно истолковать как ностальгию по ПНР, и по сути таков смысл этой модели. Да только тогда отправлять власть должен был бы иной субъект. Но это уже результат польской истории. (...)

Электорат в Польше, вопреки тому, что пишут некоторые публицисты и даже социологи, совсем не изменился. Конечно, сегодня мы видим довольно большое перетекание электората, но это перетекание не между программами, а только между по-разному называющимися партиями, которые по существу предлагают одно и то же. Разделение польского электората по самым основополагающим вопросам: сколько государства, а сколько самостоятельной деятельности, сколько социальной безопасности, а сколько свободного рынка, сколько государственной собственности, а сколько частной — остается неизменным. Взгляды избирателей закреплены, и карты розданы. Перемены происходят исключительно на политической сцене, где мы имеем дело с острым соперничеством за то, кому удастся этот электорат перехватить. Польское общество вовсе не меняется так динамично, как могло бы показаться. Разумеется, прибывает голосов у партий, открытых к Европе и миру, но перевесом все время обладают консервативные тенденции. В этом контексте полезно напомнить, что за тех политиков „Солидарности”, которые ясно и решительно на всех выборах после 1989 г. представляли позиции за модернизацию и за Европу, никогда не голосовало больше 40% взрослой части общества — ровно такую, самую высокую поддержку получил Лех Валенса во втором туре выборов в 1990 году”.

И еще несколько заметок профессора:

“Образ Польши в Европе и мире формируют крайне отрицательные стереотипы. Я обнаруживаю это каждый год, когда во Вроцлав приезжает группа студентов одного американского университета. Первую неделю они ходят как обухом ударенные, так как ничто не совпадает со стереотипом, который они привезли из Америки. Они считают Польшу страной вроде Ирана, клерикальной, ксенофобской, где лишены прав неверующие, женщины, гомосексуалисты. (...)

Когда мы выбираем между партией или кандидатом открытыми, либеральными, проевропейскими и партией или кандидатом, представляющими консервативные ценности, закрытыми, ксенофобскими, то можем заранее предположить, что на Западных землях выиграют первые, а в остальной Польше — вторые. (...) Новые жители западных и северных земель иначе укоренены в традициях, их семейные структуры после войны были разрушены. Часть семьи осталась на востоке [на Украине и в Белоруссии], часть выехала в Польшу. (...) Оказалось, что то, что в публицистике рассматривалось как основной козырь: устойчивость структур, укоренение, семейные связи, — это действительно реальная сила, но в то же время противостоящая модернизации. Парадоксально, но разрушение этих структур в результате польского переселения на запад позволило открыться к модернизации и принесло различны итоги голосования на Западных землях и в Центральной и Восточной Польше”.

Вытекает ли из этого, что теперь — во имя модернизации — следует приступить к разрушению существующих структур? Такой вывод, хоть и революционный, выглядит опасным. И хотя последние выборы действительно показали, что в Польше господствуют консервативные тенденции, однако внимательный анализ их итогов позволяет надеяться, что это господство не вечно: основа его — прежде всего относительно, в сравнении с Западом, низкая зажиточность поляков. Когда они замечают уже отмечаемое в экономических анализах улучшение бытовых условий, то могут (хотя и не обязательно) изменить свой образ мыслей о государстве и обществе. Одно не подлежит сомнению: процесс преобразований в Польше продолжается, хотя динамика его не так высока, как мы могли надеяться после перемен 1989 года.