Собор сэндвичей

(отрывки)

IV

Костек Наперский торчал у примуса в семейном пансионе и готовил блюдо под названием — он заглянул в Книгу — «биточки à la Радзивилл».

Книга гласила: «Мясо тщательно порубить или провернуть, добавить одну размоченную и отжатую булку, два целых яйца, тертый лук, соль, перец и щепотку мускатного ореха. Сформировать маленькие, округлые, наподобие пончиков, биточки, обвалять в муке и обжарить на сливочном масле. Затем биточки уложить в кастрюлю, добавить немного каперсов и лимонной цедры, полить сметаной и тушить до готовности».

Он что читал, то и делал. Самым трудным было объяснить Чичите, что такое каперсы, сметана и мускатный орех. Каждый продукт он описывал ей при помощи мимики, чрезвычайно выразительно, и вокабулера *, который в последние дни обогатил горсточкой испанских слов. Чичита прилагала все усилия, чтобы понять, стреляла туда-сюда раскосыми индейскими глазами от старательности и желания угодить. Едва что-нибудь уразумев, тут же бежала с нетерпеливым: en seguida, en seguida*! — из семейного пансиона на меркадо и в альмацен*. Но — дурочка! — en seguida, en seguida! — вместо мускатного ореха принесла ему вино Москатель, вместо каперсов килограмм артишоков, вместо сметаны — прости господи! — крем для рук «Пондс». Костек на нее рассердился, так она побежала менять, en seguida, en seguidа, смущенная донельзя. Так три раза и бегала, грудь в спешке ходила ходуном, аж зеленый свитер собирался в складки — пока то да сё, что по Книге требовалось, принесла, и все равно — хоть убей! — каперсы раздобыть не сумела! Так без каперсов Костек и тушил на примусе «биточки à la Радзивилл»…

...в семейном пансионе, где в комнате без окна, с дверью на патио, в плетеных креслах в количестве двух штук, на турецкой тахте, перед зеркалом и у примуса — Чичита проводила свободное время и где теперь на смерть полюбила Костека…

…в аромате хасминов*, экзотических цветов, дюжину которых она принесла из похода за каперсами, и каждый хасмин благоухал, точно десять флаконов духов!

 Костек же изменился до неузнаваемости, когда закончил возиться с биточками, когда картофельное пюре на парý взбил и салат по-польски приготовил. Он обслужил Чичиту, словно княжну Радзивилл; биточков, политых соусом, на тарелку ей три штуки положил, рядом воздушное пюре, отдельно салат с половинкой яйца, сваренного вкрутую. Все изысканно, и было видно, что его переполняют эмоции и вместе с ножом и вилкой он кладет перед Чичитой всю свою симпатию и любовь.

Сам он не ел. Зато смотрел. С такой тревогой и беспокойством, что она — едва смогла поднести ко рту первый кусок биточков à la Радзивилл.

Костек сразу к ней:

— Вкусно, te gusta*? — te gusta, честно, керида mia*?

Querida, съев биточек, сверкнула роскошными зубами и кокетливо произнесла слова, единственные, какие пока выучила по-польски:

— Ты ду-ро-чка!

Костек слова эти воспринял как заслуженную похвалу биточкам и вскочил, желая немедленно вознаградить Чичиту — однако сел обратно, решив, что это может помешать ей заняться оставшимися. Зато в речах не стеснялся, не заботясь о том, понимает ли она:

— Итак, на тарелке мы имеем (на тарелку он теперь спокойно биточков себе радзивилловских, пюре и салата положил вволю) мясо! Но не мясо — ибо мясо это преображено, оно в сметане, хоть и без каперсов! Почему? Потому что мясо это приправлено культурой, лишь вековая культура способна породить такие биточки! Нам они, разумеется, больше по вкусу, чем ваши чураски*, чем ваши на углях запеченные кишки, больше даже, чем пучеро*, недурственное, но примитивное и культурой не приправленное. Здесь, на тарелке (поглощал Костек биточки) перед нами, керида, вековая польская культура, о которой вы тут у себя, пожирая свои чураски, не имеете ни малейшего представления! Теперь ты поняла, керида, в чем заключается искусство культурного питания? Si?*

Она трудилась в поте лица, поедая биточки, и трудясь в поте лица своего их поедала — и во имя священной любви доев — проговорила:

— Ты — ду-ро-чка! — да!

Что в семейном пансионе на сей раз являлось призывом к счастливой, в цвету хасминов, любви. Потом — ибо такова жизнь в Пунта-Чата и вообще на свете — ей уже никто не мешал пойти в порт, чтобы позаботиться о проигнорированном puchero для них обоих на завтра — он же, после ее ухода, заглянув в Книгу, на четверг выбрал польское блюдо под названием «пызы»; а выбрав — с легким сердцем отправился на рыбный мол, такой про себя повторяя некогда услышанный от Юзефки стишок: «Мама моя, а у пыз есть глаза — на вилку я пызу хотела нанизать — а пыза меня как куснет, егоза…»

 

V

Совершенно иное польское меню заварилось тем временем в Пунта-Чата.

Моряк шеф Болеславский, росту в жилах и костях два метра, пошел работать к испанцу на стройку за 5 песо в день, отвергнув предложение пана Мисяка за 3.50.

Болеславского, Тросцю, Бобуса Сандальского и других временно приютили у себя милые супруги Липинские, которые держали бойню, дававшую хороший доход лет уже эдак двадцать пять.

По этим и иным причинам возникли среди поляков мелкие недоразумения. В них оказались замешаны: с одной стороны, пятеро беглецов, Шалый Весек, Амбросио — сын как раз этих Липинских — и Пани из Киоска, с другой стороны — не первый день в Пунта-Чата проживающая и немало повидавшая польская колония в лице представителей своих, председателей бывших и нынешних, а также тех, что председателями, если пожелают, станут в будущем году. Нейтральную позицию занимали Струп Душный (о нем позже), а также Костек Наперский и Жирный Лизун Рябчик, последние двое по той причине, что понятия не имели о конфликте.

Больше всего, разумеется, махал кулаками полоумный Весек Бончек, загляденье, а не парень, тот, что тюки с «Дзержинского» помогал на канате спускать. Он кипятился.

— Эти, — говорил Весек, имея в виду беглецов, — земляков здесь отыскали, а кого ж им было искать и апровечивать*, как не нас? И этот мердоватый* Мисяк пану Болеславскому, который мальчишкой в лесу у партизан был и трех гестаповцев положил, и зубы которому выбили, и который портрет утопил — этот самый Мисяк, владелец двух домов, 3,50 хорнала* предлагает, а какой-то гажега* дает пять!!! Это verguenza* для поляков Пунта-Чата и позор — и — que vayan, черт возьми, a la mierda*

Заявление сие отозвалось в колонии неприятным эхом. Пан председатель Хуан Гацки высказался в Обществе: — Юный Бончек умничает и наскакивает на пана Мисяка, pero* каждому известно, что такими наскоками и цента не скобровать*, и пусть лучше Бончек-младший за папочкой своим приглядывает, который, seguro*, все знают, кто таков! Pero должен заметить, что эта колония, которая выстояла, и отчизне и Церкви верность сохранила, за что Пан Президент из Лондона на Новый год поздравление прислал — и — pero — от этой колонии горсточка нас тут осталась, а почему только горсточка, пану Рожеку и пану Болячке тоже известно, с которыми мы сюда в двадцать третьем году вместе приехали, когда Польша ввысь поднималась, с которыми мы, как дураки, в Чата приехали, а были такие, кто думал, будто в Африку приехал, потому что не знал, куда едет — si! Так мы когда приехали, нам никто руки не протянул, а кто протянул, тот обобрал, и claro* — что нас только горсточка осталась, потому что остальные без этой руки сгинули, точно ветер в поле. Бончек-младший наскакивает на пана Мисяка, pero, мы знаем, что пан Мисяк басуру*, то есть мусор и отходы из Вералинды в самую Жи возил, пока паном Мисяком стал. Seguro, Бончеку-младшему на это плевать, поскольку его папочка знамо что в каждой дыре вынюхивает, pero — почему пан Мисяк, кровавым потом на педрегуже* поднявшийся, без помощи польской власти и всемирного союза — вот этому пану Болеславскому, который здесь всего неделю, а может, и вовсе шпион — должен давать 5 песо, а не 3,50?

Эй, так почему? В одобрительных комментариях к речи председателя Гацки прозвучали еще такого рода голоса колонии:

— Пан Мисяк, да будет вам известно, на витражи для Польского костела дал, на польский час дал трижды, и на новый Польский дом добрых пять сотен, худого слова, оставим в стороне пани Мисяк, исчадье ада, никто о пане Мисяке не скажет — а этот щенок еще будет язык распускать по поводу пана Мисяка, на пару не пойми с кем и не пойми откуда взявшимся!

Сам пан Мисяк повел себя тактично и в дружеском кругу на вечеринке сделал следующее заявление, широко разошедшееся по колонии: — Гажеге руки нужны, вот он и дает пять. Мне руки не нужны, но своим я 3,50 дам. Когда гажеге руки будут не нужны — он не даст ничего. Я своим всегда дам 3,50. Si, señor!*

Амбросио, сын благодетелей Липинских, которым единственным пели дифирамбы все пятеро с «Дзержинского», — Наглецу Весеку, взвесив отголоски в колонии, выразил такую свою позицию:

— Они если слезу пустят — дадут. Если не пустят — не дадут. Если выпьют — всё дадут. Если не выпьют — не дадут и 3,50. No, señor!*

Чего, хоть убей, не могла уразуметь оскорбленная сторона: Болеславский, Тросця, Бобусь и оставшиеся двое; а также Струп, Придурок Весек и Пани из Киоска…

Тем не менее, дурные вапоры*, возможно, и растаяли бы на жаре, учитывая, что на стройку к испанцу поступил также Бобусь вместе с моряком Адамом Гвоздем, и все пятеро как-то устроились — кабы не политическая сторона вопроса.

Вечером — как раз в тот день, когда Костек тушил свои биточки, — собрались в баре «Танго» среди прогуливающихся барышень все оскорбившиеся, и шеф Болеславский за бутылкой, по праву старшинства и роста сразу подвел под конфликт соответствующую базу:

— Мы, заметьте, не о тутошних поляках толкуем, которые, может, и поляки, а может — врать не стану — не поляки, — но, мягко говоря, — куды ж им до тех, что во время оккупации в огонь один вперед другого солидарно бросались! Я иначе скажу: за то, что мы сделали, жен наших и семьи в Гдыне горе мыкать пустят или, не дай Бог, на каторгу погонят, и я, может, никогда больше жену свою не увижу и доченьку, что для меня, не выразить, как прискорбно — но ведь, вот сколько нас тут есть пятеро, мы этому «Дзержинскому» приложили, ибо трудно нам было на происходящее глядеть сложа руки и страдающей Отчизне на помощь не поспешить! Мы, повторюсь, не о тутошних поляках толкуем, но я хочу вас спросить: что нам делать? Сидеть и ждать? У испанца за 5 песо кирпичи таскать? Нет уж! Нам это, знаете ли, не по душе. Местные поляки, как я посмотрю, сидят тут, как баре, а в этой Пунта-Чата, по-нашему, ужас что творится, а они опять-таки молчок! Ужас что, я знаю, о чем говорю, плакаты про мирные конгрессы развешаны, точно в Варшаве, на этом их Торро своими глазами серп и молот видел, один в один как в Варшаве, красная работа идет на всю катушку, вот я вас и спрашиваю, что ж такое делается? А они себе сидят и молчок. Где мы находимся, я вас спрашиваю? И вот еще что я вам скажу: у меня внутри все перевернулось, когда я увидел: народный, мать его русскую, консул, тот, что в Антверпене на «Дзержинский» с пирожными к нам таскался, точно Иуда, — живет в этом городе, на вилле, которая по иронии судьбы именуется «Бельведер». Я сам видел: консул в белой рубашке в саду перед Бельведером в гамаке качается и напитки со льдом на жаре потягивает! Я расспросил о нем пана Гацкого; тот сказал, человек спокойный, в политику не суется. Ха-ха! А кому, если не этому антверпенскому консулу, Радио-Пенёнжек стучал, на Ковальского, на Зайлиха, а также на присутствующего тут Тросцю, что кое для кого имело колоссальные последствия?! Спокойный человек! Так я еще раз спрашиваю: куда мы попали? Еще раз спрашиваю: что нам делать? Кирпичи таскать?

Бобусь Сандальский, весь горя, ибо чахоточная блондинка Мария Анхелика состроила ему глазки, — проговорил, смешавшись: — Это неправильно!

— Чего уж там, — молвил кто-то с «Дзержинского», Форнальский или Гвоздь, — повесить каналью!

Тут уж и Весек загорелся, а Бобусь и так горел, остальные разогревались пивом и ромом.

 Склонили головы (за исключением Струпа) друг к другу и к стаканам, переваривая сказанное Шефом. Весек, разумеется, строил глобальные планы и даже о производстве бомб, то есть «филиппинок», как во время Восстания, собравшимся напомнил. Реже всего подавал голос Амбросио, потому что по-польски у него выходило плохо. Бедный Бобусь по причине болезни голову имел слабую, так что вскоре упился второй рюмкой и тем, что Мария Анхелика, светловолосая и бледная, аж мурашки по коже, взглянув на него искоса, неожиданно ушла с черным боцманом — и погрузился в страшное отчаяние.

Он заплакал навзрыд: — Так я… мы… Господи Боже мой! ... мне нехорошо… на свете… плохо мне… и на корабле, и на стройке, и сейчас… я уж сам не знаю, что… ой-ой-ой! Домой хочу, домой, мамочка!

При слове «мамочка» они быстренько подхватили его и повели в Киоск, где Пани проявила исключительную нежность, беседуя с Бобусем о жизни и о мамочке.

Шеф Болеславский почувствовал, что должен перед присутствующими объясниться за младшего товарища.

— Он ребячится, и голова ни к черту из-за этой эпилепсии, которую он мальцом приобрел, в подвале, где на его глазах освободители после освобождения с женской частью семьи гнусность сотворили. Ну да Бог с ним.

Бог с ним, разумеется, более важные актуальные вещи происходили в баре «Танго». Едва конспираторы вновь склонили головы к стаканам, как перед ними возник раскорякой некий тип — набравшийся, мордатый и блондинистый.

— Приветствую, товарищи! Судя по тому, что я слышал, имею честь со свежеиспеченными товарищами. Рябчик, еще Польска не згинела! Что Рябчик, могу седулой* удостоверить. Дела никакого, сразу скажу, не имею, но люблю, когда полонусы пьют, у меня от этой картины сердце отвагой наливается. Сердце! — Он прицепился к Амбросио, ткнул в него пальцем и стоял так, повторяя: — Отвагой наливается!

Амбросио испугался, непривычный к моряцким выходкам, хотел уйти, но его притормозил спокойной речью Шеф:

— Пан Жирный, прибери-ка с моего друга свой палец. И мы тебе, пан Жирный, не товарищи, небось свиней вместе не пасли. — Он встал, продемонстрировав два метра жил своих и роста. — Посмотри на меня, гражданин, подбери то, что навякал, да палец свой сними!

Лизун палец от Амбросио, словно от горячего утюга, отдернул и, вякая на разных языках о неприличной мести всем пятерым любителям свободы с «Дзержинского», удалился, в связи с чем Амбросио остался.

Во время этого происшествия лавировал по бару «Танго» Костек Наперский с десятком пар нейлоновых чулок, которые взял на продажу у Хулио Сезаре, предварительно встретившись с ним на молу; встретившись, за первую партию честно заплатил песо, взятыми у кериды из пансиона, в него, как прежде в румына, в статус супружеский и в хасмины до смерти влюбленной.

Продав четыре пары, он сказал Лизуну:

— Эй, ты! Морду на котлеты порублю! — что позже и исполнил.

Не спрашивая, сел за столик, где совершалась конспирация.

— Простите, — сказал он. — Он пройдоха, педик и хам! Всю жизнь, где этого хама ни встречу, дарю презрением. Если при этом и питаю к нему некоторую слабость, то по той причине, что мы вдвоем шток забили одному красному во время рейса в Неаполь, вот этот хам как раз и бил, из-за чего и он, и я потом намыкались. Оставим, однако, в покое этого хама, и — если почтенное собрание соотечественников позволит — в знак извинения за хама ставлю по рюмке!

Шеф Болеславский не был так страшен, как казался, и сразу подобрел:

— Поставить никому не запрещается!

Весек Бончек, несмотря на важность совещания, проявил юношеский интерес:

— А как это: забили шток?*

Моряк Тросця, внезапной жалостью преисполнившись, с боем дорвался до голоса:

— Когда мы «Собеского» из Генуи, значится, на веки вечные в Одессу вели, флаг на штоке висел, на флагштоке то есть, а я на глаза капитану попался, тому тоже невесело, дело уже в Одессе было. Пойди-ка, братишка, так он мне говорит, и если сумеешь, сними там наше, потому что к завтрему там совсем другое повесят... я пошел и снял, вместе со штоком — топориком снизу подсек. Флаг наш спрятал под рубашку, а на корму палку от швабры с тряпкой по личной инициативе присобачил. Капитан ничего не сказал. Сняли нас с «Собеского» сразу после банкета, на котором я горячие блюда разносил, разбивая, ясное дело, каждую первую или вторую тарелку со жратвой…

— Да уж, ты тогда побил посуды, — подтвердил Адам Гвоздь, свидетель.

Весек заинтересовался: — А где этот флаг?

Костек, поставив всем, чувствовал себя в своей тарелке, так что не позволил заткнуть себе рот. — Знаешь ли ты, брат, что такое по-польски фраер? Фраер с ваером и ваер с фраером? Не знаешь? Англичане на такие речи говорят: гоу ту хелл! Послушайте, что я вам скажу: могу каждому нейлона или часов дать на продажу по несколько пар или штук. Навар фифти-фифти. Походит каждый самостоятельно, тут продаст, там продаст, глядишь, с голоду и не помрет. И еще я вам скажу: есть у меня один, который все знает, и как узнает, так сразу скажет, где можно наняться на корабль. На панамец, на голландец, а если счастливый случай улыбнется — на «Дель Мар»! Мне пока не горит, но, может, у кого из вас надобность случится? Я вам предлагаю жизненные шаги в том смысле, что воспоминаниями, флагами, трепетом в сердце не проживешь, брат, ни на этом полушарии, ни на том. Но знайте, что я потому к вашему собранию примкнул, что польское крещение получил в Сибири, без дураков. Так что же — есть у меня право? Есть! А раз у меня есть право — я вас всех в субботу к себе в семейный пансион на Ринконе сердечно приглашаю на фляки. Советую не пренебрегать, потому как на бульоне и с майораном. С фрикадельками!

Одним глотком допив кофе, встал Струп Душный и ушел в Киоск. Но и без него — во-первых, нейлоновые чулки и часы, во-вторых, «ДельМар» и, наконец, фляки — Костек имел честно заработанный успех. Хотя новый аккордеон, привезенный Патроном* из Италии, выдавал пассажи громче, чем прежний, Норма, мулатка с мощным бюстом, была исключительно в голосе, а двери с двумя нулями, мужскими и дамскими, хлопали сегодня остервенело — все в этом балагане уразумели главное: один — про чулки, другой — про часы, третий — про набор команды, и каждый — про фляки.

 

27

За исключением Амбросио Липинского, который осмелился задать вопрос: что такое фляки? — и за исключением Безумного Весека, недовольного, что с виселицы, бомб, костыля и флага разговор перешел на фляки.

Очень вовремя взмахнул дирижерской палочкой заботившийся о своем статусе шеф Болеславский, а именно:

— Обращаюсь к присутствующим тут молодым товарищам. Отвечу, прежде всего, Липинскому, в Чате родившемуся, что фляки — весьма почитаемое польское блюдо; Весеку отвечу, что относительно той материи, про которую он знает, и я знаю, и некоторые другие также знают, нам следует отдельно установить взаимопонимание, желательно завтра в этом же баре в девять. На фляки обижаться нет оснований. Последний раз я ел фляки в 1945 году в имении Монтва, куда мы заскочили из лесу за томми-ганами и амуницией. Кажется, пан Гвоздь заинтересовался чулками. Пожалуйста, не стесняйтесь и договаривайтесь. Насчет американского «Дель Мар» прошу по возможности дать знать. Я — в дополнение к тому, что было, — предлагаю еще по рюмке. Вперед!

— Сто лет, сто лет! — затянул поднаторевший в польской компании Амбросио Липинский.

Из Киоска вышел Струп Душный с утешившимся Крошкой Бобусем. В проходе они столкнулись с Жирным Лизуном Рябчиком, который, устремив взор на дверь, ждал Ибелику из Аризоны. Явной тревогой Жирного впечатлившись, Бобусь предложил: — Если хотите, выпейте с нами черного кофе…

— Не могу! — с отчаянием в голосе молвил Лизун. — Плевать я на вас хотел! Перед уходом мне еще нужно опустить в Киоске железный занавес!..