ПОЭТИЧЕСКИЙ ТРАКТАТ

Примечания и послесловие Переводчика - в конце.

ВСТУПЛЕНИЕ

Пускай родная речь простою будет.

Пускай любой, едва услышит слово,

Увидит реку, яблоню, тропинку,

Как видишь в полыхании зарниц.

Однако речь не может быть картиной

Итолько. Издавна ее прельщает

Мелодия и рифмы колыбельность.

Неладно ей в сухом, шершавом мире.

Сегодня часто спрашивают, что за

Смущение, с каким стихи читаешь,

Как будто автор с умыслом неясным

В них обращался к худшему себе,

Изгнавши мысль и обманувши мысль.

С приправой шутки, шутовства, сатиры

Поэзия ценителей находит,

Такой она понравиться способна.

Но те баталии, гае ставка-жизнь,

Ведутся в прозе. Не всегда так было.

И до сих пор не высказана горечь.

Роман, трактат служебен, но не вечен.

Одно хорошее четверостишье

Томов трудолюбивых тяжелей.

I. ПРЕКРАСНАЯ ЭПОХА

Дремали дрожки у Марьяцкой башни.

Уютный Краков в зелени лежал

Пасхальным свежекрашенным яичком.

В плащах широких важно шли поэты.

Никто не помнит нынче их имен.

Но руки их, они реальны были.

Над столиками запонки, манжеты.

На палке нес газету вместе с кофе

Официант- и канул безымянным.

Рахили в длиннохвостых шалях1), Музы,

Пригубивши, закалывали косу

Той шпилькой, что лежит сегодня в пепле

Их дочерей или в комоде подле

Умолкшей раковины. Ангелы модерна

В домах отцовских, по уборным темным,

Обдумывали связь души и пола,

Печали и мигрень лечили в Вене

(Сам доктор Фрейд, слыхал я, галичанин).

У Анны Чилаг 2) отрастали кудри,

Блистали позументами гусары.

В горах носился слух, что Франц-Иосиф

Внизу, в долине, проезжал в карете.

Там наш исток. Напрасно отрицать,

На Золотой далекий век ссылаться.

Не лучше ли принять, признать своими

Усы колечком, набок котелок,

Побрякиванье дутого брелока.

Признать и песню над пивною кружкой

В суконно-черных заводских предместьях.

Ухолят, чиркнув спичкой, на полсуток

Творить в дыму богатство и прогресс.

Рыдай, Европа, жди себе шифкарты 3).

Под Рождество на рейде Роттердама

В молчаньи станет судно эмигрантов.

К обмерзлым мачтам, словно к снежным елям,

Трюм вознесет молитву на мужицком

- Словенском или польском - диалекте.

Простреленная пулей, пианола

Играет. Пары буйствуют в кадрили.

Рыжа, толста, оттянутой подвязкой

Пощелкивая, развалясь на троне,

В пуховых туфлях тайна ожидает

Торговцев сальварсаном и резинкой.

Там наш исток. Иллюзион мигает:

Макс Линдер - плюх, с коровой в поводу

В садах сквозь зелень светят лампионы.

И оркестрантки в трубы, трубы дуют.

Свиваясь нз сигарного дымка,

Из рук, колец, сиреневых корсажей,

Через поля, долины, горы вьется

Команда: „Vorwaerts! En avant!Allez!"

То наше сердце залито известкой

В пустых полях, распаханных огнем.

Никто не знает, почему скончались

- Всё под кадриль - богатство и прогресс.

Как ни печально, там наш стиль родится.

Под утро лира смирная бряцает

В мансарде над шантанной погремушкой.

Как звездный хруст - эфирные напевы,

Ненужные купцам и их супругам,

Ненужные и в деревушках горных.

Они чисты, наперекор земному.

Они чисты и слов таких не знают:

Вагон, билеты, задница и деньги.

Учись читать, мечтательная Муза,

В домах отцовских, по уборным темным,

И знай отныне, что не поэтично.

Поэзия же - тайное волненье

И легкий вздох, укрытый в многоточьях.

Течет, струится непереводимо,

Эрзац молитвы. Так и станет впредь

Простой порядок слов недопустимым.

„Фи, публицист. Уж говорил бы прозой".

Пока открытием авангардистов

Не станет износившийся запрет.

***

Есть в Кракове короткий переулок.

Два мальчика там жили по соседству.

Когда один из школы возвращался,

Видал другого на песке с лопаткой.

Несхожи судьбы их, несхожа слава.

Огромный океан, чужие страны,

Коралловые отмели за рифом,

Где в раковину голый вождь трубит,

Познал моряк. И живо то мгновенье,

Когда в жаре безлюдного Брюсселя

Он тихо шел по мраморным ступенькам

И возле „К°" компании звонок

Нажал и долго вслушивался в тишь.

Вошел. Две женщины на спицах нитку

Сучили - он подумал: словно Парки.

На дверь кивнули, скручивая пасмо.

Директор анонимно подал руку.

Вот так стал Джозеф Конрад капитаном

На Конго, по решению судьбы.

И Конго - место действия рассказа 4),

Где слышащим давалось прорицанье:

Цивилизатор, очумелый Курц,

Владел слоновой костью в пятнах крови,

Кончал отчет о просвещеньи негров

Призывом к истреблению, вступая

В двадцатый век.

Обту же, впрочем, пору

Подковки, ленты, пляски до утра

В подкраковской деревне, под волынку,

И сотни лет игравшийся вертеп.

Неодолимой воли был Выспянский,

Хотел театра, как у древних греков.

Но не преодолел противоречья,

Что преломляет нам и речь, и зренье,

В неволю нас эпохе отдавая,

И мы уже не лица, а следы,

Не личности, а отпечатки стиля.

Подмоги нам Выспянский не оставил.

Наследье наше - памятник иной,

Воздвигнутый шутя, а не во славу.

Для языка по мерке, как частушка,

А для бесплотной мысли в поученье.

Остроты, чепуха, „Словечки" Боя 5).

День угасает. Зажигают свечи.

Винтовочный затвор на Олеандрах

Не щелкает. Лужайки опустели.

Ушли эстеты в скатках пехотинцев.

Их кудри смел цырюльный подмастерье.

Стоит в полях туман и запах дыма.

Наполнит рюмки доктор. А она

У фортепьяно, при свечах, в лиловой

Вуали, напевает эту песню,

Что нам звучит, как весть из ниоткуда.

Отголоски далекой кофейни

Оседали на мертвый висок.

II. СТОЛИЦА

Чужой ты город на песках сыпучих,

Под православным куполом Собора,

Твоя погудка - ротная побудка,

Кавалергард, солдат всех выше 6),

Тебе из дрожек ржет „Аллаверды".

Так надо оду начинать, Варшава,

Твоей печали, нищете, разврату.

Окоченелою рукой лотошник

Отмеривает семечки стаканом.

Увозит прапорщик у стрелочника дочку,

Чтобы ей княжить в Елисаветграде.

На Черняковской, Гуриой и на Воле

Уже шуршат оборки Черной Маньки 7),

Уже она в парадном подмигнула.

Тобою, город, Цитадель владеет.

Прядет ушами кабардинский конь,

Едва послышится: „Смерть вам, тираны!"

О луна-парк привислинского края,

С губернией тебе бы управляться.

Но стать теперь столицей государства,

Теперь, в толкучке беженцев с Украины,

Распродающих уцелевший скарб?

Палаш да ржавый карабин французский -

Вооруженье для твоих баталий.

Против тебя, смешная, все бастуют:

И в Златой Праге, и в английских доках.

В отделах пропаганды добровольцы

Строчат ночами о грозе с востока,

Не зная, что над гробом им сыграют

На хриплых трубах, ,Интернацьонал".

И все-таки ты есть. И с черным гетто,

И со слезами женщин в довоенных

Платках, и с сонным гневом безработных.

Шагая взад-вперед по Бельведеру,

Пилсудский не уверует в стабильность.

„Они на нас,- твердит он, - нападут".

Кто? И покажет на восток, на запад.

„Я бег истории чуть-чуть затормозил".

Вьюнок взойдет из заскорузлой крови.

Где полегли хлеба, пройдут бульвары.

Как это было? - спросит поколенье.

А после не останется ни камня

В том месте, где ты был когда-то, город.

Огонь пожрет истории прикрасы 8),

Как грошик из раскопок, станет память.

Но поражения твои вознаградятся.

Как знак того, что только речь - отчизна,

Вал крепостной тебе - твои поэты.

***

Такой плеяды не было вовеки.

Но в речи их поблескивала порча.

Гармония у них пошла от мэтров.

В их обработках не было помину

О гомоне сыром простых вещей.

***

Кто белою рукою в этом веке

Усеивает строчками бумагу,

Тот слышит плач и стук несчастных духов,

Закрытых в ящике, в стене, в кувшине

И тщащихся дать знать, что их рукой

Любой предмет из хаоса был добыт,

Часы тоски, отчаянья, муки

В нем поселились и уж не исчезнут.

Тогда путается перо держащий,

Неясное питает отвращенье,

Былую ищет обрести невинность,

Но ни к чему рецепты и заклятья.

Вот отчего младое поколенье

Умеренно любило тех поэтов,

Им почести воздав, но не без гнева.

Оно с тех пор программно заикалось:

Заика-дс высказывает смысл.

***

Авангардисты, в общем, заблуждались,

По краковскому старому обряду

Приписывая слову ту серьезность,

Что не снесет оно, не став смешным.

Но, челюсти сжимая, замечали,

Что говорят они натужным басом

И что мечта их о народной силе -

Уловка устрашенного искусства.

А глубже - то была пора раскола.

„Бог и Отчизна" больше не пленяли.

Сильней, чем встарь филистера богема,

Поэт улана ненавидел, флаги

Осмеивал и презирал мундиры,

Плевал, когда со стэками юнцы

Визжа гнались за купчиком в ермолке.

Финал заранее был уготован

Не за нехваткой пушек или танков.

Авангардисты, рационалисты,

А все поэты в Польше - как барометр.

Соборная распалась, скажем, ценность,

И вера общая людей не единила.

Кто сознавал - в иронию скрывался

И жил на островке, среди своих.

Кто сознавал острей - внушал себе же,

Что если чтит кумиров, то с народом.

***

Так не напрасно ссохлась кровь улана

Для муравьев подарком под березой?

Не так уж, значит, стоит осужденья

Заботившийся только о границах

Пилсудский? Он купил нам двадцать лет,

Тянул он шлейф грехов и обвинений,

Чтобы прекрасное созреть успело.

Прекрасное - такая, скажут, малость.

Читатель, ты не заживешь по-райски.

Страна эта прекрасна и обильна,

Да непрочна, как брезжущий рассвет.

Мы что ни день ее воссоздаем

И больше уважаем, что реально.

Чем что застыло в звуке и в названьи.

И силой - она вырвана у мира,

А без усилия - не существует.

Прощай, прошедшее. Стихает эхо.

И нашей речи быть кривой, корявой.

Последние стихи эпохи шли

В печать. Их автор, Владислав Себыла,

Под вечер вынимал из шкафа скрипку,

На полке с Норвидом футляр оставив,

И железнодорожного мундира

Тогда он не застегивал петлицы.

В своих стихах, подобных завещанью,

Отчизну он сравнил со Святовидом.

Все ближе, ближе барабанный рокот

С равнин восточных, с западных равнин,

А ей все снится пчел ее жужжанье

В полдневный зной, в садах у Гесперид.

За это ли Себылу под Смоленском

В лесу зароют, прострелив затылок? 9)

Прекрасна ночь. Высокая луна

Переполняет небо тем сияньем

Особенным, сентябрьским. Скоро утро.

И воздух тих над городом Варшавой,

И серебристые аэростаты

Стоят недвижно в побледневшем небе.

Процокают у Тамки каблучки,

Призывный полушепот, и в бурьянник

Уходит парочка. В тени незримый,

Молчит дежурный, только ухо ловит

Их слабый смех в густой постели мрака.

Ни жалость одолеть он не умеет,

Ни выразить их общую судьбу.

Рабочий и простая поблядушка

Перед ужасным восходящим солнцем.

И, может, поразмыслит он позднее,

Что стало с ними в днях или веках.

III. ДУХ ИСТОРИИ

Когда со статуй краска опадает,

Когда законов буква опадает,

Сознанье голо, как зеница ока.

Когда на сталь, на съёженные листья

Летят огнем из книг сухие листья,

Добра и зла ничем не скрыто древо.

Когда на грядках гаснет крыл холстина,

Когда трещит железо, как холстина,

Солома остается да навоз.

***

Где дым от крематория клубится

И где по деревням звонят к вечерне,

Гуляет Дух Истории довольный.

Милы ему после потопа страны,

Готовые принять любую форму.

Мелькает на задворках та же юбка

В Аравии, и в Индии, и в Польше.

***

Поэт его узнал уже, увидел,

Злобога, у которого во власти

И время, и судьба поденок-царств.

Его лицо размером в десять лун,

На шее бусы из голов кровящих.

Кто не признал его - жезлом задетый,

Заговорится и утратит разум.

Кто поклонился - будет лишь слугою,

Ему презреньем господин отплатит.

Венки лавровые, лужайки, лютни!

Куда вы делись, дамы и князья!

Вас можно было распотешить лестью,

В припрыжке ловкой кошелек словить.

Он жаждет большего - души и плоти.

Кто ты, властитель? Долги эти ночи.

Не ты ли ведом нам как Дух Земли,

Что сбрасывает гусеницу с груши

На прокормленье черному дрозду?

Что дохлыми жуками устилает

Постельку луковицы гиацинта?

Губитель, ты и он - одно и то же ль?

Он, неотступный, он, товарищ верный.

Как часто нашей он водил рукою

По гладкой шее и спине девичьей,

Когда бредут в июльский вечер пары

Лугами к озеру под запах сосен,

Гармоника наигрывает небыль

Про острова влюбленных в океане.

Теперь мотив забыт, и вспомнить страшно.

Как часто он же нам, краса и слава,

Ликующий тетеревиный клич,

Иронией умел скривить улыбку,

Нашептывая, что весенний воздух,

Трель соловья и наше вдохновенье -

Всего лишь его щедрая наживка,

Чтоб совершалось продолженье рода,

Что кровь остынет и, покрыты ржою,

В гниющем пурпуре мы погрузимся

В тот прах, что миллионы лет копился,

Где нас заждался прадед-питекантроп.

Скажи, в разумном гегелевском фраке

Любитель диких ветреных сторонок,

Ты что же, имя поменял - и только?

***

В наш век есть то, чего не увидали

Двадцатилетние варшавские поэты,

***

Те юноши растерянно касались

Стола и стула утром, словно в ливень

Нетронутый находишь одуванчик.

Для них дробились в радугу предметы,

Размытые, как в отошедшем прошлом.

Возможность славы, мудрости, покоя

Они своей молитвой отвергали.

Все их стихи - о мужестве молебен:

"Когда мы будем изгнаны из жизни,

Наш дом златой, в постель из малахита

Ты на ночь нас - на вечную - прими".

И ни один герой у древних греков

Не шел на битву так лишен надежды,

Воображая свой бесцветный череп,

Откинутый ботинком равнодушным.

***

Когда обмотают мне шею веревкой,

Когда мне дыханье отнимут веревкой,

Качнусь я по кругу, и кем же я буду?

Когда меня в ребра уколют фенолом,

Когда я шагнуть не смогу под уколом,

Какую ж я мудрость пророков добуду?

Когда разорвут наши руки навеки,

Когда разорвут наши зори навеки,

Никто их на небе не свяжет обратно.

А я, кроме сердца, что вот-вот умолкнет,

А я, кроме слова, что вот-вот умолкнет,

Не знаю ни дома, ни сына, ни брата.

Поэт облакам угрожал в нашем гетто,

Бросал я монетки в ладони поэта,

Чтоб песня до смерти осталась со мною.

На камерной стенке долбил я ночами

То слово любви, чтоб до века скончанья

Оно вокруг солнца кружило с тюрьмою.

В жестянку, в жестянку в такт песенке бил я,

И нет меня, нету, а там еще был я,

Где наша дорога свернула к застенку.

И в день покаяния, в день ли прощенья,

Быть может, откроют, отроют в защельи

Мой след, мой дневник, замурованный в стенку.

Земля истребленья, погибели, злобы,

Она не очистится силою слова,

Не уродить ей такого поэта.

А если б один и нашелся единый,

Мы вместе за проводку с ним уходили,

Избранником было бы детище гетто.

***

Зима пройдет

Единственная мстительная радость

Еврейских девушек на тяжком марше.

Да, скоро ночью журавли промчатся,

Лежалый снег не будет ранить руки.

Да, у ручья на гравии стопа

Розовощекой галькой захрустит.

Весна придет

Да, буйным соком набегут тюльпаны,

В окно жужжа ударит майский жук.

Да, юноша сплетет своей невесте

Венок из молодых дубовых листьев.

Тогда из нас

Из нас - ведь мы теперь одно и то же.

Кость, мясо, нервы - наши, не мои.

А имена Рахиль, Мирьям и Соня

Угаснут и остынут на ветру.

Трава взойдет 10)

Трава, побитая иронией напева.

***

Нам многое, да, многое припомнят.

Отвергли мы спокойствие молчанья,

Достойных уваженья размышлений

О мировых структурах. Вечной теме

И чистоте мы были неверны.

И хуже - пыль событий и имен

Мы что ни день словами ворошили,

Тревожась мало, что она угаснет

Мильоном искр, и вместе с нею мы.

Даже бесславье, принятое нами,

Как будто было умысла не чуждо,

И нехотя, но мы платили цену.

Когда себя ты знаешь - признаёшься,

Что был как тот, кто слышит голоса,

Не разбирая слов. Отсюда злость,

Подошва, выжимающая скорость,

Как будто можно от галлюцинаций

Бежать. Свою незримую веревку

Влачили мы, гарпун спиною чуя.

И всё же обвинители ошиблись,

Печальники о зле эпохи нашей,

Принявши нас за ангелов, что в бездну

Низвергнуты и там, из этой бездны,

Грозятся кулаком делам Господним.

Да, многие сошли на нет бесславно,

Открывши относительность и время,

Как химию неграмотный открыл бы.

Другим - одна обкатанная галька,

Подобранная около реки,

Дала урок. Достаточно мгновенья,

Набухших кровью окуньковых жабр,

Пропаханной бобровой борозды

По спящей тоне, под безлунным небом.

Ведь созерцанье без отпора гаснет -

Его и сам отвергнет созерцатель.

А мы - наверно, были мы счастливей,

Чем те, кто в Шопенгауэра книгах

Печали черпал, слушая в мансарде

Назойливые отзвуки шантана.

И философия, поэзия, деянье

Нам не были, как им, разделены,

В одну сливаясь - волю? иль неволю?

Подчас горька, а все-таки награда.

***

1956, Бри-Конт-Робер

ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА:

1) „Рахили в длиннохвостых шалях" - отсылка к героине драмы Станислава Выспянского „Свадьба" (те, кто видел фильм Вайды, помнят Майю Кемеровскую в роли Рахили). Переводчику приходится признаться, что первый, поверхностный (и ошибочный) вариант был "Рашели": автоматически сработало "ложноклассическая шаль" и "Так, негодующая Федра, / Стояла некогда Рашель".

2) Анна Чилаг (правильно: Чиллаг) - героиня рекламы средств для ращения волос перед 1-й Мировой войной в Австро-Венгрии. Она уже появлялась в польской поэзии - в стихотворении Юэефа Витглина "A la rechrche du temps perdu" (1933):

Я, Анна Чилаг, с длинными кудрями,

Все та, все в той улыбке сладко тая,

Стою между газетными столбцами

Вот уже тридцать лет, как бы святая.

.................................

Моих кудрей шумящий водопад

Ковром пушистым стелется до пят,

До пят босых волосяной богини.

.................................

Я, Анна Чилаг, даже в те года,

Как кровь была дешевле, чем вода,

И литеры набора заливала,

И рядом со столбцов ко мне взывала,-

Не оскудела ни на волосок,

Не оскудела ни на волосок.

3) Немецкое слово "Schiftkarte" в форме „шифкарта" вошло в польский язык в начале XX в., во времена массовой эмиграции, - ныне ощущается как устаревшее. „Шифкарта" была для эмигрантов даровым билетом на проезд в трюме трансатлантического парохода - билет оплачивали и высылали заокеанские родственники.

4) Речь идет о повести Джозефа Конрада„Сердце тьмы".

5) „Словечки" Тадеуша Желенского, более известного под псевдонимом Бой, - сборник „фрашек" (стихотворных острот или, попросту говоря, эпиграмм).

6) „Кавалергард, солдат всех выше" - по-русски в тексте. Строка из русской армейской песни.

7) „На Черняковской, Гурной, на Воле" - начало припева популярной в варшавских предместьях баллады о Черной Маньке, проститутке, отравившейся после того, как ее бросил возлюбленный (ср. „Маруся отравилась...").

8) Строка из „Конрада Валленрода" Мицкевича. Здесь приводится по кн.: Адам Мицкевич. Стихотворения. Поэмы. М., 1968, - в пер. Н.Асеева.

9) Владислав Себыла был расстрелян в Катынском лесу. В Нобелевской лекции Милош сказал: "В антологиях польской поэзии есть имена моих друзей: Леха Пивовара и Владислава Себылы - и дата их смерти - 1940. Абсурдно, что нельзя написать, как они погибли, хотя в Польше каждый знает правду: они разделили судьбу многих тысяч польских офицеров, разоруженных и интернированных тогдашним пособником Гитлера, и похоронены в массовой могиле". Отметим, однако, что в двухтомной антологии „Польская поэзия" (сост. С.Гроховяк и Я.Мацеевскнй. Варшава, 1973) годы жизни Себылы указаны: 1902-1941, с фальсифицированной датой смерти. Те же даты были повторены и в первом и единственном (на 1982 г., когда я переводила „Трактат" и составляла примечания. - Прим. 1999) издании стихов Себылы, вышедшем в Варшаве в 1981. Упомянутое Милошем стихотворение - „И снова топот ног солдатских..." - было напечатано в 1938 в сборнике „Образы мысли".

10) Эти четыре строки - подлинная песня, возникшая в гетто во время оккупации.

Читатель заметит, что в сравнении с число.упоминаемых в "Поэтическом трактате" имен и реалий примечания не исчерпывающи. Задача комментария - разъяснить главным образом те места, где понимание текста русским читателем - без дополнительных сведений - осталось бы заведомо обедненным или неясным. В задачу переводчика не входило ни дать полный академический комментарий, ни разъяснять, почему Милош так, а не иначе оценивает лица и события (ни, тем более, толковать историософские и натурфилософские концепции „Трактата").

Переводчик благодарен автору, внимательнейшим образом прочитавшему перевод и сделавшему целый ряд ценнейших замечаний, а затем нашедшему время обсудить со мной внесенные поправки. Переводчик также благодарит своих польских и русских друзей: Владимира Аллоя, Александра Бондарева, Станислава Баранчака, Иосифа Бродского, Ренату Горчинскую, Хенрика Гринберга, Наташу Дюжеву, Якуба Карпинского, Ирену Лясоту, Владимира Максимова, Хелену Шмунес, - которые были первыми читателями или слушателями поочередных вариантов бесконечно перерабатывавшегося перевода, - за советы и замечания. И Мирослава Хоецкого, поддержка которого была решающей на трудной стадии, предшествовавшей изданию.

(1982)

Готовя переиздание "Поэтического трактата", впервые вышедшего крохотным тиражом в 1982 г. в изд. „Ардис" (Анн-Арбор, США), я еще раз пересмотрела и в нескольких местах слегка поправила перевод, чуть-чуть подправила и примечания.

(1999)