Литература и тайна

Литература и тайна

Этой статьей молодого исследователя старопольской литературы мы открываем цикл публикаций, посвященный классике польской словесности, которая по-прежнему остается для читателя живым источником радости и вдохновения. Быть может, она заинтересует также российских литературоведов и переводчиков.

Редакция

 

 

В 1907 году польский литературовед и культуролог Александр Брюкнер, говоря о «Богородице», старейшей из написанных по-польски религиозной песне, категорично заявил: «Es ist ein text mit sieben siegeln» («Это текст, скрытый за семью печатями»). Легомысленный читатель мог бы обвинить ученого в конформизме, однако нужно помнить, что Брюкнер — первооткрыватель другого, не менее загадочного памятника польского языка, «Свентокшиских проповедей», непререкаемый авторитет в области старопольских источников, чьи научные интересы охватывали текстологические, языковедческие и культурологические аспекты трех эпох (средневековья, ренессанса и барокко*) — несколькими годами ранее, в 1901 году, в одной из своих многочисленных статей уже праздновал победу, объявив о «раскрытии загадки „Богородицы”», однако скупая фактография и необходимость умножения числа гипотез относительно истории создания произведения в итоге вынудили ученого капитулировать. В конце жизни, вновь признавая свою беспомощность перед тайнами этой песни, он писал уже без обиняков: «Я сам совершил ошибку или даже преступление, с каковыми обычно борюсь, поймав на этом других: я вплел в ткань летописи лирический мотив; не удовлетворился указанием на время и место создания песни (...), что должно быть достаточным для здравомыслящего и ответственного исследователя в условиях отсутствия источников и глубокого молчания рукописей. Я же ударился в романтические измышления и сам допридумал всю историю»*. Великая тайна скрывает историю «Богородицы» (мы по-прежнему строим догадки относительно ее появления, роли и места в старинной литургии, а также внезапного роста популярности после 1410 года), однако подобного рода таинственность характерна не только для наиболее древних или слабо задокументированных произведений, как можно убедиться благодаря продолжающимся по сей день спорам исследователей. Примером может служить недавняя дискуссия вокруг непристойной «Загадки»* из сборника «Фрашки» Яна Кохановского. Процитируем целиком эту таинственную безделицу великого поэта эпохи Ренессанса:

 

Между ляжек, как в темнице,одноглазый зверь таится.И стрела в него слепаябьет, на ощупь попадая.Его голос — гром гремящий,запах — тяжкий и смердящий*.

Здесь возникает только один вопрос — но это, надо признать, вопрос фундаментальный: о чем идет речь, что за зверь описывается в произведении (точнее, о какой части человеческого тела пишет поэт)?* «Загадка» известна нам прежде всего по изданию XVI века, и вряд ли чудом обнаруженная рукопись поэта развеет сомнения, обуревающие сегодняшних комментаторов.

Я вспоминаю об этих двух примерах, чтобы проиллюстрировать феномен появления старинного литературного текста в руках современного читателя. Я специально не уточняю целевую аудиторию, не хотелось бы мне также отвечать на избитые вопросы о читабельности, которыми даже и задаваться не хочется. Единственное, что остается в этой ситуации — рассказать о том, что важно лично для меня. На примере «Богородицы» и вышеприведенной фрашки нетрудно догадаться, что это будет рассказ о вещах и аспектах не до конца выясненных либо не в полной мере понятных (во всяком случае, не в полной мере понятных автору этих строк) и именно потому интригующих, а также отчасти о давних, не всегда традиционных попытках удовлетворить извечное человеческое любопытство. Субъективный характер высказывания исключает подход, свойственный учебникам по истории литературы — структура текста выстраивается скорее благодаря перекличке тем, сюжетов или проблем, нежели на основе хронологии или иного, изначально принятого порядка. Охотно воспользуюсь этим преимуществом и, отложив учебник, перейду к конкретным примерам.

Оставив в покое средневековую письменность, задержимся на уже упомянутых фрашках. Эти короткие эпиграмматические произведения писал, разумеется, не только Кохановский, их высоко ценили поэты эпохи Возрождения, так что фрашки встречаются в творческом наследии многих литераторов. В особенности это касается тех, кто писал на латыни, однако среди них мы можем обнаружить и пишущего по-польски Миколая Рея, когда-то считавшегося «отцом польской литературы». Для «отца» это была уж больно специфическая фигура, коль скоро его современники сообщают, что Рей, приезжая в гости, «непомерный жбан слив, пресного меду полковша, огурцов свежих три больших миски, гороху стручкового четыре шапки каждый день на голодный желудок всегда съедал. А потом, употребив бидон молока с хлебом, гору яблок и полведра груш умявши, съедал шмат мяса свежего, а бывало, что и не один, а целых четыре, кислой капустой заедая, после чего было ему уж не до лягушачьих лапок. Вскоре же, когда жажду утолить нужно было, то любой бы со смеху помер, кабы говорил я о том прилюдно, ибо с радостью великой поедал он яства дрянные, редко пил хорошее пиво, а только горькое, кислое, да еще и мутное, а коли угощал его кто совсем уж паскудным пивом, то пил так, что за ушами трещало». Трудно сказать, было ли так на самом деле, но в любом случае нужно помнить, что Рей был всего лишь человеком. Из других источников нам также известно, что Рей не пытался прослыть ученым поэтом, а наоборот, сознательно позиционировал себя как человека простого, не столько неотесанного, сколько не слишком образованного и немного наивного, хотя и бывал при дворе короля и вращался среди самых знатных вельмож того времени. Сегодня Рей известен благодаря именно этим двум вещам — своим «отцовством» по отношению к нашей литературе и любви к такой родной и знакомой простоте*.

Но вернемся к эпиграммам. Свой сборник Рей озаглавил «Фиглики» [«Прибаутки»], совсем иначе, нежели Кохановский: вместо слова итальянского происхождения («фрашка» — это не только «мелочь, пустяк», но и «ценная безделушка») Рей выбрал польский этимон, отсылающий скорее к «шалости, проделке», то есть «шутке». Оба поэта любили шутки и анекдоты, однако их книги совершенно разные. В книге Рея в основном представлены проникнутые непритязательным юмором прибаутки и байки, почерпнутые из помещичьей, церковной и семейно-бытовой реальности... Всё это выглядит настолько родным и — как и сам автор — безыскусным, что обычному читателю трудно отследить более глубокие корни этих текстов, равно как и увидеть в композиции сборника изящный замысел. В композиционном отношении Кохановский тоже поступил иначе. Не говоря уже о более разнообразном содержании его книги, стоит обратить внимание и на композицию «Фрашек». Сначала можно легко дать сбить себя с толку словами самого поэта, который раз за разом пытается убедить нас, что его стихи лишены серьезной тематики (разумеется, это неправда), либо что произведения на «высокие» и «низкие» темы перемешаны, словно товары на прилавке. Короче говоря, Кохановский любой ценой пытается отбить у читателя охоту к более тщательным поискам и делает это абсолютно последовательно, за одним, пожалуй, исключением, когда сравнивает свою книгу с лабиринтом:

О фрашки милые, мой дар необычайный,Лишь вам заветные я поверяю тайны;     (...)     Едва ли, думаю, найдется кто-нибудь,     Кто мог бы отгадать, исполненный терпенья,     Какие кроются за вами помышленья.     Скажите, чтобы он не тратил зря забот,     Иначе в лабиринт такой он попадет,     В такую сеть дорог, что нитка Ариадны     Не выведет его из ночи непроглядной*.

Так что у нас есть выбор: либо считать композицию книги случайной (в соответствии с принципом разнородности), либо попытаться разгадать скрытые в лабиринте тайны. Попытка, разумеется, была сделана — и наблюдаемые результаты оказались исключительно интересными. Если допустить, что произведение представляет из себя зашифрованную загадку, необходим будет ключ, который поможет ее разгадать.

Сведения об образовании поэта, а также об интересах людей в ту эпоху, помогли предварительно найти такой ключ, хотя нужно сразу подчеркнуть, что это не окончательная, а лишь частичная разгадка. С одной стороны мы знаем, что в XVI веке огромной популярностью пользовались разного рода календари, книжечки с предсказаниями и сонники; с другой — известно, что классическое образование в то время часто сочеталось с интересом к текстам Священного Писания (многие ученые подвергали текст Библии критическому разбору, а Кохановский, живо интересующийся филологией, переводил Псалтырь на польский язык), а это давало возможность изучения каббалистических практик интерпретации Писания (ситуация в случае Кохановского гипотетическая, но вполне вероятная) и платоновских эстетических идей, проявляющихся, в частности, в конструкциях, выстроенных по принципам симметрии. Популярную пророческо-астрологическую практику объединяет с библейской герменевтикой отсылка к символике чисел, а те, в свою очередь, могут обнаруживать нетривиальные композиционные и смысловые конструкции. Если допустить, что поэт был знаком с этими традициями, мы можем с тем же успехом увидеть в его действиях игру с читателем, для которого (а может быть, только для себя?) Кохановский придумывает загадки, связанные с числами. В случае «Фрашек» это проецируется на возможность поиска скрытых значений через прочитывание числового значения названий конкретных произведений*, а также отслеживание их места в книге. Это, разумеется, требует определенных навыков, а также знаний об авторе, однако результаты бывают довольно любопытными. Возьмем, к примеру, популярное произведение «На липу». Оно появляется в сборнике с регулярными ннтервалами — через каждые 108 фрашек. Оказывется, именно такое числовое значение имеет не только название местности Чернолесье, где жил поэт и где действительно росло то самое знаменитое дерево, но и написанное по правилам старинной орфографии — и потому недоступное современному читателю — слово «лабиринт». В свою очередь, числовое значение имени писателя, Ян, соответствует цифре 25, и именно на 25-м месте в книге мы обнаруживаем фрашку «О себе», которую можно считать автобиографической. Есть и еще некоторое количество таких взаимообусловленностей, пусть и не слишком большое. Что они говорят нам о композиции? Немногое, если мы надеемся на окончательные выводы; довольно многое, если мы настроены на дальнейшие поиски*.

Если кому-то такая интерпретация покажется маловероятной (как это поначалу казалось мне), пусть попробует ответить — могут ли подобного рода вычисления быть простой случайностью, можно ли до такой степени подогнать факты к теории? Если читателю-скептику и этого недостаточно, приведу другой пример.

Спустя несколько десятилетий после выхода «Фрашек» появился сборник стихов Шимона Зиморовича «Роксоланки» [«Украинки»]*. Если нам нужны загадки, то здесь их более чем достаточно. Книгу выпустил Бартоломей Зиморович, брат поэта, который часто публиковал под его именем и свои произведения. Последнее обстоятельство вызывало сомнения относительно авторства упомянутого сборника, однако сегодня автором всё-таки принято считать Шимона. Бартоломей, который сам был поэтом, мог после смерти брата поддаться творческому искушению и кое-что изменить в оригинальном тексте — этот нюанс неизменно подстегивает воображение исследователей, но до тех пор, пока не будет найдена авторская рукопись произведения (либо другой, столь же надежный источник), мы обречены питаться домыслами, и для нас будет лучше, если мы сможем сделать выводы из того урока смирения, который много лет назад преподал нам Александр Брюкнер.

Однако куда важнее в данном случае содержание произведения, которое представляет из себя подарок к свадьбе Бартоломея. Перед нами эпиталама [свадебная песнь у древних греков], дополнительно расписанная на несколько голосов. «Роксоланки» — это цикл произведений, состоящий из трех частей: два хора девушек и один хор юношей; певцы должны расхваливать достоинства новобрачных, а также воспевать любовь и саму свадьбу как событие. Открывает цикл посвящение, из которого мы узнаем, что автор... умирает, впрочем, мы ведь знаем (как знали это и тогдашние читатели), что причиной скверного самочувствия и внезапной кончины Шимона стали отравленные стрелы Амура, любовный угар, благодаря которому он и заразился смертельным в то время сифилисом. Такому своеобразному вступлению сопутствует не менее своеобразное развитие темы, поскольку певцы вместо радостных песен делятся с нами во многом грустной, если не вовсе трагической историей о любви неудачной и трудной:

Так вот она, любовь! Пришлось ей уродитьсяне у Венеры, а у кровожадной львицы,

а то и вовсе внезапно оборвавшейся из-за смерти одного из любовников:

Город милых песен с отзвуками раятяжело вздыхает, молится, вздыхая:нет тебя, прекрасая Галина,нет тебя, любезная дивчина!

В повторяющемся призыве-рефрене «нет тебя» отчетливо слышна аллюзия к траурному циклу «Трены» [«Плачи»] Кохановского. Целый же текст венчает не слишком оптимистическое наблюдение: «Мудрость мудрых / видеть погоню за нами / смертельную». И далее: «Суета сует / этот мир с его пиршествами». Нам пришлось бы сделать не слишком приятный вывод, что это очень странный или даже вовсе неуместный подарок, если бы его композиция не скрывала за ширмой мрачного содержания довольно оригинальное послание. Мы сможем прочесть его, если вновь обратимся к платоновской философии, в соответствии с которой красота тесно связана с категорией гармонии, и потому совершенная красота бессмертна. Гармоничная композиция сборника выражается в симметричном разделении книги на две части; осью этого разделения служит песнь II 16, которую поет «Нарцисс», имя которого, благодаря отсылке к мифологическому персонажу, актуализирует мотив зеркала и тем самым подчеркивает разделение текста на две перекликающиеся друг с другом части. Любопытно, что такая композиция «Роксоланок» находит свое подтверждение в теории «золотого сечения», определяемого при помощи математической формулы и считающегося «фундаментом дышащей красотой гармонии»*. Так что «Роксоланки» — это не просто горькая исповедь умирающего нытика. Прощающийся с миром поэт, создавая произведение, выражающее бессмертные совершенство и красоту, сделал новобрачным необыкновенный, многозначный, поистине впечатляющий подарок.

Таким образом, мы отчетливо видим, что интерес к символике чисел был характерен не только для XVI, но и для XVII века. Приведенные мной примеры из области поэзии не должны заслонять того факта, что интерес к нумерологии подогревали и удовлетворяли многочисленные сочинения, пропагандирующие подобные практики, а также проповеди и трактаты, с этими практиками полемизирующие. Множество таких сочинений пропало либо, в связи с их популярностью, было в буквальном смысле слова зачитано «до дыр», однако наши скудные знания на эту тему не должны заслонять от нас масштаб явления. То, что долгое время считалось маргинальной областью знаний, сегодня признано серьезным источником, о чем свидетельствуют издания, выходящие в серии «Bibliotheca Curiosa», созданной как раз для того, чтобы дать новую жизнь таким полузабытым произведениям, как, например, «О снах и чарах» Станислава Поклатецкого.

Чтобы не задерживаться слишком долго на пограничье философии и эзотерики, присмотримся к повседневной жизни тогдашних граждан Речи Посполитой. Я имею в виду в первую очередь тот важный момент, когда шляхтич покидал свое родовое гнездо и отправлялся в путешествие, при этом особый интерес представляют его зарубежные странствия. Меня всегда в этой ситуации волнует вопрос, чего ожидал «сармат» (то есть польский шляхтич) от такой поездки, что его интересовало, а что тревожило. Эти вопросы я задаю себе, разумеется, для того, чтобы найти на них ответ в источниках, в литературе, а интересными считаю их в первую очередь потому, что, согласно часто упоминаемому «психологическому портрету», польский шляхтич «не был героем дальних дорог», путешествовал неохотно и лучше всего чувствовал себя среди своих, то есть в родной стране. Характерной приметой помещичьей жизни в деревне было то, что каждый жил примерно так же, как и его соседи. Описания такой жизни с перечислением ее достоинств, собранные вместе, могли бы составить гигантскую антологию. Одним из открывающих ее произведений наверняка могло бы стать вот это короткое стихотворение Кохановского:

     Господь, труд этот мой, но с помощью Твоей,     И милость на него ты до конца пролей!     Дворцом из мрамора владеют пусть другие,Пусть ткани там висят на стенах дорогие.Я, Господи, живу в своем родном гнезде*.

В подобном тоне в разные времена вторили Кохановскому другие поэты. Вот Иероним Морштын:

Тот велик, кто в родной сторонемалым довольствуется вполне.Щедро одарит нас небо,дав кусок хлеба.(...)Благослави Господь нас, грешных,землепашцев прилежных.А вы, с вашими спорами-драками,сидите, панове, в Кракове*.

И еще короткий фрагмент из стихотворения другого певца деревни и домоседа, Анджея Збылитовского: «Пусть, кто хочет, стены городит, / дворцы дорогие возводит (...) / под парусом по морю ходит (...) / В деревне, живя без обману, / свой сад я возделывать стану, / чтоб не завидовать чужим чертогам, / а жить спокойно и с Богом»*. Такую позицию, в высшей степени характерную для шляхты, отстаивали и тогдашние учебные пособия, призванные воспитать идеального гражданина. Автором одного из них, называвшегося «Житие доброго человека», был уже знакомый нам Миколай Рей. Трактаты, посвященные формированию совершенной личности, писали также Лукаш Гурницкий («Польский дворянин при дворе», адаптация итальянского трактата), Вавжинец Гослицкий («О сенаторе»), появлялись и более скромные произведения, посвященные непосредственно сельской жизни (к примеру, «Охота с гончими» и «Наука пчеловодства» Яна Остророга, «Книги о хозяйстве» Петра Кресцентина, нельзя не вспомнить о солидном «Хранилище (...) о экономии усадебной» Якуба Хаура*), однако Рей занимает здесь совершенно особое место. Как и процитированные выше поэты, он также совмещал дворянскую жизнь с религиозной практикой, однако в отличие от своих коллег не запрещал читателю-«сармату» путешествовать, а напротив, всячески его к этому поощрял. В действительности, несмотря на декларируемую склонность к оседлому образу жизни, шляхта посещала другие страны достаточно регулярно, сначала главным образом в образовательных целях, со временем начиная ценить возможность лучше узнавать жизнь и обычаи зарубежья. Трудно не заметить, что судьбы помещиков складывались очень по-разному, поскольку среди них были и те, кто не возвращался в родные края (как предполагал в своем произведении Рей, настаивавший, что сам он за границей никогда не был), а находил себе покровителя и посвящал себя придворной службе, часто требовавшей довольно высокой мобильности. Именно такую судьбу выбрал, к примеру, выдающийся поэт Даниэль Наборовский. Дипломатические поездки, равно как и типичные для дворянина того времени путешествия в образовательных целях, оставили заметный след в его творчестве. Кроме обширной корреспонденции, Наборовский привез из своих странствий, в частности, великолепное стихотворение «К очам английской королевы», посвященное царствующей особе, с которой он, как и с Шекспиром, возможно, сумел познакомиться лично. Известно, что молодые люди, обучавшиеся в университетах, иногда оставляли поэтические описания своих заграничных впечатлений — к примеру, Иероним Морштын запечатлел публичное вскрытие трупа в двух произведениях, «Абрахаму Мачеёвскому об анатомии дамской» и «Господину из Познани об анатомии мужской», другие же привозили написанные прозой дневники, которые они вели во время своих странствий. Эти тексты обычно носили частный характер и не предназначались для печати, так что мы можем найти в них именно то, что мы ищем. Ознакомимся с несколькими фрагментами:

Прожив тут (в Гамбурге — Л.Ц.) несколько дней, немало достойного мы лицезрели: положение города удачно, а оборона его крепка весьма, и солдат в достатке; а особо одна высокая башня при костеле, куда мы восходили одним вечером на самый верх, где каждый имя свое начертал; (в городе — Л.Ц.) полно домов каменных и жителей, и немало самых разных народностей. Католические костелы в лютеранские переделаны (...). Видели мы казармы, весьма на вид недурные, полные амунициии и войска (...)*.

(…)

Приплывши в Эмден, наблюдали мы города расположение и мощь его великую и достаточную; город над путем морским лежит; город портовый, и к нему суда пристают большие и здесь refluxus maris [отлив] бывает, как и в Гамбурге. Ратуша здесь тоже похвал достойна*.

А в дневнике Казимежа Войшнаровича читаем:

Ехали мы через город Фидберх*. Стены высокие, валы (...), замок большой и храмы из тесаного камня. Главная улица широкая, дома богатые (...). В пятом часу прибыли мы во Франкфурт (...) перед городом виноградники, стены у города крепкие, валы такие высокие, что города не видно*.

Я выбрал довольно случайные фрагменты, хотя, честно говоря, старался привести здесь описания, наиболее характерные для этого жанра, повторяющие, словно мантру: город красивый, город невзрачный, портовый или расположенный на взгорье, стены, пушки, каменные дома, храмы... Иногда промелькнет услышанный в дороге анекдот, но ищем-то мы не это. Если пребывание в Гамбурге заняло у Собесских два дня, наверняка они встретили каких-нибудь интересных персонажей, пережили нечто более вдохновляющее, нежели восхождение на башню... Почему, записывая — для себя, как мы помним — свои впечатления, они оказывались в плену схем? Почему вместо пикантных деталей ограничивались обобщениями? Подобные вопросы задавались неоднократно, нередко сводясь к обвинениям в адрес якобы бесчувственных к красоте окружающего мира либо просто не обремененных литературными талантами путешественников. Обманутые ожидания сегодняшних читателей порождают разочарование, но так ли уж виноваты в этом писатели былых времен? Коль скоро почти все вели себя подобным образом, мне представляется, что проблема здесь кроется не в их литературных способностях или менталитете, но в нашем незнании той эпохи и слишком завышенных требованиях. Сегодня мы уже знаем, что шаблонный подход к описанию городов был следствием определенной образовательно-воспитательной модели и эстетики, связанных с культурой похвалы, предписывавшей перечислять заслуживающие упоминания элементы городской архитектуры (положение, защищенность...). Аналогичные правила предписывали особым образом отзываться и о людях. Схематизм описания вовсе не свидетельствует о пассивности наблюдателя, но лишь указывает на его образование. Кроме того, наблюдение за городской жизнью считалось чем-то вроде дополнительного обучения, поэтому нет ничего удивительного в том, что вооружение вызывало такой живой интерес у храбрых шляхтичей.

Мы уже знаем, почему все эти описания сегодня напоминают не слишком оригинальный текст написанной по стандартной схеме открытки. Продолжает, однако, оставаться загадкой, отчего они не фиксируют повседневные настроения либо эмоции, которые вызывает встреча с незнакомцами, случайный разговор или неожиданное приключение. В этом смысле урок, который нам преподает писание прозы, довольно прост: не жди, спрашивай. Дневники сейчас издают неохотно (не случайно один из них я цитировал по рукописи). Может быть, это происходит потому, что мы слишком многого ждем, затратив на поиски минимум усилий? Если мы немного расширим круг наших изысканий, то наткнемся на еще один, неупомянутый ранее плод заграничных поездок: эпистолографию. Попытки вести дневниковые записи, предпринимаемые Войшнаровичем, нам уже известны, теперь же я предлагаю взглянуть на его переписку: «Что это за дела, когда человек уж чуть ли не с ума сходит, а денег взять неоткуда. Весь путь от Парижа до Рима проделали мы, имея при себе только 1300 флоринов». В другом месте мы узнаем об этих тратах чуть больше: «камергерам и на разные расходы, дрова и прочее, в дороге нужно не менее ста злотых. Если не найдем денег в Риме, не знаю, что будет. Ох, допекла меня эта путь-дорога, не княжеская, а нищая, сплошные долги, кредиты, чего только на душу брать не приходится...»*. Сразу видно, что автор склонен здесь к более глубоким откровениям. Можно было бы рискнуть, утверждая, что два этих отчета, дневниковый и эпистолярный, дополняют друг друга, создавая целостный многоуровневый текст. Я бы посоветовал читать их параллельно, если бы не тот факт, что переписка, связанная с этим дневником, насколько она вообще сохранилась, часто очень разрозненна и неполна, так что, скорее всего, это развлечение для самых стойких любителей такой литературы. Помощью и некоторым стимулом в этих самостоятельных поисках могут стать постоянно пополняющиеся коллекции цифровых версий изданий и репродукций, часто сопровождающихся довольно подробными комментариями. В последнее время появилось несколько проектов такого типа: переписка Яна Дантышка (http://dantiscus.ibi.uw.edu.pl/?&lang=pl), выполненные в XVI веке переводы Евангелия (http://www.ewangelie.uw.edu.pl) и Польские эмблемы (http://polishemblems.uw.edu.pl). Дневниковое наследие пока не имеет своей электронной версии, но дождаться ее стоит, наслаждаясь тем временем обширными фондами польских цифровых библиотек (http://fbc.pionier.net.pl/), где, кроме дневников Собесских и Войшнаровича, мы можем обнаружить календари и книжки с предсказаниями, старинные и современные издания объемных трактатов и фрашек. Разумеется, слишком широкий контекст может усложнить процесс знакомства со старинными текстами, хотя может и — как мы уже видели — облегчить его.

Признаться, в начале статьи я допустил серьезное упрощение, говоря о существовании интересующей меня группы загадочных литературных эпизодов, из которых я собирался что-то отобрать и представить читателю, и теперь чувствую, что эта концепция нуждается в объяснении. Так вот, самое простое определение для этой таинственной коллекции, которая всё же является чем-то большим, чем результатом моих увлечений, звучит так: старопольская литература. Даже если бы я выбрал экстремальный подход и решил написать учебник, я не смог бы должным образом сузить тему и привести все необходимые примеры. Всё без исключения важно и интересно. Все старинные тексты по определению скрывают в себе множество тайн, все они для нас по-своему загадочны (одни в большей степени, другие в меньшей), поскольку мы во многом утратили контакт с действительностью, вызвавшей эти тексты к жизни. Если опытный автор ставил своей целью «приспособить слова к делу, а вещи ко времени», то сегодня ни его слова, ни его дела, ни даже его время для нас не очевидны. Мы даже не можем полностью довериться такому, казалось бы, близкому нам языку. Выражаясь немного старомодно, мы далеко не идеальные потребители этих произведений. Самое большее, что мы можем (и в этом я вижу самый главный смысл чтения этих текстов) — учиться, как быть этим идеальным читателем, хотя я и сомневаюсь, что кому-нибудь это удастся в полной мере. Несмотря на это, именно эта постоянная нехватка уверенности приносит наиболее любопытные результаты.