Артист под подозрением

Александр Вертинский, 1954 г. Фото: East News

Бесспорно одно: после огромных успехов в Польше Александру Вертинскому с 1925 года был запрещен въезд в нашу страну. Сохранились свидетельства двух людей, тесно связанных с этим делом. Я хочу привести их не ради поисков истины, которая в таких случаях недостижима. Для меня важна специфическая аргументация, механизм подозрительности в атмосфере шпиономании и цензорский менталитет.
Вот авторы цитируемых историй.
Михал Криспин Павликовский (1893–1972) был журналистом в Вильно, знатоком охотничьей тематики. С 1940 г. находился в эмиграции, многие годы работал преподавателем польского и русского языков в университете в Беркли. Публиковал в лондонском еженедельнике «Вядомосци» весьма солидные обзоры русской эмигрантской прессы.
Рышард Врага, настоящее имя Ежи Незбжицкий (1902–1968), до войны был руководителем восточного отдела польской разведки. После войны сотрудничал с парижской «Культурой». Это сотрудничество закончилось в 1951 году, когда Врага обвинил Чеслава Милоша (после его побега на Запад) в сотрудничестве с польскими спецслужбами. Ежи Гедройц потребовал представить доказательства, Врага лишь сослался на свою интуицию.

 

Михал К. Павликовский
ИСТОРИЯ ОДНОЙ ДРУЖБЫ


1922-1924 годы Вертинский проводил в Варшаве либо в Сопоте под Гданьском. Варшава сходила по нему с ума. Впрочем, будучи одарен немалой смекалкой, он сориентировался, что дешевые «сентиментальные» эффекты вышли из моды. Так что вначале часть программы, а затем и весь концерт он выступал не в цирковом костюме Пьеро, а в смокинге, сшитом первоклассным портным (в варшавский период он одевался в мужском отделе фирмы Богуслава Герсе). Помню, как варшавская публика реагировала на его песни. Когда он пел рефрен своего шлягера «Пей, моя девочка! Пей, моя милая, это плохое вино!» — три четверти заполненного до отказа зала филармонии билось в трансе, близком к истерике. Что не мешало одному пожилому господину позади меня громко шептать своей соседке: «Какого черта он предлагает ей пить, раз вино плохое?». Но этот пожилой господин был исключением. Варшава, как я уже сказал, сходила с ума. И как тут не сойти, если Вертинский написал и исполнил особую «польскую» песню «Пани Ирена», в которой мы услышали о «гордых польских руках», «голубой крови королей» и об акценте «польской изысканной речи»… В последующие годы не менее двух дюжин варшавских Ирен утверждало, что песня была адресована именно им. Однако так вышло, что я знал ту настоящую Ирену, и что в мою жилетку плакал слезами обиды и отчаяния Вертинский из-за того, что «пани Ирена» не хочет его осчастливить. […]
Ведь меня с Вертинским — в его варшавский период — связывала дружба. Впрочем, дружба эта была довольно односторонней, так как он принадлежал к тем людям, которые позволяют себя любить, но сами не любят никого.
Было бы неумно высказать свое отношение к творчеству Вертинского, лишь пожав плечами. Не без значения тут и тот факт, что одно из поэтических направлений в Польше ставило в вину другому поэтическому направлению подражание Вертинскому. Это невинное литературное сведение счетов говорит, по меньшей мере, о его популярности. Правда такова, что Вертинский «пленял» и по-прежнему «пленяет». […]
Вернусь к истории. В 1924 году Вертинский приехал на концерты в Вильно. Пока он пел «нейтральные» песни, зал приветствовал его безумными овациями. Но когда он запел пропольскую «Пани Ирену», тут и там раздался свист*. Мелочь — но она совершенно изменила мое отношение к Вертинскому. В ту же ночь я написал ex officio*в Министерство внутренних дел, указав, что некоторые пассажи в песнях Вертинского содержат святотатственные моменты (что было чистой правдой, но почтенные работники министерства прежде этого не замечали). Впрочем, мне и в голову не приходило вредить другу «Шурке» (именно так мы его звали). Я просто хотел, чтобы наша зрелищная цензура вычеркнула из его песен несколько «рискованных» фраз*. Наши цензоры решили иначе: они вообще запретили выступления Вертинского в Польше. С тех пор ему приходилось покорять Польшу исключительно пластинками. А позже мне сообщили из Сопота, что Вертинский, узнав, кому он обязан запретом на въезд в Польшу, якобы выразился так: «Не думал, что Миша — такая свинья». «Миша», однако, до 1939 г. с благоговением хранил его портрет со следующим посвящением: «Милому, дорогому Михаилу Казимировичу на память о короткой, хотя и взаимной симпатии»… 
После своих польских успехов — преждевременно оборвавшихся — Вертинский отправился в Париж; там он выступал в ночном русском ресторане. Его заработки ограничивались почти исключительно доходами (впрочем, кажется, значительными) от пластинок, ведь золотые польские времена, когда за один концерт в Варшаве он получал «на руки» 1000 долларов, а за концерт в Барановичах — 500, прошли безвозвратно.
«Вядомости» 1955, № 34

 

Рышард Врага
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ


Мне хотелось бы освободить — если это возможно — г-на Михала К. Павликовского от тех угрызений совести, которые до сих пор терзают его из-за написанного много лет тому назад ex officio донесения по вопросу о «святотатственных моментах» в песнях Вертинского.
Вертинского и других лишили права на въезд и выступления в Польше ни в коем случае не в связи с этим донесением. Этот запрет вообще не имеет ничего общего с его артистической деятельностью. Думаю, такое разъяснение необходимо не только по причине вышеупомянутых угрызений совести. Русские в Польше и вне Польши до сих пор считают, что лишение Вертинского права выступать в Польше «было еще одним доказательством» подавления русской культуры в Польше. На самом деле все происходило совершенно иначе.
В 1926-1927 годах руководство служб безопасности установило, что Вертинский является советским агентом. Это были не какие-то улики или подозрения, которые так легко могли бы возникнуть на основании доносов из эмигрантской среды, но конкретные данные. Вертинский был завербован советской разведкой, вероятно, во время своего пребывания в Константинополе и использовался для работы в среде русской аристократии, куда он — как все известные артисты — имел неограниченный доступ. Он сыграл немаловажную роль в сборе большевиками сведений для крупной провокации с т.н. «Промпартией» и ее связями за границей. Также он был косвенно замешан в не менее знаменитой афере «Трест». К Вертинскому вели следы в афере с похищением обоих верховных вождей эмиграции: Кутепова и Миллера *. Он был бесценным информатором известного генерала графа Игнатьева. Разведывательные и провокаторские возможности Вертинского были огромны. Когда в Польше я собирал материалы для книги о «Тресте», у меня было порядка 15 фотографий Вертинского в таком обществе, что даже зависть брала. Впрочем, достаточно было, находясь в Париже, посидеть несколько часов в ресторане Корнилова (на рю д’Армай), бывшем штаб-квартирой Вертинского и других крупных советских шпионов, чтобы убедиться в возможностях Вертинского.


«Вядомости» 1955, № 43

Михал К. Павликовский
ПИСЬМО МЕЧИСЛАВУ ГРЫДЗЕВСКОМУ,
редактору еженедельника «Вядомости», июнь 1957 года*


По случаю смерти Вертинского мне вспомнилось письмо Враги относительно моей статьи «История одной дружбы». Тогда я не захотел отвечать, слишком уж много этих писем в редакцию — моих и чужих! Тем не менее, Врага все же напутал, а может быть, «приукрасил». Он утверждал, что запрет на выступления Вертинского в Польше был вынесен вследствие полученных разведкой сведений в 1926 году. Тем временем запрет стал следствием моего вмешательства в конце 1924 или в начале 1925 года — в период, когда начальником отдела прессы и зрелищ был Мельхиор Ванькович*. При всем уважении, которое я питаю к магическим способностям нашей бывшей «двойки»*, сомневаюсь, чтобы она была способна на такой фокус, т.е. выступление против Вертинского в 1924/1925 году на основании информации, полученной годом позже…
Я пишу Вам об этом не для того, чтобы ответить Враге спустя 2 или 3 года, а чтобы подчеркнуть, что выдвинутое против Вертинского обвинение в шпионаже весьма сомнительно.